Лицом к лицу - Гервасьевич Лебеденко Александр 4 стр.


Над кроватью учительницы висели портреты дядьки в барашковой шапке с опущенными по-казацки усами, босого старика с руками за веревочным поясом и еще молодого парня в высоких сапогах, в вышитой косоворотке, с длинными, раскинутыми на две стороны волосами. Однажды, перебив какой-то рассказ, Алексей спросил ее, кто эти дяденьки.

Мария Александровна ответила, став серьезной, что эти люди написали замечательные книги, и еще прибавила, что книги эти тем хороши, что учат людей, как жить, как стать сильными, честными, смелыми.

Те книги, которые Алексей читал, такому не учили. В законе божьем и в Евангелии учили быть смиренным и послушным. В некоторых книгах рассказывалось о героях, о зверях, об индейцах. Были книги о царях и преступниках. Но книг, которые учили бы, как жить, как стать богатым и сильным, не было. Он решил, что есть особые книги, вероятно толстые, тяжелые, которые не всем дают. В них написано, как нужно жить хорошо. Не так, как живут в доме Федора Черных, или у Бодровых, или в доме пьяницы Задорина, а как живут доктор, батюшка или учитель, как живут в усадьбе, где так много больших крепко запрятанных книг. Домыслами своими поделился Алексей только с Васькой Задориным. Вдвоем они бегали с выселок в школу и в слякоть, и в метель, вместе катались на коньках и заступались друг за друга. Васька к тайной силе хорошо переплетенных книг отнесся скептически, сказал, что у отца его есть тоже толстая книжка и отец рвет ее на цигарки, а есть еще молитвенник, лежит за иконами и скоро весь рассыплется.

Алексей не спорил, но про себя решил, что до настоящих книг он доберется, все узнает и обязательно станет умным и образованным человеком.

На третий год приехало в школу начальство. Мария Александровна вывела лучших учеников, в том числе и Алексея. Ему она еще накануне сказала:

— Ну, Алеша, может быть, завтра твоя судьба решится…

Алексей провел первую в своей жизни бессонную ночь. Ему все казалось — уже утро, и он будил мать. Взглянув в окно, она поворачивалась, зевая, и засыпала опять.

— Ему бы дальше учиться надо, — сказала Мария Александровна инспектору. — Способности большие, и охота есть…

Инспектор осмотрел с ног до головы Алексея, остановил тяжелый взгляд на разбитых башмачках — только для школы, дома Алексей бегал в лаптях, — на подвязанных тряпичной тесемкой штанишках и сказал:

— А средств у родителей хватит?

— Какие средства… — тихо сказала Мария Александровна. — На казенный счет только…

— Всем не поможешь, — философски заметило начальство и, улыбнувшись, прибавило: — Сердце у вас, барышня, доброе… А вселять несбыточные надежды не советую… Не стоит. Благодарности не получите, и будет не польза, а огорчение.

— Бывают случаи… если стоит того… — упорствовала девушка. Бархатные глаза ее стали блестящими.

Инспектор ничего не сказал, подал руку Марии Александровне и ушел.

Мария Александровна подошла к Алексею, погладила его по голове. Чувствовал Алексей, как пальцы учительницы вздрагивали. В беседе Марии Александровны с начальством он не все понял, но знал: учительница за него, а инспектор против.

— Будешь учиться — устроим, — шептала Мария Александровна.

Алексей смотрел ей в глаза и ждал чего-то.

Не могло так случиться, чтобы все оборвалось: учение, мечты, будущая сила… Сжималась детская душа, предчувствуя встречный ветер жизни. И первое упрямство, которому суждено повторяться, расти и крепнуть, как покатившемуся с горы кому снега, зародилось в Алексее. Инспектора этого он не видел больше никогда в жизни, но детская, горячая ненависть соединилась с его образом навсегда.

Учиться не пришлось. Алексея взяли из школы еще до конца третьего года.

Дела старого Черныха с отъездом Федора и Насти улучшились не надолго. Вслед за Ильей появился на свет Никанор. Федор присылал пятерку к праздникам и письмо. А на деревне враг наступал, хватал за глотку. Враг этот был — всесильный в Докукине владелец двухэтажного дома, лавки и мельницы, брат барской «подложницы» Христины — Филипп Косогов.

