— Кашу вам надо сварить.
И ушел.
Вечером была жирная рассыпчатая каша. А Настя стала забирать Верино пшено и, смешав его с Алексеевым, ставила кашу — горшок на три дня. В следующую получку Вера, виновато смеясь, отдала весь паек Насте.
Но потом Алексей заметил, что оживление девушки не может быть объяснено только сытостью. Вера исчезала на весь день и ничего не ела. Он услышал отзыв комиссара о Вере и понял, что Вера «привилась» в школе. Он был доволен больше, чем хотел себе в этом сознаться.
Каша поспевала в одно время для Веры и Алексея, и они ели в комнате Насти поздними вечерами, когда Алексей возвращался из казармы, а Вера — из школы. Ели и обменивались новостями. Алексей заменял Вере газеты, которые она едва просматривала в библиотеке. Все комментарии ее прежних знакомых к сообщениям и статьям советской прессы звучали издевательством, неверием и гневом. По их словам, газета умерла, остались циркулярные листки, в которых истина застряла между строк, и те, кто говорит иное, лгут из страха или из недомыслия.
Но Алексей был весь перед нею, не способный ни к фальшивому горению, ни к дипломатической сдержанности. Он передавал ей вести со всех концов страны с таким азартом и волнением, как если бы всюду был участником, первым из непосредственно заинтересованных лиц. От него она узнала о чехословаках, о Сибирской директории и савинковском заговоре, о смерти Нахимсона и убийстве Мирбаха и Эйхгорна. Он говорил запальчиво, уверенно. Казалось, у него не было в запасе ни слов, ни интонаций для половинчатых суждений. Он просто, не стыдясь, сознавался в своем незнании многих простых вещей. Он целиком сочувствовал политике рабочей власти и радовался этому, как радуется птица, которую сильный ветер несет через горы, через пади к гнезду.
Но он говорил о казни царской семьи в Екатеринбурге, и о декрете о трудовой школе, и о равноправии женщин как об успехах одного пути. А у Веры замирало сердце при вести о выстрелах и крови, и сам Алексей становился ей то ближе в свете человеческой радости, то дальше в мареве новых для самой Веры страстей.
Для него главное в людях была их общественная роль. Вере казалось, что он обезличивает людей — возможно, по солдатской привычке к рядам, выстроенным из людей, как заборы строятся из досок. Вера настаивала на том, что везде есть дурные и хорошие.
Святыми безумцами еще с детства рисовались ей революционеры. Ради своей идеи они шли в изгнание, на гибель. Страдания и смерть становились в их подвигах могущественнейшим оружием, мученический венец подымал их над толпой, и обывательская рассудительность не шла к ним никак. Но к Алексею приходили люди, зажженные революцией и вместе с тем больше всего гордившиеся умением доказать свою правоту с карандашом, энциклопедией и циркулем в руках. Это были не фанатики, но упрямцы, не пророки, но инженеры, раскладывавшие силу потока на сопротивление квадратных сантиметров плотины. Меньше всего они походили на исторические тени, на святых и святош прошлого. К Алексею они приходили по конкретному, точному и спешному делу. Засиживались иногда за полночь. Они считали Веру своей, и она, прислушиваясь к их разговорам, ухолила к себе после всех.
Когда приходили к Вере ее знакомые, Алексей валился спать. Вставал в полночь, читал и опять засыпал до утра.
Аркадий навещал Веру чаще всего по субботам.
— Когда вы должны кончать в школе? — спрашивал он тоном раздраженного супруга.
— В девять вечера.
— Но вы приходите гораздо позже.
— В школе бывает кино, концерты, митинги, доклады…
— Значит, вам там нравится?
— Нравится, — подняв глаза, сказала Вера.
— И вы бы могли привыкнуть к этим людям?
— Вероятно, могла бы, — медленно, словно на ходу решая этот важный вопрос, созналась Вера.
Она хотела сказать, что уже привыкла, но не решилась.
— И вы могли бы жить с ними? Могли бы полюбить кого-нибудь из них?
— Зачем вы так спрашиваете? — взмолилась Вера. — Не надо.
