Лицом к лицу - Гервасьевич Лебеденко Александр 48 стр.


Он умело отделял сложную теорию от практических моментов, и Алексей почувствовал к нему благодарность. Многие прежде таинственные действия командиров получили в его глазах определенный деловой смысл.

Беседуя с Веселовским, Алексей все больше понимал, что его новые знания помогут ему ориентироваться в действиях инструкторов, но заменить командира батареи он сможет не скоро.

Какая-то легкая надежда носилась в сердце Алексея: не смогут ли старые фейерверкеры целиком заменить инструкторов? Хотя бы в критический момент.

Это были крепкие, уверенные в себе ребята. Они знали свое место в бою, свое орудие, работу номеров, телефонистов, разведчиков. Но пристрелка — это было дело офицерское, хитрое и недоступное.

Партия сознательно делала ставку на честных специалистов. Этот лозунг Алексей принял, сжавши зубы. Кроме Борисова, он не видел на фронте офицера, которому он, не задумываясь, доверил бы свою судьбу и жизнь товарищей. Он знал, что и Порослев верит не всем офицерам. Было время, когда Алексей готов был выступить против привлечения специалистов вообще, но его убедил Чернявский. В военных школах обучаются сейчас рабочие и крестьяне. На это нужно время, а враг не ждет.

Чернявский рассказал Алексею, как французы-санкюлоты заставляли королевских генералов сражаться с пистолетом у виска. Эго рассказывал ему еще на фронте Борисов. Об этом он прочел в истории Французской революции, и образ комиссара Конвента потряс воображение Алексея. Чутьем он понял нечеловеческую трудность этой позиции и ее историческую необходимость.

Ему придется держать свой комиссарский наган у виска Синькова… У командира батареи синие прожилки на бледной коже и светлые, лениво вьющиеся волосы, глаза как ввинченные живые стеклышки, большею частью пустые и умеющие смотреть мимо. Порослев взял с Алексея честное слово, что он постарается сработаться с Синьковым, но он не знал, чего стоило Алексею дать это слово.

За военную выправку, за щегольскую фуражку, за резкий командирский голос, за звон неснятых шпор, за гордо поднятую голову, за пригнанные по ноге сапоги, за тысячу как символических, так и случайных мелочей, из которых сложилось в сознании Алексея представление об офицере-враге, — он невзлюбил Синькова с первых дней. Аркадий был самым нежелательным гостем Алексеевой квартиры, и эта неприязнь росла. Встречая Синькова на пороге, он едва сдерживался, чтобы не крикнуть «вон!». Он видел, что Синьков и Воробьев платили ему тем же, и мысленно жалел, что здесь не фронт, не август семнадцатого года…

Он видел ясно, что Синьков стремится к Вере. Он искренне считал, что связь с ним была бы гибелью для девушки, которая казалась ему лучшей из всех женщин этой среды… Она была скромна, тиха и правдива. Она была бедна и не воспитывала в себе ненависти к революции. А этот гад целыми вечерами шипит в ее угловой комнате и издевается над тем, что дорого Алексею. За то, что она слушает его, Алексей готов был невзлюбить и ее, но это чувство отлетало при первом взгляде в ее спокойные серые глаза. У нее были мягкие, пушистые волосы, она была легка, как подросток, и обидеть ее нельзя было даже мыслью.

Когда на Дон, к Каледину, к Краснову, заструился из столицы офицерский и юнкерский поток, он ждал, что Аркадий и Воробьев сбегут на юг. Он поручил Степану следить за квартирой Зегельман. Он сам расспрашивал смешливую Куделю. Сбежал Ульрих фон Гейзен, но прочие офицеры, казалось, и не думали покидать столицу. Зато Степан выследил Куразиных, которые околпачили самого Алексея.

Но когда решался вопрос о назначении будущего командира отдельного дивизиона и Порослев назвал фамилию Синькова, Алексей вынужден был согласиться. Решительно и неоспоримо Синьков занял первое место среди инструкторов. Не ожидая ни приказа, ни напоминания, он делал все, чтобы батарея была снабжена, укомплектована, способна двинуться на фронт. Казалось, это действует службист, вернувшийся в привычную атмосферу и ради своих службистских радостей забывший все остальное. Наконец, он популярен среди красноармейцев. Это подкупало бывшего унтер-офицера царской армии. Он как бы вновь соглашался выделить из среды офицеров тех, кто не глядел волком, не кичился золотыми погонами, — может быть, из таких и получатся честные специалисты.

