На доклады, как и на субботние вечера, в штабной зал приходили штатские. Забегали и девушки соседних кварталов. Их провожали до трамваев, им жали руки у давно не горевших фонарей.
Сверчков не пропускал ни одного собрания, хотя большинство инструкторов считали себя свободными от пребывания в казарме вечерами, за исключением дней дежурств.
Он приносил с собою на собрание тяжелую усмешку скептика. Но после его выступления с Порослевым всегда кто-нибудь из рядов кричал:
— А вот товарищ Сверчков пусть скажут.
Он поднимался с улыбкой снисходительного гастролера и выходил вперед.
Алексей предложил ему сделать доклад на любую удобную для него и интересную для красноармейцев тему. После долгих, нелегких размышлений и колебаний, которые произвели впечатление даже на Катьку, он сделал сообщение о последних событиях на Западном фронте, о предсмертных судорогах четырехлетней борьбы.
На закрытых заседаниях коллектива Алексей ставил самые жгучие вопросы. Он выступал на них с темпераментом, достойным февральских и октябрьских митингов, но, несмотря на все усилия, первое время ему редко удавалось проводить эти собрания с тем оживлением, о каком он мечтал, какого добивался. Высказывались немногие, кратко и нерешительно. Это все-таки был не митинг, а партийный коллектив, и над участниками нависало сознание какой-то дополнительной ответственности.
И только взрыв страстей, разыгравшихся в дивизионе с подсказки эсеровских агентов, развязал языки. События подступали вплотную. Казалось, южные и восточные фронты донесли свои жаркие сполохи до Виленского. Волнения прокатились по многим частям. Это был неизбежный рецидив старых, демобилизационных армейских настроений. Полемика входила в обиход при обсуждении обыденных хозяйственных и организационных вопросов, и Алексей почувствовал, что в комнате, осененной ленинским портретом, загорается очаг партийной жизни.
В ноябре пришла группа добровольцев и мобилизованных по Петрограду. Это были слесари, кузнецы, токари по металлу, ученики и подмастерья питерских заводов. Они вошли во двор после митинга у райкома, ровными рядами, с песнями и кумачовым лозунгом на двух шестах:
«Рабоче-Крестьянская Красная Армия свернет голову белому гаду».
Они начали с того, что потребовали себе отдельную казарму. Малеев колебался, но Алексей набросился на пришедших с двойным азартом. Ведь именно от них он ждал помощи в работе с беспартийными деревенскими ребятами. Рабочие парни прослушали его речь и так же решительно и искренне устыдились. Они тут же отказались от требования, вызванного, в сущности, весьма понятной рабочей спайкой.
В их рядах были члены партии и сочувствующие. Несколько беспартийных в тот же день подали заявления о приеме их в коллектив. В казарме загудели голоса по-новому. Примолкли прежние заправилы. Возникли споры на проклятые вопросы, впивавшиеся в ленивую мысль, как плуг врезается в девственную почву. От некоторых из этих вопросов не было житья. От них днем отделывались шуткой, но ночью они приступали вновь, и разрешить их было необходимо каждому.
Порядок в казармах налаживался медленно, с трудом. Но уже вслед за Синьковым и другие командиры завели регулярные учения, вежливо, но твердо возвращали в ряды и к гаубицам ленившихся и все еще мечтавших о безделье красноармейцев. Синьков ответил на эти успехи товарищей выводом взвода в походном конном строю.
Малеев выбежал без шапки к воротам. Даже Малиновский подошел к окну.
Уборщица в матерчатых туфлях открыла дверь в кабинет Алексея:
— Поехали, товарищ организатор.
Она бодро прошаркала туфлями к окну, как будто в этом успехе была и ее доля.
Алексей еще смотрел, как последняя двуколка, тяжело переваливаясь, исчезала за поворотом, когда за его плечом раздался голос:
— Здравствуйте, Алексей Федорович.
Узкая рука командира легла в широкую ладонь Алексея.
— Рука у вас какая… двуспальная…
Оба неловко рассмеялись.
— А я пришел поговорить с вами, — сказал Малиновский, присаживаясь на уголок стола.
— Давайте.
— Вот и пришли мобилизованные, — начал Малиновский, глядя на свои ногти. — От нас потребуют новых быстрых формирований. Я опасаюсь, как бы наша неподготовленность не вызвала больших неудовольствий у высшего командования и у мобилизованных. Теперь народ не тот.