— Надо! — закричал и вдруг сорвался на злой шепот Синьков. — Вы потеряли зрение. В один прекрасный день вы можете прозреть, проснуться и прийти в ужас. Вы на опасном пути, Вера. Что общего у вас с ними? У вас тонкие пальцы, и вы полируете ногти, у вас нога как у ребенка. А вы видели их руки? Вы любите все иное, Вера. Вы просто забыли… Мне жаль смотреть, как гибнет такая прекрасная женщина, как вы.
— Откуда вы взяли, что я гибну? — уже спокойнее спросила Вера. — Я давно не чувствовала себя так хорошо, как теперь. Я не одна, я работаю.
— Ах, Вера, Вера!
Она видела, что этот человек искренне мучается. Они — уже на разных берегах, и поток, расширяясь и клубясь, врывается между ними.
Но Аркадий не хочет терять ее…
— Нам нужно держаться вместе, Вера. — Он придвинул стул к ней.
Вера отодвинулась.
О, этот жест отодвигающейся женщины! Она убирает от вас милые складки коричневой юбки. Аромат становится тоньше, уходящий аромат женских волос…
Синьков поднимается. Он привык справляться с собой Когда он подает руку девушке, он старается даже не сжимать ее пальцы.
Аркадий идет к двери, и подошвы его, кажется, увязают в полу, как будто он шагает по размокшей после ливня глине. У него упрямое, гнетущее, принесенное еще с улицы, еще от терпкой и бессонной ночи желание. У него во всем теле истома. Что делает с ним эта девушка? Зачем у нее такие руки и такие неповторимые, пахнущие весенним лугом волосы?
Он оборачивается:
— Я так люблю вас, Вера.
Кажется, эти слова никто и никогда еще не произносил от века… Так они значительны — и все-таки неловки и недостаточно сильны…
Она уже по пожатию руки, по вздрагивающим плечам видит, до какой степени он взволнован. Ей жаль его тихой жалостью, поверхностной и немного обидной. Как будто ей за что-то совестно перед ним.
Она подходит и кладет ему руку на грудь.
— Не надо, Аркадий Александрович, не надо так… милый!
Эти слова падают, как спичка в ворох сена, в его ничем больше не сдерживаемые мысли.
— Не могу я, не могу, понимаешь, — вспыхивает он. Он целует ее, он с силой ищет ее рот. Вот они — эти раскрытые губы… Но вместо них холодные, стеклянные зубы. И этот взгляд! Испуг и ненависть. Он с силой отталкивает ее, как будто заразившись на мгновение этой ненавистью…
За окном молчала безлюдная улица. Молчит большая квартира. Аркадий, прислонясь к стеклу лбом, дышал и безрезультатно тянул крепко закушенную папиросу.
Он зажег спичку и увидел, что папироса еще горит.
Часы на столике тикали так громко, что хотелось их разбить. Он боялся обернуться.
Потом он услышал, как Вера развинченными шагами прошла по комнате к кровати, потом вернулась.
— Аркадий Александрович…
Это куда тише, чем стучат часы.
Он обернулся резко, готовый встретить любые гневные слова.
— Я вас прошу уйти… И больше я не хочу видеть вас… никогда…
В зеркале шкафа видна ее спина. Может ли спина постареть?.. Большой платок до полу и узенькие каблучки черных туфель.
Послушно, как провинившийся дворовый пес, не прощаясь, Синьков прошел мимо нее, не встретив никого в коридоре. Соскакивающими пальцами повернул французский замок и старательно, бесшумно запер дверь. Аркадий летел по улицам, как будто за ним гнались. Он думал, что прежде никогда бы не поступил так с девушкой своего круга, к тому же так искренне любимой. Все кругом рассыпается. Какой-то неистовый Самсон потрясает основы мира. Он сам, как и его товарищи, сопротивляясь, припадают под его усилиями к земле…
Глава VII
РЕКВИЕМ
Пристальные взоры мужчин в школе, на улице, в трамвае и раньше волновали Веру и вызывали в ней резкий протест. В трамвае она с неприязненным лицом отворачивалась от назойливых взоров, в школе вдруг начинала говорить сухо и скупо, если замечала попытки коснуться ее руки или перейти на интимные интонации в разговоре.
Аркадий больше не появлялся, но из мыслей не уходил.