Не одного Синькова коснулись великие перемены эпохи. Религиозные убеждения, привычки, взгляды — все побывало под жерновами этих двух лет. Кто знает, может быть, такие, как Синьков, еще послужат революции. Но кобура Алексеева нагана всегда будет отстегнута.

Синьков упрочил бы эту неприязнь, если бы попытался, подобно некоторым инструкторам, втереться в доверие к комиссару, стать с ним на дружескую ногу. Он польстил Алексею, приняв его назначение как должное, но он не изменил в отношениях с ним тон, установившийся на Виленском в запасном дивизионе. Это была деловая вежливость, целиком снимавшая вопрос о личных отношениях. Это не Малиновский, не Дефорж, размышлял Алексей, и не Сверчков. Любуясь смелостью и сметкой, с какими Синьков насаждал порядок и, не поднимая голоса, приучал часть к своим и комиссарским приказам, он все более убеждался, что в этом человеке что-то изменилось, как меняются части в механизме, и следует помочь ему забыть о выпавших пружинах и винтах.

После особенно подкупившего Алексея успеха с ремонтом конского состава он сам предложил более доверительный и более товарищеский тон. Синьков принял его тактично и спокойно. Тогда впервые Алексей позвал его к себе. Они приехали на бричке звездной ночью. Тьма не позволила Черных увидеть судорогу, прошедшую по лицу Синькова. Он молча последовал за Алексеем в квартиру, в генеральский кабинет с развешанными по стульям рубахами и шароварами комиссара. Синьков сидел в глубоком кресле и курил. Черных поставил чайник и, заглушая жаркое шептание примуса, рассказывал ему о том, что брестская бумажка уже разорвана. Синьков, оказалось, не читал еще газет.

Сквозь звуки примуса, сквозь голос Алексея из коридора доносилось шарканье Настасьиных валенок. Когда раздался стук каблучков, Синьков подумал, что Алексей позовет пить чай и Веру. Но одновременно с примусом угас и шум в коридоре.

Теперь за Алексеем и Синьковым приезжала одна бричка. Аркадий к семи часам сбегал в казаринскую квартиру — для кратких совещаний с Алексеем. Несколько раз он видел Веру у ее дверей. Она заметно избегала встреч с ним. Но встретиться пришлось. Батарея переходила с Виленского в отдельное помещение. У Алексея в кабинете собиралось по пятнадцать — двадцать человек. Участились встречи командного состава. Синьков и Сверчков оставались после всех. Настя заваривала малиновый чай, и Алексей, довольный успехами формирования, приобрел вновь часть той веселости, какую принес с фронта. Деловые разговоры заканчивались громким смехом. Он долетал и в угловую, и Вера принимала его как признак установившегося мира.

Однажды, когда приехал Порослев, пришли Аркадий и Сверчков, она вступила в кабинет по приглашению Алексея и подала руку Аркадию, как будто ничего не случилось. Все эти люди готовились ехать на фронт, и это обстоятельство уравнивало в ее глазах дурных и хороших.

Глава XVII 

ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ РАСПЯТИЯ

В середине девятнадцатого столетия на Первой линии Васильевского острова, напротив церкви св. Екатерины, поднявшей неуклюжую колокольню над всем латинским кварталом Петербурга, православнейший русский царь основал католическую духовную академию, гнездо иезуитизма, этой куртизанки, периодически смущавшей покой самодержавия и русской знати.

В честь православного царя иезуиты воздвигли дом в виде большой буквы Н. От линии до линии, через весь квартал архитектор Михайлов Второй протянул два параллельных корпуса, соединенные полукруглой перемычкой в два этажа. Рассмотрев на плане свои царственные инициалы, государь был польщен. Он не думал о том, что эта величественная трехэтажная литера будет видна только птицам, равно безразличным к идее самодержавия и его собственным заслугам перед легитимизмом.

Но легче было проповедовать immaculata conceptio в Африке и Китае, чем в революционном Петрограде. Варшава Пилсудского сулила новый расцвет ордену, и воинствующие католики покинули город на Неве. Дом опустел и был разыскан царским капитаном Аркадием Синьковым, рыскавшим по всему городу в стремлении освободиться от опеки командования запасного дивизиона.

