Лицом к лицу - Гервасьевич Лебеденко Александр 42 стр.


— А потом и по Смольному харкнем!..

Малеев рванулся к орудию. Но кто-то крепко схватил его за шинель. Прыгая на землю и отбиваясь, комиссар оставил полу в чужих руках. Пальцы его вырывали наган из кобуры. Он готов был заплакать от бешенства, бессилия и злобы…

Но вид орудия, готового бросить снаряд, отрезвил многих. Красноармейцы шарахнулись от гаубицы. Орудийный выстрел далеко еще не соответствовал степени накала всей толпы.

Мартьянов, почувствовав себя у орудия одиноким, закричал:

— Чего стоишь? Заряжай дальше!

Малкин дернул его за рукав: от ворот бежали коммунисты.

У Алексея расстегнута шинель. Пола захлестывает выхваченный из кобуры наган и вяжет на ходу колени.

Он первым подбежал к Мартьянову. Силач наводчик Пеночкин едва поспевал за ним. Алексей сильным ударом в грудь оттолкнул эсера от гаубицы.

— Куда, шутишь?

Обеими руками он взялся за рукоять замка, как бы боясь, что орудие выстрелит само собою… Теперь к орудиям спешили отовсюду люди с напряженными лицами. Это были члены коллектива, вновь почувствовавшие себя организацией. В руках и кобурах у них наганы. Молча и решительно они отгородили орудия от толпы.

Федоров при виде оружия, как вьюн, нырнул в массу, и так как это сделал не он один, то круг толпы раздался.

— Если что говорить — поговорим. А стрельба — это… после… — еще спокойнее сказал Пеночкин.

Малеев бросился к партийцам:

— Разрядить гаубицу!

— Уже, — ответил Пеночкин и понес гильзу к зарядному ящику.

По взглядам, которые партийцы бросали на Малеева, было заметно, что они ожидали от комиссара большего.

В этот момент легкая бричка Порослева вкатилась во двор. Комартформ соскочил на ходу, и к нему теперь обратились лица красноармейцев. Малкин и Мартьянов сновали в толпе.

Порослев крикнул:

— Что шумим, ребята? — Он сказал это просто, как будто ничего не случилось, хотя и знал и чувствовал, что здесь серьезное дело. — Пошли в казарму — поговорим.

— На дворе лучше! — крикнул Малкин.

Но Порослев шел не задерживаясь, и большинство двинулось за ним. Вслед за всеми пошли и Малкин и Мартьянов.

Еще нельзя было считать дело потерянным. Комиссару нечего сказать недовольным. Если «такое», как обещал Изаксон, началось всюду, то к вечеру могут развернуться новые события.

Синьков отозвал обоих Коротковых. Он был прав. Ненависти к большевикам у большинства нет. Из недовольства деревенских ребят еще не свить веревку бунта. Это гнилые волокна. Громко, чтобы слышали Алексей и Малеев, он сказал Игнату:

— Не время для скандалов, Игнат Степанович… — и увлек обоих братьев на улицу.

Алексей между тем ставил часовых из коммунистов у орудий. Приказывал взять на замки зарядные ящики, вооружал партийцев, звонил по телефону в штаб округа, в Смольный.

Сверчков сидел в казарме на окне. Красноармейцы заполнили всю большую, но низкую комнату, напирали на крытый кумачом стол, у которого стоял Порослев.

Комартформ говорил тихо, но все хотели услышать, что он скажет, и на крикунов цыкали изо всех углов.

— Вы думаете, я не знаю, в чем дело? — говорил Порослев. — Знаю. Трудно в казарме. Паек мал, обмундирования не хватает. Всех вас тянет земля. А еще тут эсеры вас подзуживают. Хлеба мало — большевики виноваты, сапог нет — большевик виноват… Поет вам в уши всякая сволочь. Войну гражданскую не мы начали — помещики и офицеры. Генерала Краснова мы отпустили… под честное слово. Узнали, чего стоит генеральское слово. Им надо власть вернуть и землю. Эсеров мы не трогали. Это они начали стрельбу по нашим вождям… Это они готовы распродать нашу Родину иностранным капиталистам…

Сверчков слушает и смотрит на лица красноармейцев. Взоры их устремлены мимо него, к столу. Многие из них — солдаты семнадцатого года. Это те, кто, вопреки офицерской команде, вопреки приказам и уговорам Керенского, втыкал штык в землю, братался, ходил с красными знаменами, кто лютой ненавистью ненавидел офицеров и голосовал за большевиков. Вот, например, Петров и Лысый — серьезные, грамотные парни, ходят на собрания коллектива, интересуются газетами. Вот Федоров — рыщет глазами, вдруг вскрикнет и опять напряженно слушает. Весь горит. Наклонясь к нему, шепчет что-то на ухо заметивший его с первых дней Малкин.

