Лицом к лицу - Гервасьевич Лебеденко Александр 51 стр.


Батарея — опять орудие боя, верное и сильное. Это опять — армия, хотя здесь те же люди, которые в семнадцатом отказывались идти в наступление, которые убивали офицера за выстрел, срывающий перемирие, заключенное самими солдатами. Здесь есть то, чего не хватало армии царя. Солдаты отказывались повиноваться — и офицеры упали на дно, как падают весной камни, занесенные на лед еще зимою. В Красной Армии дисциплина еще недостаточно сильна, но ее нельзя уничтожить вовсе, покуда в частях существует проникнутый одной идеей партийный коллектив.

Мимо уже катился батарейный обоз. Не хватало зарядных ящиков. На сотне крестьянских телег, укутанные в сено, продвигались за батареей бомбы и шрапнели. На облучках, покуривая трубку, в тулупах, в валенках и сапогах, в черных барашковых шапках, сидели бородачи и деды. Мобилизованные Советами, они отсчитывали километры, пробиваясь за армией. Они заплетали думу об оставленных домах с мелкой и тряской тревогой обозного похода, с дымом своих трубок. Они кормились из красноармейского котла, доедали домашнее, копили деньги, выплачиваемые интендантством. Но среди них, к удивлению Сверчкова, не было ни уныния, ни ропота. Они ходатайствовали только о коротких переходах и о стоянках в деревне, где есть крыша для человека и навес для коня.

В деревушке Федоров зашел к комиссару. Алексей смотрел на него гневно.

— Ну, что?

— Товарищ комиссар, это ж не ее сало. Купил я сало. А кура — не знаю чья… Ну, это верно — куру на огороде поймал, голову отвернул.

— У кого купил сало?

— Не могу сказать, товарищ комиссар… А только купил.

— Чего же ты там не говорил? Где ж теперь проверить? У крестьянина купил?

— Не могу сказать А только крестом-богом клянусь.

— Иди ты со своим крестом-богом!

— Что б я сдох…

— У кого, говори? — Алексей взревел, не выдержав. Синьков, готовясь к успокоительному жесту, подвинулся ближе.

— Эх ты, рвань! — вмешался вестовой Симонов. — Скажи прямо — Фертов продал.

— А ты заткнись, сука! — ругнулся Федоров. — Кто тебя за язык тянет?

— Зови Фертова, — скомандовал Алексей. — А ты, Константин, — отвел он в сторону Каспарова, — посмотри с фейерверкером вещи этих трепачей.

Фертова пришлось оторвать от игры в трынку. Он вошел, большой, под потолок, и мягкий, как соломенное чучело. Увидев Федорова, насупился. Федоров не смотрел на него вовсе.

— Фертов, сало Федорову продавал? — спросил Алексей.

— Продавал… Кажется…

— Сам где взял?

— Купил. Где же иначе? Там целый базар, в деревне.

— Почем платил?

— Полторы желтухи за фунт.

— А ты почем купил?

— По керенке…

Видно было — Федоров не врет и не понимает, почему Фертов изменил цену.

— По дружбе, значит, уступил? — съязвил Алексей.

— А в чем дело, товарищ комиссар? — вскинул голову Фертов. — Почем хочу — продаю, почем хочу — покупаю.

Комиссар молчал, и Фертов медленно переступил высокий порог, не закрыв за собою двери. В окно было видно: вся компания — Савченко, Фертов, Плахотин отправились к орудиям. Возвращался Каспаров. У Савченки и Фертова, кроме чемоданчиков, оказались мешки, привязанные к ходу орудия. Взводный свалил их на снег. Из мешков текла сукровица.

— Чего ты, дурак, там не сказал? — напустился Алексей на Федорова. — Они ведь спали рядом, а там за стеной и кладовая. А теперь тоже скажут — купили. Снять вещи с передков! Пусть на плечах тянут, — рассердился Алексей и отправился к обозникам, приехавшим с сеном.

Но Савченко и Фертов шли до самого Мариенбурга пустые, хотя с ходов были сняты принадлежавшие им мешки и ранцы. Федоров сообщил — все у Коротковых на фуражных повозках. Алексей отматерил и решил в Мариенбурге поговорить с ребятами крепко.

В Мариенбурге была дневка. Маленький городишко, в котором от прошлых времен остался только розовый костел и кусок крепостной стены, заметно стегнула плеть войны. Выбитые перестрелкой стекла нечем было заменить. Штукатурка пестрела следами пуль. На огородах — подозрительные круглые ямки. Один квартал лег черным ковром пожарища, подняв кверху щербатые зубья обгорелых труб.

