Виктор Степанович постепенно оживал под действием этой аргументации. Пусть докладчик несколько преувеличивает, все же нарисованная им картина весьма отрадна. Значит, и без прямой поддержки Эстонии и Финляндии Родзянко имеет шансы не только оттянуть на себя силы красных в момент наступления Деникина, но и захватить Петроград.
— Наш стратег не все нам поведал, — наклонился к уху Бугоровского только что прибывший из Парижа от Гучкова видный и весьма осведомленный кадет. — Осторожен. Знаете, кто еще за нас… но под покровом самой глубокой тайны?
— Да? — вопросительно посмотрел на него Бугоровский.
Банкир прошептал что-то в самое ухо Виктора Степановича.
— Не может быть! — На лице Виктора Степановича отразилась самая высокая форма удивления.
— Вот вам и не может быть… Но тут, — поднес он палец к губам, — эта наша крупная карта, скорее на будущее. Кстати, эту тайну хранит и кажущаяся ее невероятность…
Бугоровский уходил с заседания взволнованный.
— Господа! — заявил расходящимся докладчик. — Предупреждаю: полная тайна.
— Дай господь! — сказал высокий, как жердь, штабной полковник.
— Нашему б теляти та вовка зъисты, — неожиданно закончил за него другой полковник, командир одного из отрядов. И все на него оглянулись.
— Это что же? Неверие? — спросил соседа неприятно удивленный Бугоровский.
— Такая манера…
— Вот мы всегда так… — сказал высокий.
— А вы не смущайтесь, — хитро засмеялся украинец. — Ведь в бой-то идти не вам, а нам, грешным. Ну, за нами дело не станет. Не стало бы за вами.
Глава XII
…И ПО ЭТУ
Катька ошиблась. Ульрих фон Гейзен не поехал в Самару.
Узнав об обыске, без гроша в кармане, захватив только краюху хлеба, без всякой руководящей мысли, он оказался на улице. Было свежее зимнее утро. Плечи вздрагивали под дубленым поношенным полушубком. Идти было некуда. У новых друзей всюду могла быть засада. Вокзалы казались строго охраняемой ловушкой. Он знал за собой полную неспособность прикинуться тихой овечкой, другом нового порядка. Если бы у него была связка гранат или бомба, он способен был бы ворваться в какой-нибудь совдеп, утолить бушевавшую в нем ярость, а там будь что будет.
Ноябрьский холод несколько успокоил его, и он шагом пехотинца двинулся к Нарвской заставе. Очутившись за городом, он шел, никем не задерживаемый, до Лигова и там сел в насквозь промерзший поезд на Гатчину. Из Красного Села, отдохнув в парке, он перешел на ропшинскую дорогу, инстинктивно уходя от морских, усиленно охраняемых берегов, от железнодорожных узлов. Крестьянин, везший на паре сытых коней хворост и валежник из дворцовых лесов, довез его до Волосова и пустил переночевать. Ульрих сказал ему, что у него сестра в Ямбурге, но он не знает — можно ли теперь туда пробраться. Хозяйский сын сообщил ему, что красные эстонские войска наступают сейчас на Нарву и он сам утром идет с телегой, мобилизованный в обоз для перевозки патронов вслед за армией. Ульрих засунул пару рукавичек и извозчичий кнут за веревочный пояс и, где поездом, где пеший, двинулся на запад. Недалеко от Нарвы он осел на мызе «серого барона» в качестве рабочего, причем хозяин выдавал его за племянника.
Молчаливый, потерявший городской облик, он пришелся по вкусу хозяину и прожил на мызе до первых теплых дней. И вместе с хозяином оказался в белоэстонских отрядах, действовавших под Верро и Валком.
Наступая и отступая, по-волчьи дрались эти полупартизанские отряды, находя поддержку в среде крупных хозяев края, почти лишенного середняцкого слоя крестьян. Здесь зверь, выросший и окрепший в душе Ульриха, нашел себе выход.