Христина все, что доставалось ей в барском доме, несла в семью. В семью принесла она и ненависть к Ульяне Бодровой и всем ее родственникам. По рассказам Христины выходило, что вдвое больше было бы у них добра, если бы не Ульяна и ее ублюдок. Жила Ульяна с мужем нищенски, но Косоговым казалось, будто Ульяна таится, прикидывается скромницей, а потом барин закапризничает, вскинется она рыбой щукой — все и пойдет ее щенку, Андрюшке.

В Докукине все пути к сезонному заработку и к работам в усадьбе в руках у Косогова. На кого Филипп Иванович косо глянет, к тому не пойдет на помощь даже и сильный хозяин, хотя бы ему самому Косоговы стояли поперек горла. А Бодровы и Черныхи у Косогова и за людей не идут. Косогов жмет их — жмут и другие. Федор Черных бросался во все стороны: в смолокуры, на извоз, за дровами ездил — нет пути. Всюду проведут, выдадут, подведут под штраф, напустят урядника, собьют цену, а то и просто выгонят — хоть уходи из деревни.

Федор решил сбыть с рук и Алексея. Случай пришел неожиданно, как и все случаи. В Новгород в мастерскую слесаря-кустаря требовался мальчик.

Мария Александровна три раза ходила к Федору, совестила, подолгу не уходила, говорила то с Федором, то с Марьей. Она брала на себя расходы по одежде, на книги. Федор и его жена вежливо молчали, держа кулаки на серой скатерти, постеленной ради гостьи. Федор иногда гладил бороду, не перебивал, но согласия так и не дал.

— Не выходит нам, — говорил он время от времени. — Не судьба, голубушка. А вам спасибо, барышня. — И он кланялся степенно, не угодливо.

Мария Александровна плакала, провожая Алешу, но Алексей не плакал — было ему всего тринадцать лет, и Новгород казался ему далеким большим городом.

Тринадцатилетним птенцом выпал из докукинского гнезда Алексей. В Новгород, а позже в Питер и на фронты доносились до него смутные вести из родной деревни. Братья росли, у соседей, у знакомых родились и умирали. Васька Задорин был где-то в Карпатах в пулеметной роте. Умерла Мария Александровна Званцева.

Вести были редкие, случайные и неточные. Деревня вспоминалась любовно, но туда не тянуло.

С революцией солдаты стали чаще ездить в отпуска и командировки, и стало больше вестей.

Барскую усадьбу громили еще до Октября. Но когда: ворвались крестьяне на скотный двор, в сараи, набитые машинами, зерном, рухлядью, оказалось: исчезли племенные тяжелоплечие быки, ярославские коровы, едва ворочавшиеся в стойлах саженные йоркширы, трехлемешные плуги, куры-патлачи и индейские петухи, маковым цветом, бывало, разбросанные по птичьим дворам.

Предупрежденные о готовящемся походе деревни на усадьбу, баре успели скрыться на тройке, поданной за мост. Но не в коляске же увезли все это добро Арсаков и баронесса. Кое-что припрятала дворня — это было естественно. Но самое ценное нашлось только тогда, когда над деревней поднялись уже новые мироеды.

По слухам, и Бодровы, и Черныхи жили теперь лучше. Прирезаны были к наделам барские земли. Появился скот.

Все это Алексей считал естественным — все это дала рабочая революция, поддержанная солдатским штыком, в которой участвовал и он.

Глава V 

О КНИГАХ

Травяным ковром расстилается детство в Алешиной памяти. Речка вся в солнечных зайчиках, машут над головой зелеными метлами тонкие сосны, пахнет медом и воском. Изба отцовская потеснилась в памяти, крепче помнится школа и Мария Александровна, еще Васька Задорин и его отец, буйный пьяница и ругатель.

Новгородские годы — пять лет чужой, не запавшей ни в ум, ни в сердце жизни.

Грохочет Спиридон Николаевич Севастьянов с утра до ночи в мастерской-пристройке, грохочет так, что в ушах — стон, шипит паяльник, как из другого мира доносятся крики его жены, худосочной Манечки, которая за тонкой стеной ведет ежедневную кухонную справу. Алеша слушает: хозяин зовет — поворачивайся — щипцы подать, жесть держать; хозяйка зовет — гони, парень! Скоро стало Алексею безразлично, кто ругается, — доставалось от обоих… Спал он на лавке у печки на тулупчике, покрывался тряпичным одеялом. Днем на этой лавке Марья готовила обед, обкладывала селедки кружками белого лука, шинковала капусту, чистила сельдерей и картошку. Вещички Алешкины на день шли в узелке под хозяйскую кровать.