Дома стояли на запоре, ходили через задние двери, в погребах лежала солома, прикрытая тряпьем, — постель на дни обстрела. Бесстрашные старухи в серых платках останавливались на улице, оглядывая гаубицы и зарядные ящики.

Штаб помещался в большом гладкостенном и скучном доме против костела. Двор кишел красноармейцами. У крыльца — верховые лошади и мотоциклеты.

Алексей и Синьков пропадали в штабе у начальника артиллерии, в агитпропотделе. Командиры и красноармейцы раздобыли молока, яиц. На хозяйских сковородах зашипела яичница-глазунья.

Вечером лежали на копнах соломы, зевали, перебрасывались словами, не нарушавшими хода мысли, все еще целиком не оторвавшейся от семьи и города.

— Как думаете? По-старинному, надо бы преферансик, — склонился к Сверчкову Карасев. — Подойдет это в новых условиях?

Сверчков посмотрел на занявшегося командирской картой Каспарова и решил:

— Вряд ли, знаете… Может быть, потом. Ведь они не играют.

Карасев отошел. У печи он проследил случайно отогревшуюся муху. Она заползла в черный зев топки. Карасев лег на койку и накрыл лицо газетным листом. Это был неразговорчивый человек невозмутимого спокойствия. Его так же трудно было вообразить спорящим, как Алексея за роялем. Он никогда не выражал недовольства чем-либо и ничем не восторгался. Слабостью его были лошади. Он сам засыпал овес своему жеребцу и при этом вел с ним какие-то тихие, конфиденциальные разговоры.

Распоряжения были получены на следующий день. Фронт был недалеко от города, но батареям предстояло разделиться и идти до своих участков первой в два, а второй в три перехода.

Воробьев задержал Синькова в сенях:

— Когда же?

— Вечером — партсобрание, пойдем на огороды. — Не задерживаясь, Синьков прошел в комнату.

Ночь наступает на прифронтовой городишко быстро и решительно. Если где-нибудь в доме зажигают свечу, то прежде накрепко закрывают ставни. На улице, спотыкаясь в темноте и чертыхаясь, бредут пехотинцы. Верховые, чтобы подать голос и не напороться на встречного, понукают лошадей чаще, чем требуется. Собаки рвутся с цепей. Все задвижки и все замки защелкнуты. И только в домах, где стоят части и штабы, свет ламп пробивается сквозь щели в ставнях, а во дворах с огоньками папирос и походными фонарями бродят неузнаваемые тени.

— Не теряй связь, — шепчет Воробьев, держа Синькова за пояс. — У тебя больше возможностей. В крайнем случае — записку через Федорова. Этот не выдаст. Продали вы меня в Петрограде, сукины дети!

— Опять старые песни, — досадливо возражает Синьков. — На дорогах, на отдыхах будем встречаться.

— Не понимаешь ты… Я не умею с ними ладить. Я каждый вечер ложусь и думаю — как это я за целый день никому не ляпнул? А когда я подумаю, что дойдет дело до стрельбы, — не знаю я… не знаю! По своим — понимаешь? По своим!..

— Успокойся, — шипит Синьков. — Могут услышать. Мне не легче. Будет случай — не засидимся. Ну, успокойся.

Они держали друг друга за руки в темноте. В недалеких кустах кто-то кряхтел и отплевывался.

Глухие конские хрипы и стук копыт доносились от коновязей.

— По своим стреляй больше бомбами, — шептал Синьков, — и чуть-чуть в сторону. А увидишь, эстонцы, латыши — жарь в лоб, черт с ними! Бей и присыпай шрапнелью. Довольно одного такого обстрела — все тебе поверят. Я тебе говорю как другу.

Партсобрание не затянулось. Еще утром наскоро были обсуждены основные вопросы в присутствии инструктора политотдела. В ту пору партийные организации в армии еще не построились в строгую систему, которая, как стальной каркас небоскреба, гибкая и могучая, держит на себе все здание. Еще только нащупывали формы работы. Еще немало погруженных в тревогу за свою часть комиссаров ломало голову над тем, что впоследствии соответствующим циркуляром утверждалось как азбука политработы в войсковых частях. Еще не все уже изданные циркуляры дошли до сознания тех, кому надлежало проводить их в жизнь. Еще нередко комиссары готовы были устроить митинг, вместо того чтобы разработать вопрос в спокойной деловой обстановке. Алексею нравилась система работы, о которой горячо говорил, цитируя Ленина, Чернявский. Дисциплина строится в Красной Армии, как и в партии, на сознательности. За дисциплину и за сознательность надо бороться так, чтобы они слились в одно. Когда Алексей говорил об этом Синькову, тот презрительно усмехался и ничего не отвечал. Сам он привык считать, что сознательность рядовых бойцов и военная дисциплина — это разные, непримиримо враждебные друг другу начала и не быть им водном яйце, как желтку и белку, — никогда. Алексей считал, что это у Синькова от упрямства. На собственном примере видел он, как нелегким и извилистым путем все же пришел он к этому единству, а раз пришел он — придут и другие.