— Все это мы слышали, уши завяли, — певуче и язвительно несется из угла. — А вот скажи, почему выборных начальников отменили?

И вдогонку ему другой вопрос:

— Народ почему овсом кормите? Детишки дохнут…

— Арестовывать своих — разве ж это дело?

— Все в город тащите.

— Против крестьянина.

Порослева не слышно. Он перестал говорить, стоит с виду спокойный, худые пальцы дрожат — ждет, пока утихнет.

— Что их слушать, — кричит опять Малкин. — Бить надо!

— По всему городу бьют косолапых, — вскакивает Мартьянов.

«Опять закружило», — волнуется Сверчков.

Коммунистов мало. Иные, не разобравшись, держатся в стороне. Порослев только своим спокойствием огражден от этой жарко дышащей толпы.

У дверей — толчея. Кто-то, ворвавшись снаружи, кричит:

— Ведут на нас латышей и китайцев… А мы их слушаем. Даешь к орудиям!

— Что врешь, где ты их видел, гад? — кричит Алексей, показавшись на пороге.

Силач наводчик, пришедший вместе с ним, хватает за шиворот мелкого рябого крикуна.

— Кричишь ты здорово… Где ты их видел?

Крикуна вывели, и масса не протестовала. Но Алексей понимает, что народ еще не успокоился, и опять бросается в штаб к телефону.

Деревенских мотает из стороны в сторону, как дерево валит на ветру. Сверчкову не сдержать мелкую внутреннюю дрожь. Все они кажутся ему слепыми, и поводыря крепкого среди них нет. Есть только Порослев. Он мускулист, но он не силен. Надо помочь Порослеву.

— Дай я скажу, — кричит вдруг он, взбираясь на подоконник.

Это настолько неожиданно, настолько необычайно, что все утихают. Ни один человек из трех сотен даже предугадать не может, что скажет в такую горячую минуту бывший офицер, теперь инструктор.

Волнение Сверчкова нарастает. Он чувствует, что в правом колене у него завелась работающая, как маятник, машинка.

— Я смотрю на вас, ребята, со стороны и удивляюсь вам, — начал тихо Сверчков.

Головы, как метлы камыша к воде, потянулись к нему. Даже на задах затихло.

— Тысячу лет были вы рабами. Стали свободными. Отцы и деды ваши пускали красных петухов на помещичьи гумна, шли в леса, караулили с ножом за пазухой богачей и хозяев. А теперь вся власть ваша. Армия — у вас, пушки — у вас, а вы врозь тянете. Разве с ножом лучше? Посмотрите на белые армии. Там офицеры служат рядовыми, чтоб победить, чтоб все повернуть по- своему… А вы опять захотели на свои клочки земли, под чужую волю?..

Порослев кивал ему головой. Неспокойные глаза отовсюду смотрели на Сверчкова. И у Сверчкова в груди поднималось что-то теплое и большое. Он говорит им правду. Никуда не уйдешь от нее. И он, Сверчков, сейчас поднимается над самим собою, над своими сомнениями, над своими привязанностями, над паутиной, которая заволакивает все его мысли.

— Я — бывший офицер, но я, как честный человек, говорю вам: если бы я был на месте вашем, я бы лоб разбил, я бы все отдал, чтобы только победила Красная Армия. Побьете белых — будете жить по-своему, пойдете врозь — перебьют вас враги.

Он затих, и сразу, не дав опомниться людям, заговорил Порослев. Теперь уже все слушали, и крикунам опять затыкали глотку недовольным, сердитым шипом.

Потом говорил громовым басом Пеночкин — грузный, широко раскачивающий плечами большевик.

Мартьянов и Малкин пошептались и юркнули за дверь.

Митинг медленно, но неуклонно переходил в беседу. Порослев приказал не звать людей на поверку, и беседа эта закончилась только в полночь.