Батарейцы наглухо заперли холодную, как погреб, домовую церковь, верно хранившую сумрак и запахи всех божьих домов, поставили в аудиториях нары и койки, опростали и заняли под лошадей все сараи и еще в старом епископском парке разбили коновязи, приделав дощатые навесы к высокой каменной ограде.

В перемычке, делившей двор пополам и разбитой по числу студентов на двадцать четыре кельи, поселились каптенармусы, старшина, фейерверкеры, писаря и те из батарейцев, кто был ловчее и более склонен к уединению.

Прежде в каждой келье стояла одна железная кровать, стол для занятий, аскетический табурет. Большое белое распятие склонялось над кельей из восточного угла. По странной склонности ума или лености предыдущие постояльцы — польские легионеры — превратили кельи в уборные. Батарейцы убрали горы нечистот и заделали глазки в дверях, служившие академическому начальству для наблюдения, дабы уберечь студентов от рукоблудия и чтения современных книг, носительниц мирских соблазнов. Теперь в духоте от хорошо натопленных печей ютились батарейцы по трое и четверо.

Епископская квартира в центре здания и правое крыло были заперты. Солидные сургучные печати в большом количестве повисли на необыкновенно высоких дверях. Шел слух, что комнаты до потолка забиты мебелью, платьем, коврами, велосипедами сбежавших в Речь Посполиту членов польской духовной колонии. Высокий пробощ в черной сутане до полу, как подбитая летучая мышь, носился в сумерках по коридору со связкой ключей и с лицом заложника и кандидата в мученики. Он был изысканно вежлив, не уставал держать два пальца у полей котелка, но красноармейцы легко угадывали, как клокочет гнев в этом прямом, как флагшток, человеке.

Искреннее восхищение красноармейцев вызвали подвалы. Они тянулись от улицы до улицы под аудиториями, квартирами, кельями и церквушкой и от цементного пола до сводчатого потолка были наполнены ящиками выпитых бутылок всех марок — от скромного кагора до вдовы Клико.

Застарелый винный дух властно носился над этими памятниками коллективных оргий и единоличных меланхолических возлияний.

— Мильен бутылок, — определил с размаху Федоров.

— А мы-то, — уныло вторил ему Серега Коротков. — Что мы, тьфу, пьем на пасху да на святки. Вот это герои!

Винный дух щекотал ноздри, и батарейцы верили, что есть в подвалах тайники с запасами не распитого ксендзами и легионерами вина. Ночами с огарками рыскали меж ящиков, гремели стеклом, принюхивались и выстукивали полы и стены. Алексей поставил караул у входа в подвал и сам проверял, чтобы часовые не принимали участия в бесплодных поисках.

Первую от входа келью заняли Савченко и Фертов. Здесь сразу же организовался штаб по борьбе с охранными печатями. Страх перед Алексеем и перед Советом мешал действовать открыто. Но ночами они забирались на чердаки, крышами проходили на жилую лестницу правого крыла. Раздобыли пилку, клещи и долото. Пробощ в белых кальсонах под крылаткой совершал ночные обходы, а по утрам, с лупой в руке, осматривал печати. Он надоедал Синькову и Черных. «Жолнежи гвоздями портят замки и царапают печати…»