В школе происходили перемены. На обнесенном чугунной решеткой дворе поставили гимнастические снаряды. Сначала неуклюже, затем все ловчее и ловчее курсанты взбрасывали молодые тела над турниками, прыгали через кожаную кобылу. Открыли большой зал, уставленный колоннами, обтянули хоры кумачом, по которому пошли тяжелые, уверенные белые буквы: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» В центре хоров появился черный глаз киноаппарата. Рядом с залом очистили еще несколько комнат, и на входной двери в эту часть замка повисла надпись «Клуб».
Заведующим клубом был назначен живой, как ртуть, актер с ласковыми глазами, всегда приглашающими разделить его оживление. Он забегал и в библиотеку и, не переставая любезно шаркать ногами, просил Веру принять участие в клубной работе, тем более что и библиотека организационно будет отнесена к клубу.
Днем в клубе играла музыка, строгая и сильная, как шагающие по улицам ряды. Музыка эта оседала где-то на хорах и, казалось Вере, не уходила из зала и из классов никогда.
Вечерами Вера оставалась в клубе, резала, клеила, рисовала, выискивала лозунги из газет и журналов, развешивала портреты вождей. В помощниках не было недостатка. Работа увлекала курсантов. Они не переставали расспрашивать Веру, начклуба, руководителей кружков обо всем, что попадалось под руку.
Еще раньше в дальней комнате затрубили тромбоны и валторны, в проходной у стен выстроились самодельные мольберты. Если кому-нибудь из курсантов удавалось нарисовать облитый солнцем дом или вылепить из глины лицо преподавателя географии — товарищи приходили гурьбой, и слава художника облетала роты.
— Какая у них жадность к жизни, — говорил Вере завклубом. — Они всё хотят получить, всему научиться в восемь месяцев. Я провел анкету, там был вопрос: «Чем намерен заняться, когда окончится гражданская война?» Кроме троих, все написали — «учиться». Так и пишут: «учиться на доктора», «учиться на учителя», «на инженера», «на командира». А из троих один обязательно пишет: «Поеду в деревню, заведу культурное хозяйство…»
Над Летним садом в этот день носились стаями галки. Черными пупырышками они укрывали золотой, высоко вознесенный шпиль. У ворот стояла нестройная, но необычайно молчаливая толпа курсантов. На высоких гранитных воротах повисла черно-красная лента. На ней слова:
«Мы отомстим белобандитам за смерть товарищей!»
У Веры сжалось сердце. Не задерживаясь, она пробежала в библиотеку. Среди холодных, встречающих взор зеленоватым стеклом шкафов было пустынно. Вера принялась за комплекты газет. В перемену вошел ее любимец, Сергей Коньков. Он был без книг и был взволнован.
— Слышали, Вера Дмитриевна?
— Что случилось, товарищ Коньков?
— Двоих наших привезли. Белые убили на Урале. Помните, месяц назад добровольцами уехали по партийной мобилизации десять человек?
Добровольцев провожали с музыкой, и Вера помнила даже речи курсантов и командиров.
— Гришанина Петра и Веревкина Алексея…
— Гришанина? Это ведь старшина взвода. Худой, высокий.
Фамилию заслонил живой человек. Ну да, это он любил географию. С ним она развешивала карты по стенам. Гришанин был так высок, что, не взбираясь на стул, забивал гвозди чуть ли не под самым потолком, и она заметила, что у него был раздроблен палец. Он рассказывал: это случилось в мастерской, молотком. Гришанин обводил рукой зеленые разбеги океанов и все повторял, что хотел бы жить на острове, чтоб кругом была вода и всюду нужно было бы идти на корабле.
Веревкина она не помнила.
— Ну, Вера Дмитриевна, такой же худой, чуть пониже. Они в одной паре ходили. Вместе и поехали.
В окно было видно, как въезжали во двор экипажи. Простучал разбитый автомобиль. Это съезжались комиссары и командиры на гражданскую панихиду.
Вера стояла в углу у дверей Красного зала. Два гроба возвышались на помосте среди зеленых ветвей, нарезанных за городом. Черные буквы обходили красный куб, заворачивая легко угадываемые концы прощальных слов.