О хлебе, о деревне, о фронтах и о белых армиях, о бывших союзниках, о лопнувшем, как стиральное корыто, Брестском мире с грабителями, о Ленине, о будущей жизни — говорили обо всем, что высоким небом, звездами и тучами стояло над мелким недовольством, над пайком, над личной обидой, и на душе у Сверчкова становилось по-детски, по-ученически свежо.

Он уходил домой в приподнятом настроении. Лопнула какая-то мутная плесень в сознании, воздух стал пьянее и походка легче. Кусок хлеба, взятый в карман, показался вкуснее шоколада, и хотелось кому-то рассказать о сегодняшнем дне как о сражении и о победе над собою…

Через задний двор лисьим, осторожным и быстрым, шагом спешили Малкин и Мартьянов. У выхода их встретили агенты ЧК. Увидев бесполезность сопротивления, оба подняли руки…

Малиновский, в наброшенной на плечи шинели, с посинелыми губами, склонился над бумагами.

— Это чья же работа?

Дефорж обвел комнату глазами.

— Эсеры.

— Почему так думаете?

— Ко мне приходили от Петровской, с которой нас связали на Надеждинской. Здесь их работает с полдюжины. Мы осторожно поддерживали их. Они кричали, будто во всех частях восстание… В таком деле всякий союзник годится.

— Что-нибудь слышно?

— Сорвалось, кажется, повсюду.

— Теперь налетит Чека. Эти дни сидеть тихо. Нехорошо, если мы упустим момент.

— Вы, Константин Иванович, простите меня, собрали здесь маменькиных сынков. Ваш Шавельский… И этот сукин сын, Сверчков…

— Немедленно покончить с вопросом об амуниции, — перебил его громким голосом Малиновский, — и где угодно, но достать пушечное сало… Холодно как, плохо топят…

В кабинет входили Порослев и Малеев.

Когда Малиновский, забрав необыкновенно толстую пачку дел, со вздохом обреченного на ночь работы человека ушел, в кабинете комиссара собрались коммунисты. У Алексея стучало в висках, словно он провел первый день на сенокосе. Вот хорошее начало! На днях в райкоме говорено было о подрывной работе в армии, которую ведут эсеры и другие контрреволюционеры. Говорили насчет зоркости, бдительности, предупреждали. Проморгали.

Шавельский и парень в папахе, наводивший орудие на штаб, тоже были увезены сотрудниками ЧК.

На другой день Синьков спокойно и уверенно, как всегда, вывел первую батарею на учение, и жизнь дивизиона пошла своим ходом.

Глава X 

ЧЕЛОВЕК СО СТОРОНЫ

Сверчков не собирался вмешиваться в политические события, разгоравшиеся на Виленском. Он решил, что это не касается его, беспартийного инструктора.

Ссорились красноармейцы с комиссарами. Были дни, когда почти каждый офицер дорого дал бы за ссору солдат с большевиками. Разве ему самому не казалось ужасом, что солдатская лавина сокрушительно движется как раз по той дороге, какую указал ей большевистский палец. Этот палец глядит и сегодня со всех плакатов и афиш.

Сверчкову все это не безразлично. Но события пошли мимо Сверчкова, как сибирская река идет мимо лесной сторожки. Он даже мыслью не поспевает за этим бегом. Попеременно кажется ему, что место его то впереди, то в массах, то в стороне от этого движения. Ряды бойцов этой несомненно великой Революции идут близко, как смотровые колонны мимо любопытной публики. Иногда кажется: необходимо остановиться, сделать чудовищное усилие и стать в ряд. Придется кое-что принять на веру, кое-что сломать в себе, внутренне выравняться, чтобы с божественной радостью, восторженно, как гимназист, кричать вместе со всеми и «долой» и «осанна».

Искушение это таяло, как некрепкая свеча, в беседах с врагами нового строя, когда их аргументация близко подходила к той, какую нашептывало Сверчкову раздражение. Но оно просыпалось, вырастало после каждой беседы с Чернявским, Порослевым, Ветровыми и после каждого столкновения с революционно настроенными людьми, а эти люди проходили через дни восемнадцатого года, как ровные зубья гребенки проходят сквозь спутанные, но мягкие волосы.

Мысль сама тянется к новому, как побитые ночным дождем травы тянутся к солнцу и теплу нового утра. Впустить это новое в свое сознание, дать ему простор? Пусть поэзия этого нового движения станет такой же милой, гордой и своей, как музыка детства.