«Да, в морду не дашь», — подумал Алексей. Ему не нравился этот барственный либерал, за которым так и чудился пушистый лисий хвост. Такие были терпимы в старой казарме, как меньшее зло. Теперь такой либерализм может быть только маской.
— Я уже сообщил об этом рапортом инспектору артиллерии. Но надо же что-нибудь делать и самим…
— Давно нужно было делать, — сказал Алексей и спохватился: — Давайте позовем комиссара. Посовещаемся.
— У меня было желание поговорить лично с вами. Я человек откровенный и прямо скажу вам, — он чуть скосил глаза к дверям, — не верю я в работоспособность нашего комиссара. Боевого опыта никакого. Личного обаяния нет. На вид человек невзрачный.
— Бывали и генералы…
Малиновский сполз со стола.
— Хотите сказать: назначили — значит, хорош, — иронически заметил он. — А я думал вы, как партиец, от этой точки зрения отказались вовсе.
«Сморозил», — сообразил с некоторым опозданием Алексей. Ему самому комиссар казался малодеятельным и неопытным. А эта собака рада их поссорить.
— У нас проверяют человека на работе. Не подойдет — снимут и комиссара. А в вопросах организации и снабжения вы — специалист, вам и делать…
— Две недели назад я составил для комиссара записку, в ней изложено все, что необходимо, по моему мнению, сделать. Комиссар прочел и говорит: «Надо-то надо, а только где все это достать?» Указать все, что необходимо, мы можем и обязаны. Ну, а уж доставать должны вы, товарищи. Теперь вы — хозяева. Артиллерийские склады на наши требования шлют отписки и отказы. Например, на пушечное сало получен отказ от всех довольствующих учреждений. А наша гаубица имеет компрессор, рассчитанный на сало. Да не поверю я, чтоб нигде во всем городе, во всей стране не было пушечного сала. Но вы же понимаете, что нам, специалистам, пути закрыты.
— Давайте обсудим вашу записку на бюро коллектива. Примем меры…
— Удобно ли на коллективе? Я, собственно, хотел с вами лично. Вы ведь как второй комиссар… И, может быть, будете первым. И лучше, если бы вы были первым.
«Чего он хочет?» — ломал голову Алексей.
Малиновский ушел так же тихо, чуть поскрипывая козловыми башмаками.
Вечером приехал Порослев. Он долго кашлял, потом напал на Алексея:
— Почему у вас двор как мусорная яма? Кроватей — я смотрел — до сих пор нет. А какие есть — без матрацев. От матрацев на три версты воняет. Нары не сложены. Люди ходят как по пивной.
Алексей не мог на него сердиться. Смотрел на мерцающие кровяным румянцем щеки. Горит на деле. Только почему он нападает на него, а не на комиссара?
Еще через полчаса приехал комиссар. Ему приходилось тяжело, и он не умел рассчитывать свои силы, главное — не умел заставить работать других. Он считал, что справится со всеми трудностями сам. Он носился с утра до ночи по довольствующим учреждениям. Тяжелый день и бессонная ночь над бумагами делали его похожим на крестьянскую клячу, перед которой залег безвыходный и унылый труд. Ему некогда было спрятать заботу, и она жила на лице его верной, нестесняющейся приживалкой. Его старая солдатская шинель висела на костлявых плечах. Полы были обтрепаны и желты, как осенние листья.
Увидев Порослева, он суетливо принялся искать какие-то бумаги. Он любил Порослева и боялся его. Это был человек, перед которым он должен был отчитываться. А у него всегда было ощущение, что он не все сделал, что было возможно.
За ним следом шли адъютант, завхоз, комендант. Требовались срочно какие-то подписи, и он ушел, довольный тем, что Порослев его не задерживает.
Выслушав рассказ Алексея о Малиновском, Порослев подумал и сказал:
— Поссорить вас хочет. Андрей, конечно, не клад, но людьми нам бросаться не приходится. Нужно тебе поддержать парня всем авторитетом, пока не утвердят другого… А будет командир чудить — пошлем подальше. Но специалистами тоже дорожить надо. Оттолкнуть человека легко, и в этом заслуги не будет. Кстати, присмотрись к молодым, к этому… Климчуку, Веселовскому. Они как будто ничего, тянут к нам… И не забывай краскомов… Нам бы школу пройти… самим!
Папироса вздрагивала в его узловатых, худых пальцах.