Ночью Марья, изведенная младенцем, будила Алексея. Алексей из угла за веревочку покачивал колыску, а Марья засыпала на краю деревянной кровати, разваливающейся, как изгнивший на берегу баркас.

В единственную парадную комнату без дела не ходили. Там стояла машина «зингер», столик с бумажными цветами и несколько стульев. По полу положен был пестрый коврик. В шкафу висело парадное платье хозяев. Сюда допускались гости, здесь ели в большие праздники. Серые дощатые полы парадной комнаты мылись с песком через день.

Старший сын Севастьяновых, Павел, брал Алексея на чердак к голубям. Но Алексей пустыми глазами смотрел на жирную, ленивую птицу. Турманы, трубачи и простые были для него безразличны. Гордость Павла не получила пищи, и он стал презрительно относиться к столь немудреному пареньку.

На столе в чистой комнате, рядом с машинкой, лежало пять-шесть книг, но трогать их никому не разрешалось. Эти трепаные книги стали на время заветной целью Алексея. Манечка стирала белье во дворе, а он босиком воровски пробирался к столу и читал по страничке. Но ни в соннике, ни в псалтыри не было ничего о хорошей жизни. Интереснее был оракул. Много силы, денег и счастья он обещал удачнику, но как добиться этого счастья, нигде прямо написано не было. Это тоже были не те книги, и нигде не было видно настоящих книг.

Была в городе большая река и большие дома. Но река была здесь закрыта для Алексея, как и большой архиепископский, всегда тихий сад. За катание на челноке, как и на пароходе, надо было платить. На мосту через Волхов стоял городовой.

Худым волчонком, с большими, напоенными светом детства глазами, со спутанным до невероятности вихром, пробегал с поручениями по улицам города Алексей. На минуту забываясь, он издали наблюдал за ребятами. Они играли на поросших травой сонных улицах в городки, в лапту, в жошку, в масло. Алексей перебрасывался с ними воинственными словами и с замиранием сердца ждал момента молниеносной партизанской схватки. Он никогда от нее не отказывался, жестоко налетал и вихрем уносился, если врагов было слишком много. Ловко убежать от нескольких врагов было так же почетно, как и свалить противника на мостовую.

В праздники Севастьяновы ходили в церковь. Здесь пел хор и сверкали свечи.

Боги и святые и в городе были мрачны и подозрительны. Казалось, только огненная ограда из трехкопеечных свечей удерживает их в золоченых клетях икон. Но, разгневавшись, они могут вылететь черным вихрем, всех поражая огнем, дымом и могучим набатом колоколов. Над святыми и архангелами витал бог — голубое облако с глазами, бородой и одеждами, похожими на крылья. Не от него ли шел хороший, мягкий запах и вился дымок, поднимавшийся вверх, как по лестнице, по столбу цветного солнечного луча?

Мальчики в розовых рубахах с шелковыми поясами и тут задевали Алексея, но здесь они были недоступны для его кулаков, и он только поджимал под себя, прятал коряво обутые ноги. Приходили к церкви и плохо одетые мальчики, вшивые, сопливые и вороватые. Но им было не до Алексея. Они собирали милостыню, подбирали у ворот и тут же, за кустами и могилами, выкуривали окурки.

Через год хозяин дал Алексею в руки паяльник и положил жалованья три рубля. Через два года Алексей получил синенькую и перестал работать по дому. На кухне появился двенадцатилетний парнишка Степан из ближайшей деревни.

Севастьянов получил от церковного ведомства заказ, и мастерская шла полным ходом. Если б не этот заказ, Алексей расстался бы с Севастьяновым гораздо раньше…

Наконец Севастьянов сдал заказ церковникам и запил на неделю. Алешу тоже посадили за стол в парадной комнате и поднесли ему стопку. Алексей решился, выпил, поперхнулся — показалось противно, — но подставил стопку хозяину еще раз.

— Здоров хлестать, парень, — ободрил его сосед шорник и приятельски дыхнул в лицо Алексею сивухой.