Выступив неожиданно для себя и поселив в красноармейцах смущение, которое тотчас же использовал Порослев, и испытав при этом чувство победы. Сверчков больше всего смутил сам себя.

Он призывал этих людей защищать их собственное дело. Он говорил о том, что их миллионы и что их труду подвластна освобожденная ими земля. Сказав это, он закрепил какие-то свои мысли о других, потому что этого потребовало чувство справедливости. А сам он? Где же его место?

Завтра он придет в дивизион, и на него будут по-особому смотреть сотни глаз. Бойцы будут ждать, что и на другие волнующие вопросы он ответит громко и отчетливо, как вчера. И он вынужден будет говорить так, как говорил вчера. Не значит ли это, что он отказался от свободы мышления? Не выдал ли он векселя, которые ему еще не по силам выплачивать?..

Виленский походил на безветренное море, взрытое мертвой зыбью. Внешне все было спокойно, но люди ходили взволнованные и сосредоточенные.

Воробьев пожал руку Сверчкову быстро и холодно, как человеку, которому не говорят, но дают понять, что он — враг.

Дефорж в коридоре разбежался навстречу:

— Рассказывали… Молодчина!

Легкой рукой, как плетью, он фамильярно ударил Сверчкова по плечу и помчался дальше, позванивая шпорами.

Малиновский привстал навстречу и сказал:

— Приношу вам благодарность от лица командования. В сущности, ничего особенного бы не случилось, но момент был… во всяком случае… неприятный…

Алексей нашел Сверчкова в казарме. Он отозвал его в угол и спросил:

— Порослев говорил — очень хорошо выступали. Что вы им такое сказали? Я как раз в это время звонил в штаб.

Сверчков повторил свои слова, стараясь припомнить отдельные выражения.

— Если б вы были на их месте? — задумываясь, переспросил Алексей. — А вы на каком же месте?

— Видите ли, — сказал, смущаясь, Сверчков. — Вчера все это иначе звучало. Теперь вот я вам здесь в коридоре рассказываю, и действительно все эти слова звучат странно. Я чувствую сам. («Поймет ли эта дубина?» — тоскливо размышлял при этом про себя Сверчков.) Как это пояснить? Знаете, в сказках одна и та же песня на свадьбе и на похоронах… Вы понимаете? Вчера именно так и нужно было говорить…

Алексей напряженно искал глазами в легких еще морщинах сверчковского лица. Человек со стороны… Какая же это сторона? Он невольно сравнил Дмитрия Александровича с Синьковым. Синьковская прямота выигрывала в его глазах в сравнении со сверчковской изворотливостью. Самый переход Синькова к красным казался решением сильного человека, сдавшегося перед неопровержимыми доводами эпохи…

— Ну ладно, — протянул Алексей руку Дмитрию Александровичу. — Спасибо вам. Если бы все наши партийцы были в сборе, ничего этого не случилось бы.

Разговор не понравился Сверчкову. Он мешал ему чувствовать себя триумфатором. Впрочем, для председателя партийной организаций недоверие — необходимая добродетель. И еще взоры, которые бросает этот увалень на Веру. Здесь не без ревности, утешал себя Дмитрий Александрович.

Любовные дела Сверчкова не ладились. Катька была назойлива и груба. Ореол известной на всю округу спекулянтки смущал Сверчкова. Он делал вид, что Катька для него квартирная хозяйка, не больше. Но Катька слишком охотно афишировала свою связь «с благородным». Сам Сверчков определял свое отношение к ней словом «похоть». В ночные часы он мечтал теперь о большом чувстве, которое захватило бы целиком, которое можно увезти с собой на фронт, как увозят ладанку с землей родины.

Длительная, глубокая взволнованность не проходила, но надежда не покидала Сверчкова. Теплилась она и теперь и связана была с Верой. О ней он мечтал в утренние часы, когда наливается тело силой нового дня, когда таким легким и возможным кажется поцеловать самую гордую женщину и бросить вызов самоуверенному врагу.

Наедине с Верой он принимал позу бескорыстного друга, может быть инстинктивно чувствуя, что таким путем он ближе всего может подойти к сердцу девушки, глубже всего заглянуть в ее мысли.

Девушка казалась настороженной, пугливой — роман мог последовать только после длительной увертюры. Но дни были насыщены событиями, а запасной дивизион для того и существовал, чтобы формировать и двигать на фронт новые и новые части.

Назад Дальше