Он не жалел часов, чтобы растолковать свои мысли общему собранию и даже отдельным красноармейцам. Но нетерпение теснило его грудь, если кто-нибудь речистый, но путаный уводил собрание от ясности, от точных формулировок. Знал этот грех в прошлом и за собою и держал себя в руках.

На отдыхе часами думал — как бы приблизить свои мысли и приказы командования к сознанию малограмотного бойца? С чем сравнить, как связать с простыми, ясными для всех интересами?

Получив орудия, батарея легко развернулась в двухбатарейный дивизион. Сверчков стал командиром первой батареи, Воробьев — второй. Но партийная организация не была приспособлена к новым условиям. А между тем могло случиться, что батареи по нескольку недель и даже месяцев будут разделены расстоянием в десятки километров.

«Надо бы помощника комиссара», — думал с досадой Алексей, но такая должность не была предусмотрена штатами. Можно было возложить часть работы на председателя батарейной ячейки, но нужно было найти такого человека. Командир батареи Воробьев тяжел и силен, самолюбив и несговорчив. Он задавит своим авторитетом слабодушного парня. Каспаров предложил послать его самого во вторую батарею. Но Алексей отклонил эту мысль. Он не хотел лишиться помощи Константина, к которому привык и привязался. Решено было послать члена бюро Сергеева и для этого перевести его из первой батареи во вторую. Алексей и Каспаров долго сидели с Сергеевым на завалинке, обсуждали вопросы работы на отрыве.

В эшелоне и на походах дивизион успешно снабжался всем необходимым. Порция хлеба и сахара на фронте выросла. Но махорки не было ни в Альтшванебурге, ни в Мариенбурге. Покончив с петроградскими запасами, красноармейцы курили сухой лист, собирали крошку по карманам и материли снабженцев и штабы. Алексей слышал, как бранились и партийцы и командиры. Надо было воевать в штабе, у интенданта и одновременно подтягивать свою публику.

В Мариенбурге в отделе снабжения Алексею сказали, что больше чем на треть фуража от довольствующих организаций ему рассчитывать нечего. Провиант, снаряды — об этом заботы нет, все это будет. Но фуража не хватит.

— Ищи всюду, покупай, — сказал ему комиссар группы.

— Забирать можно? — угрюмо спросил Алексей.

— Нет, нельзя! — сказал комиссар.

— А если лошади будут падать?

— Отвечать будете. По всей строгости. И ты и командир.

— Достанем, товарищ комиссар, — сказал Синьков.

Какой у него временами скрипучий голос!

— А если продавать не будут? — настаивал Алексей.

— Сделай, чтоб продавали. Даром не бери.

— А впереди по деревням фураж есть?

— Пока есть. Дальше будет хуже.

Из большой деревни, полукольцом окружившей барскую мызу с лепным гербом над крепостными воротами, батареи вышли разными дорогами. Управление дивизиона шло с первой батареей. На площади прощались. Алексей и Синьков отдавали последние приказания и советы. Красноармейцы, держа лошадей в поводу, шутливо собирали свободной рукой слезы с глаз. Кричали уходящим уже издалека:

— Бей белого, не жалей!

— Крой их в хвост и в гриву!

— В Ригу придем — встретимся.

Савченко сделал руки рупором и закричал:

— Как Псков возьмете — нас подождите.

Все на него оглянулись…

Почувствовав, что переборщил, Савченко спрятался за гаубицу.

— Дурак, — не то про себя, не то комиссару сказал Синьков.

— Нет, это, брат, не дурак. Это — другое, — сказал Алексей.

К нему подошел Каспаров. Он держался рукой за луку комиссарского седла, и они долго разговаривали на ходу.

Глава III 

МЕЛЬНИЦА

— Кстати, кстати, — гудел бородатый военком полка. — Вас нам обещали еще под Мариенбургом. Но мы и без вас справились. А теперь опять надо фронт рвать.

— Вот вы грохнете разок-другой — наши приободрятся, а враг решит, что прибыли серьезные подкрепления…

— Собираетесь наступать? — спросил Синьков.