«Раскачало человека, — размышлял Алексей. — Дивизионный врач говорит: неизвестно, чем держится…»
— Недостаток во всем, а формирования каждый день новые. И все требуют у Петрограда, у Москвы. Клянчишь у Округа, у интендантов лошадей, амуницию… и думаешь: сам получишь, другому откажут. Чиновники в управлениях смеются в кулачок, в глаза издеваются. В каждой канцелярии целый пароход чистенькой публики. И ничего у них никогда нет… А мы еще мало что знаем…
Порослев закрыл глаза. Он теперь молчал, покачивался на месте, как будто убаюкивал сам себя. И опять, раскрыв только один глаз, говорил:
— Чека считает, что в казармах еще не прекратилась эсеровская агитация. — Он встрепенулся, глаза открылись. — Среди других пришли к нам люди, которые считают, что от революции все, что нужно, они уже получили. А придут и такие, что рады схватиться за винтовку, только тронь его. Работы — воз, а кляча устала, — сказал он с виноватой улыбкой. — Смотрю я на тебя… — Он потрогал свои худые плечи, как бы желая ощутить в них Алексееву мощь. — Экий ты битюг. Повезло тебе… Не искалечили, не вымотали. Я ведь тоже был жилист… И ты не смотри, что я болен, слаб… — Он оживился и даже поднял голову. — Все мы слабы в одиночку. Партия делает нас богатырями. С партией все можем, все под силу! Всегда об этом помни, днем и ночью… Ну, а с тебя спросится вдвойне. А как эта твоя девица? Да ты не наливайся кумачом. Девица, кажись, хорошая, но все-таки еще не наша. Ты учись у нее, чему можно, а главное, ее учи. Без этого не сварится каша… Дай-ка я у тебя сосну… Тут, на лавке. А часа через два поеду в штаб.
Обернувшись шинелью и закрыв лицо мятой фуражкой, Порослев пристроился на длинной скамье. Алексей сидел над пропагандистской программой. Толстые казенные часы белого металла стучали на столе. Крысы возились в корзине с бумагой. В столе Алексей нашел остаток вчерашнего пайка. Он долго не мог сосредоточиться, сливались строки непривычных слов. Он думал о своих задачах, о командире, о Порослеве, о Верочке… Оно пришло, большое чувство, незаметно и теперь колыхалось в нем, как переполняющая сосуд теплая и греющая влага. Не выплеснешь ее за борт. И жалко было Веру, и нравилась она ему тем, что не похожа на прочих «барышень». Только что кончила гимназию… Но рассуждать о Вере было трудно. Слова дымились, таяли в соседстве с этим большим, всепобеждающим теплом. Он вспоминал, как нес ее по коридору… Теперь она глядела ему в глаза по-иному. Теперь, встречаясь, он крепче пожимает ее пальцы. Она смеется и встряхивает затекшую руку:
— Какой вы сильный!
И глаза не теряют теплоты и ласки. Но хочет ли Вера, чтобы он еще раз взял ее на руки… или дружеской лаской только отгораживает его от себя? Он никак понять не может. Никак!.. Алексей ругает себя пнем и олухом, но, встретившись с Верой, не находит слов.
Ровно через два часа Порослев уехал на ночное заседание в штаб.
«Вот человек — измученный, больной, а работает за четверых, — подумал Алексей. — Как же, действительно, должен работать я… Битюг. Забыть обо всем. Если понадобится, то и о Вере. Но лучше бы не надо было забывать об этой тихой женщине с таким чистым сердцем».
Глава XII
КОМАРТФОРМ
Комната комиссара артиллерийских формирований Союза коммун Северной области могла бы вместить в десять раз больше мебели, чем было в ней на самом деле. Когда открывалась дверь, заметный ветер гулял между четырьмя белеными стенами, потому что во внутренней раме единственного окна не хватало двух, а в наружной одного стекла. Комиссар поставил кровать свою в дальний от окна угол с таким расчетом, чтобы ветер пролетал мимо. С той же хитростью шинель, дубленый, крепко пахнущий полушубок и чистая конская попона были развешаны над кроватью. В случае нужды они могли быть добавлены в порядке строгой очереди к лазаретному одеялу, которым была покрыта постель. Еще в комнате был стол, уставленный бытовым хламом, начиная с давно раскрытой консервной банки и кончая длинным эспадроном, ржавый конец которого намокал в чайной лужице.