Курсанты расступились, и, звеня шпорами, вереницей вошли командиры. Впереди шел худой, острый, как клинок, Альфред. За ним Алексей. Какая у него большая и упрямая голова. Он был назначен председателем партийной организации запасного артиллерийского дивизиона и теперь пропадал с утра до вечера. Настя говорила, что он худеет с каждым днем. Вера сама чувствует, что раньше он был и веселей и проще.
В толпе командиров — начальник школы и комиссар. Все в зале говорили шепотом. Один за другим выходили к помосту курсанты и командиры. Каждый говорил по-своему, но сжатые губы, шепот, зелень над красным помостом уже связали в один узел мысли этих людей.
Представитель Смольного, в рабочей блузе, с бородой и повязанной платком шеей, говорил дольше всех. Он рассказал о перевороте в Омске, о борьбе на Урале, об угрозе Югу и Северу страны, о делах молодой Красной Армии, о Ворошилове и Буденном.
Алексей говорил одним из первых. Тяжелыми кулаками размахивал он так, как будто грозил или производил работу. У него разметались на лбу волосы, и пряжка кушака ушла совсем на бок.
— Нас много, — крикнул он в зал. — Всех не перестреляют. А мы как один пойдем против врага. — Он обернулся к гробам: — Спите спокойно, товарищи. Никто никогда не ступит вражеской ногой на ваши почетные могилы!
Он шагнул в толпу, и Вера видела, как он стоял, не глядя ни на кого, ни к кому не обращаясь и, может быть, никого не замечая. Никто ничего не говорил ему, никто не наклонялся к его уху, может быть понимая, что в этом человеке сейчас бушуют чувства более значительные, чем сказанные им слова.
«Такие, как Аркадий, — думала Вера, — должны быть рады. Убиты два врага». А сама она помнила, что эти люди хотели учиться и плавать на кораблях. Кто-то не хочет, чтобы они учились и свободно бродили по земле.
Вера повторяла про себя эту фразу, как будто смысл ее только по капле просачивался в ее сознание.
«А может быть, все это сложнее?» — постаралась она укрыться, как за щит, за это обычное соображение.
Все равно — в этом зале сегодня звучала большая правда, и эти два красных гроба — как сургучная печать на ее свитке.
— У вас сегодня ничего больше не будет, — сказал ей у выхода Алексей. — Давайте подвезу. У меня лошадь.
Он был тяжел и печален.
Вера говорила с ним тихим голосом, словно хотела охранить то чувство, которое наполняло его до краев.
Настасья впустила обоих в квартиру. Они никогда еще не приезжали вместе. Она смотрела вслед Алексею, поспешно ушедшему в кабинет, и направилась в угловую вслед за Верой со слишком очевидным вопросом на лице.
Раздевшись, Вера рассказала ей о панихиде. Настасья сидела задумавшись. Потом спросила:
— Учить нас хотят. А я не знаю… Я ведь грамотная… А что мне еще нужно?
Со всем красноречием Вера стала убеждать Настасью ходить на вечерние уроки и тут же по первой попавшейся книге стала объяснять, что грамота — только дверь к знанию и, открыв эту дверь, не следует задерживаться на пороге. Настасья стала уходить вечерами в райсовет, и Вера, по ее просьбе, грела в эти дни для Алексея чай и застывшую на погасшей буржуйке кашу.
В один из вечеров, когда Настасьи не было дома, повелительный звонок застал Веру в передничке у растопленной мелкой щепкой печурки. Она подошла к двери и спокойно повернула французский замок.
В дверях стояло трое мужчин. Все в кожаных фуражках с красными звездами. Решив, что это товарищи к Алексею, Вера отступила, пропуская вошедших в переднюю. Сам Алексей, заслышав звонок, уже шел по коридору. По его лицу Вера поняла, что пришедшие ему не знакомы, и встревожилась внезапно, но не глубоко.
— Кто проживает здесь? — спросил передний.
— А вам кто нужен? — неласково спросил Алексей.
— У меня есть ордер на обыск всей квартиры.
Он предъявил Алексею узенький цветной документ.
— Живу я, моя сестра и вот еще племянница прежнего владельца квартиры, генерала Казаринова…