Теплее, светлее и грязнее всего было в комнате Коротковых. Дородные парни в овчинных тулупах, в папахах и валенках ворочались в тесной келье, как верблюды в клетке уездного цирка. Они набросали на койки и на пол связки казенных кожухов, одеял, тряпья. Под столом, прикрытый фанерным листом, стоял бочонок постного масла. Под койкой Сереги в сером мешке хранился расходный сахар. Початый каравай для опоздавших не уходил со стола. От него щипали и отрезали почетные коротковские гости. В дни выдач стол придвигался к двери. Из-за него, как из-за прилавка, Коротковы отпускали бойцам, сбившимся в коридоре, порции хлеба, махорки, сахара и соли. За инструкторскими пайками приходили жены и матери, постепенно привыкавшие к теплым платкам и демократическим плетеным корзинкам. Командирский паек отвозил на квартиру Синькова сам Игнат Коротков. Поставив в угол мешок с крупами, сахаром, мукой, он пускался в беседы с командиром. Немногословные и настойчивые, как удары океанской волны, они были с обеих сторон насторожены в духе деревенской вековой дипломатии, где смысл ясен обоим и слово, как музыка, только облекает настроение. Не застав Синькова, он сдавал паек по записке Куделе, топтался в коридоре и на кухне, просил воды и, улучив момент, мелко для своей мохнатой огромности хихикал и щипал девушку. Коротков предложил и Алексею завозить паек на дом. Черных на ходу кивнул головой, и Настя на другой вечер спросила брата, почему это стали так много выдавать муки и сахара. Может быть, это потому, что он теперь комиссар? Для наглядности она показала ему увесистый мешок. Алексей похлопал ее по плечу и сказал: «Ну, будем есть пироги», — но тут же помрачнел и выругался, потому что до сознания его дошло, что все это коротковские штучки, что это — против всех законов, что Коротков и Синькову и другим командирам по холуйской привычке, наверное, отпускает лишку. Это значит, что его, комиссара, могут упрекнуть в недобросовестности. Он предложил Синькову сменить каптенармусов. Но Аркадий резко заявил, что Коротковы — опытные ребята, он за них ручается, и если Алексей что-нибудь заметил, то следует устроить ревизию. Мысль о ревизии пришлась Алексею по душе. Как это он не додумался сам? Альфред говорил ему, что он устраивает в школах ревизии очень часто — «иначе примазавшееся жулье унесет окна и двери», — но посоветовал ему в случае ревизии вызывать представителя от штаба и от Совета.

Ревизия обнаружила у Коротковых ничтожные нехватки в фунтах и золотниках, устранявшие мысль о хищениях, и Коротковы высоко подняли голову. Они подняли ее еще выше, когда у фуражира, которого выдвинул сам Алексей, недосчитались тридцати пудов овса и воза сена. Парень клялся, что он дает конюхам без счета, потому что у него нет фуражных весов, но Алексей застыл в смертельной обиде. Его надул приглянувшийся ему голубоглазый парень! Он подкупал ясностью глаз, тихостью и тем, что не походил ни на одного известного ему фуражира старой армии. Алексей отстранил фуражира приказом, и дело должно было перейти в только что образованный военный трибунал.

Чтобы показать умение признавать свои ошибки, Алексей согласился назначить фуражиром Серегу Короткова.

Большею частью командир и комиссар приезжали на батарею вместе. Синьков еще в воротах кричал что-нибудь дневальному или подвернувшемуся красноармейцу, выскакивал из пролетки на ходу и уносился в конюшни, к Коротковым, в помещения, приспособленные под цейхгауз, в прачечную, под которую освободили часть подвала. Его голос доносился из глухих коридоров, легкие его шаги, быстрые и уверенные, заставляли скрипеть доски старых полов. Его всегда сопровождала свита красноармейцев, он вел себя с ними фамильярно и, казалось, дружески, но мало-помалу приобретал вновь командирский тон.

У него не было постоянного места, комнаты, кабинета, чаще всего он сидел у каптенармусов. Писарь Горев, тупой и неподвижный, одолеваемый застарелой болезнью, ютился около кухни, потому что здесь было тепло. Канцелярия его помещалась в промасленном полотняном портфеле, к которому он приспособил обыкновенный висячий замок. Портфель, в свою очередь, помещался в сундучке вместе с личными вещами писаря. Синьков носил бумаги во всех тринадцати карманах френча и бриджей. Когда он разыскивал какую-нибудь расписку, казалось, он готовится раздеться до белья. Сверчков как-то сказал ему раздражительно, что командиру и комиссару следует иметь кабинет и канцелярию. Кабинет и канцелярия были для Алексея словами из лексикона разрушаемого мира. У Алексея были такие же тринадцать карманов и не меньше подвижности, и он, ничего не сказав Сверчкову, пустился в очередное плаванье по коридорам и проходам бывшей Академии, в которой пахло теперь лошадиным потом и квашеной капустой. Порослев, посетив батарею и не найдя угла, где можно поговорить наедине с военкомом, обозвал все это партизанщиной. Это словечко на время заменило ему все выражения неодобрения. Алексей вспомнил о личной канцелярии и улыбнулся.

Назад Дальше