В эту комнату комиссар попадал со двора через «личную канцелярию», где, не снимая шубки, копошилась, бегала от полевого телефона к городскому и от стола к шкафам с подшивками деловых бумаг белокурая девушка. Она дула на свои красные пальчики, притоптывала ножками и, когда никого не было в комнате, щипала понемножку от хлебного пайка, спрятанного в столе под газетой.
В том же доме, в натопленном помещении, в большой настоящей канцелярии, где гремели счеты, скрипели перья, стучали «ремингтоны», к услугам комартформа были и писаря, и секретарь, и счетоводы. Но «личная канцелярия», над которой втихомолку посмеивались, товарищи Порослева, была слабостью комартформа и настойчиво вводилась во все штаты, какие представляло Управление комартформа в Штаб округа.
— Товарищ Сашина! Никто не звонил? — спрашивает комартформ, забежав между двумя заседаниями в личную канцелярию.
— У меня записано. Целый день звонили.
Секретарь протягивает комартформу клочок бумаги с карандашными записями.
— Полевой телефон на Виленском починили?
— Провод починили. А гудок все такой же плохой. То гудит, то нет…
— Ага…
— И дров так и не принесли.
— Ну, я сам принесу.
Комартформ поправляет фуражку. Получается впечатление, что он готов немедленно идти за дровами.
— Ничего вы не принесете… Неудобно вам…
Комартформ останавливается.
— Да, оно действительно…
— Ваша комната все вытягивает. Как в трубу. Стекла бы вставили.
— Ну, знаете, я эту комнату закрою. Дверь забьем войлоком. А постель поставлю здесь, в углу.
— Нет, не надо… Нет. Будут же когда-нибудь стекла.
Товарищ Сашина думает о том, что рядом с ее таким чистеньким столом (у нее своя тряпочка из дому, в том же ящике, где паек, только под другой газетой) встанет забрызганный чаем и консервами стол комиссара. Но мысли комартформа идут под некоторым углом с ее мыслями.
— Я ведь встаю рано, ложусь поздно…
— Нет, нет, лучше достать стекло…
В комнату входит Юсупов, татарин, вестовой комартформа.
— Юсупов, когда стекла будут?
— Хадыл, гаварил, нэт опьять.
— Да. И в казармах стекол не хватает, — размышляет вслух комартформ.
— Я на конушне взял бы, товарищ комыссар.
— Ты что, очумел? И не думай. А кони? Не сегодня-завтра получим.
— Еще нэт кони.
— Нет-нет, — резко говорит комартформ. — Я сам достану стекло.
Юсупов уходит. Комартформ снимает шинель и, водрузив ее вместе с фуражкой на гвоздь над постелью, опять проходит в личную канцелярию и говорит товарищ Сашиной:
— Приказы мортирцам отправили?
— Нет еще.
Комартформ хмурится и молчит.
— Я же только час как пришла. Мне ведь с Охты.
— А вы бы, Катерина Андреевна, здесь жили. Вот тут ширму бы поставили. — Он показывает в угол, где только что предлагал поставить свою постель.
— Вот чудак, — смеется товарищ Сашина. — А мама моя с кем же будет?
— Какие теперь мамы? Теперь революция. Все надо бросить, — вдруг вдохновенно говорит Порослев. — Все. В коммуны надо идти. Новую жизнь делать.
— Не доросла я еще до этого, — бормочет под нос товарищ Сашина.
— Это потому, что вы из буржуазной семьи.
— Подумаешь — буржуазия! На железной дороге отец служил.
— А я вспомнил, что хотел вам вчера рассказать, когда вы уходили.
Порослев делает шаг к ней. Он даже вытягивает руки вперед.
— Товарищ ко мне приедет, Катерина Андреевна. Боевой товарищ. Огородников Коля!..
Сашина с интересом следит, как смягчается, почти светится всегда болезненное, серое лицо Порослева.
— Любите его?
— Вот приедет сегодня. Вместе были мы в одной батарее. В блиндажах валялись. У одной гаубицы номерами работали. Ночами не спали — говорили все. И во всем согласие. Читали вместе. В революцию вместе вступили. В комитете были. Коля одного офицера в семнадцатом убил. Гадюка общая был. Решили Колю расстрелять. А мы не дали. Всех солдат я поднял… Сказали судьям: вы Колю расстреляете — а мы вас. Против комитета… А как меня в лазарет в Царское Село отправили, и с тех пор Колю я не видел. Он то в Пскове, то в Калуге работал. Теперь я хлопотал и получил депешу: едет Коля Огородников. Вот увидите, Катерина Андреевна, и полюбите его.