— Все время движемся. Не быстро, но верно. Защищаются они упорно, в особенности офицерские части, а у нас конницы нет. Прорвем фронт, верст пять — десять пройдем до новых холмов, и опять остановка…

По трехверстке он показывал позиции полка. Дивизия тонкой цепочкой растянулась километров на тридцать и еще умудрялась наступать. На всем участке действовали две легкие батареи, разбитые на отдельные взводы. Слева в болотистых местах держал фронт кавалерийский дивизион. На нем же лежала связь с соседней дивизией. Связь эта часто рвалась, и тогда левый фланг повисал над болотом. Справа двигались латышские и эстонские красные части, и здесь был центр наступления. Сейчас предстояло атаковать гряду холмов, перед которыми были разбросаны небольшие деревушки и помещичьи мызы. Мызы были превращены белыми в укрепления. За каменной древней оградой таились пулеметы и стрелки с автоматическими винтовками английского происхождения. У большой деревни над дорогой сооружено было кольцевое укрепление, которое можно было видеть в бинокль с передовой линии.

— Укрепление это мы разнесем, — проскрипел Синьков. — Сколько до него километров?

— Три-четыре…

— Ничего не останется.

Военком забрал в широкую ладонь огненную бороду и довольно улыбнулся. Алексей на секунду увидел его без бороды и вскрикнул:

— Товарищ Пивоваров!

Военком не удивился, все с той же улыбкой посмотрел на Алексея и сказал:

— Я смотрю на тебя, парень… где-то мы видались.

— Ночная операция в Петрограде… помнишь?

— А верно… Ранили меня тогда в шею… Видишь — следок остался. Вот я бороду и запустил. — Он закинул назад голову. В густой медной поросли прятался глубокий и лысый шрам.

— Ушел тот, с двумя маузерами?

— Ушел. И не видал его никто порядком. Вот сила! Дверь плечом вынес, как фанеру.

Синькову было не по себе. Все это слишком напоминало случай с Воробьевым. Надо предупредить Леонида. Пусть тоже отпустит бороду.

Командир полка подскакал с ординарцем, когда уже артиллеристы садились на коней.

— О, артиллерия! Это здорово. Поедем. Я покажу удобные позиции. Вы можете облегчить нам завтрашнее дело, и очень… Укрепление тут. У самой дороги, ни обойти, ни объехать.

Он вскочил в седло, с которого только что сошел.

Это был небольшой, поворотливый человек. Только портсигар на ремне и кожаная куртка под шинелью выдавали в нем командира. Худые щеки были небриты. Светлые усы никак не могли найти себе твердое положение на подвижной верхней губе, лезли в рот и в стороны. У него был деловой вид, и он напоминал Сверчкову какого-то эконома на полевых работах.

Но он, видимо, понимает толк в артиллерии, этот небритый комполка. Он сам едет выбирать артиллерийские позиции, не то что командиры царских полков, которые смотрели на артиллерию, как на шумных и чванных соседей, бьющих не туда, куда нужно пехоте, и в самый горячий момент отказывающих в поддержке из-за недостатка снарядов.

По пути он рассказывал артиллеристам о боях под Мариенбургом. Он отдавал должное врагу. Их немного, но дерутся они ожесточенно. У них много пулеметов и автоматов, но почти нет артиллерии. Много беспокойства приносит бронированный поезд.

— И поезд-то, — говорил он, легко подпрыгивая в седле, — обыкновенные платформы, обнесены броневой плитой и мешками с песком. Но шума много. Носится чертом вдоль фронта. То здесь, то там. Вот вы бы его поддели. Один снаряд по шпалам — и он не уйдет. Я ведь знаю… Я — железнодорожник.

— Вы не военный? — любезно удивился Синьков. — А выправка у вас солдата, и верхом ездите…

— Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет, — играя нагайкой, засмеялся комполка. — Помощник машиниста я. Отец был путевой сторож. На империалистическую меня не взяли — грыжа у меня. А грыжа-то маленькая. Я повязал бандаж и — ничего, бегаю. В Красную Гвардию я вступил с первых дней. В Октябре на карауле в Смольном стоял. Ленин, Подвойский. Все на глазах… Так на железную дорогу и не вернулся. А окончится драка — опять пойду. Люблю это дело. Люблю, когда углем пахнет. Рельсы смотреть люблю. Еще мальчишкой, бывало, тряпочку белую на палку нацепил — и на рельсы! Не знаю, откуда поезд вырвется. И не схожу, пока машинист не свистнет. Потом лягу на насыпь сбоку и смотрю — надо мной поезд высоко, как на ходулях, летит. Вот-вот с колес сорвется и на меня!.. А раз красную тряпку нацепил — поезд остановился. Отец драл потом… Потом сам служил. У нас, бывало, сутки гоняют, сутки спи. А я не спал, а все читал. И как читаешь, все думаешь: что ни происходит на свете — все на какой-то станции. Парижская коммуна, или лионские ткачи, или из газеты события. Я и воевать люблю около рельсов. Как в сторону, так у меня зуд какой-то, — виновато улыбнулся он и даже, сняв фуражку, расчесал волосы.

Назад Дальше