Алексей, не закусывая, выпил вторую, и в глазах у него заплясали лица и вещи. Он пел, и кричал, и плел несуразное. Манечка смеялась — сама она выпила тоже, шумела на мужчин, била по головам полотенцем. Потом в пьяном угаре спали все вповалку. У Алеши на лице лежали Манечкины растопыренные пальцы с обкусанными ногтями…

Алеша стал ходить к шорнику, которому пришелся по вкусу.

Спиридон Севастьянов был человек неразговорчивый. Все слова, какие срывались с его белесоватых уст, относились непосредственно к делу. Человек он был не крупный, властью не избалован, но чаще всего прибегал к повелительному наклонению: «подь», «подай», «возьми», «да убери ты», и даже советы «знай помалкивай», «не лезь в пекло поперек деда» звучали как приказы. Впрочем, в армии он заслужил унтер-офицерские нашивки.

Шорник, наоборот, был говорун и философ. Он принадлежал к числу тех, кто считает: раз людям даны уши, то они и должны слушать, что говорят умные люди, в том числе и он, Фома Ильич Мясников. В состоянии подвыпития он мог обратиться с пространной речью к фонарному столбу, к одинокой иве над Волховом и даже к постовому городовому. Заметив, что Алексей смотрит ему в рот, он стал зазывать его вечерами на кружку чаю. Жил Мясников одиноко. Прислуживала ему сирота-племянница, косоглазая Грунька, смешливая и бесстыдная остроносая девчонка лет семнадцати. Чай он пил вприкуску из большой фаянсовой кружки с цветком, то и дело вынимая изо рта черными пальцами огрызок сахару и оглядывая его зачем-то со всех сторон.

С Алексеем он, не скупясь, делился нажитой за долгие годы мудростью. Бывал он в Петербурге, и в Москве, и с войском на Кавказе, но о людях, о городах говорить не любил. Говорил больше вообще, а люди и события существовали только как доказательства правильности его суждений. Слова текли у него споро, не спотыкаясь, слушалось легко и ничего не запоминалось. Только иногда изрекал он заковыристую «мудрость», которая задевала Алексея, потому что близко подходила к его собственным спутанным мыслям.

Больше всего говорил он о деньгах. Слово «рубль» не сходило у него с языка. Начинал он говорить о богатстве и о денежных людях со вкусом и многословно, а кончал со злостью. У самого Мясникова лишних денег за всю жизнь не было. А силу рубля узнал он в полной мере.

— И ты еще за ним напляшешься, — говорил он Алексею. — Покажи тебе целковый — ты небось на голове пойдешь.

— Ну! — отрицательно бурчал Алексей. — Вы тоже скажете…

— За его, проклятого, голову складывают.

— Нет, — мечтательно возражал Алексей, — рубль — он пустое дело. За бумажку — да голову…

Притаенным шепотом Мясников рассказывал о лихих и удалых людях, которые легки на руку и смелы на удар, которые «подружились с черной ночью» и смеются над законами и властями. Глаза его при этом загорались, и Алексею казалось, что эти удальцы — приятели Фомы Ильича и он боится выдать их, а потому озирается и смотрит за окно, не присел ли кто на завалинке.

Но таинственного в жизни Мясникова не было ничего. Досада на скучную, серую долю порождала протест глухой, шепотный. На дело не хватало ни силы, ни удали.

— Сто человек работают, а один ест. Вот как, — победоносно взирал на парня Фома. — У нас вот по деревням дуги гнут. А Савва Евстигнеевич Кушаков ездиют да скупают. У Саввы Евстигнеевича дом в Новгороде да дом в Москве… А рубль — он знаешь куда катится?.. Человек к человеку, а рубль к рублю. А иной за рублем гонится, штаны потеряет, а он верть — да к соседу в карман.

Но это было знакомое. На все лады говорили о деньгах в Докукине и в Новгороде, и это не останавливало внимания.

— А книжки как? — спрашивал Алексей.

— В книжках, брат ты мой, сила великая…

Алексей обрадовался.

— Только к книгам приступ не у всякого. Книги силу дают, а денег не дают. А сила без денег — все равно как дерево без яблок. И цвет богат, и тени много — а съесть нечего.

Алексей решил, что у Мясникова с книгами, как и с деньгами, не вышло. Но однажды Мясников подвел Алексея к платяному шкафу, раскрыл дверцы и с гордостью показал на кучу истрепанных книг, двумя горками лежавших по бокам от пары нарядных сапог на колодках.

Назад Дальше