Прячась в болотистых лесах, ночными набегами на растянутые красные части он приобрел славу бесстрашного, озлобленного бойца, и его побаивались даже свои. Его отряд не брал в плен ни эстонских батраков, добровольно вступивших в красные ряды, ни мобилизованных русских крестьян. Он расстреливал их собственноручно и требовал от своих подчиненных такой же жестокости. Он полностью насладился местью, когда, прорвавшись в грозу и бурю в красный тыл, столкнулся в лесной сторожке с красным командиром. Командир отказался сдаться, и Ульрих приказал взять его живым. У красного офицера был только наган. Шесть пуль были выпущены с расчетом и метко. Может быть, он надеялся на близкую помощь. После шести выстрелов наган замолк. Видимо, офицер берег для себя седьмую. В темноте солдаты Ульриха бросились к сторожке. При свете молнии перед Карасевым в окне мелькнуло искаженное лицо Ульриха. В нем было столько остервенелой ненависти, что Карасев не выдержал и выпустил последнюю, седьмую пулю. Она задела ухо и затылок Ульриха. Истекая кровью, поняв при свете факела, что перед ним бывший офицер, Ульрих учинил зверскую расправу над Карасевым.
В юрьевском госпитале Ульриху отрезали половину уха, но рана на голове не заживала и гноилась.
Из госпиталя с письмом Бугоровского Ульрих явился в штаб корпуса Родзянки, который захватил Нарву и был нацелен на Петроград.
Бугоровский пребывал в приподнятом настроении. Он с легкостью азартного игрока поверил в блестящие планы и организацию Родзянки. В конце концов за этим победителем красносельских офицерских скачек стоят дипломаты великих держав со всем их вековым налаженным аппаратом разведки, за ним европейский и американский капитал, у которого миллиардные интересы в России и который, конечно, знает, что делает.
Нетрудно было Виктору Степановичу поверить и в то, что притаившийся небольшевистский Петроград в удобный момент постарается нанести удар в спину красным. У Виктора Степановича были явные доказательства того, что Живаго и его друзья не дремлют. Дважды из штаба ему передавали приветы и краткую информацию о его заводе и доме, подписанную Живаго и переданную тайной агентурой через Выборг и Гельсингфорс.
Часть этого воодушевления передалась и Ульриху. Бугоровский экипировал его за свой счет и дал ему пачку кредиток, которые Ульрих взял не колеблясь. Это была цена крови, плата ландскнехта. Если белые вернутся в Петроград, не Ульрих получит завод и дома Бугоровского! В коротких беседах с Виктором Степановичем Ульрих с удовлетворением почувствовал, что теперь в своей ненависти к революции и большевикам они сравнялись.
Ульрих был принят в сводную офицерскую роту, входившую в отряд полковника Георга. Здесь он встретил таких же озлобленных, монархически настроенных офицеров, которые считали себя мстителями и добровольно просились в карательные отряды. За бокалом вина в ревельских барах они вслух мечтали об аллеях виселиц от Ямбурга до Лигова, о Варфоломеевской ночи в Петрограде, о походе на Москву, навстречу Деникину, и, не стесняясь, издевались над эстонской «картофельной республикой», в столице которой они сколачивали Северо-Западную армию, армию без тыла.
Ульрих пил много, как никогда раньше, быстро хмелел и, ослабевший, валялся в номере гостиницы, где он ютился втроем с товарищами по роте.
13 мая во главе разведчиков он участвовал в первом ударе, который внезапно наносил красным корпус Родзянки. Его отряд сбил заставу 167-го стрелкового полка красных и овладел переправой через реку Плюсу. Отряды Палена и Балаховича сбили не ожидавшие нападения заставы 53-го и 163-го полков.
Фронт на Нарове был прорван.
Все дальнейшие события подтверждали прогноз Бугоровского и штаба Родзянки. Руководимое зиновьевскими и троцкистскими ставленниками командование красных позволило офицерским отрядам разбить по частям оборону междуречья. Овладев междуречьем, этой природной крепостью, высаживая под прикрытием английской эскадры десанты в тылу красных, поддержанные на левом фланге войсками эстонского диктатора генерала Лайдонера, белые устремились к фортам Кронштадта и к Пскову.
Разведка приносила сведения о том, что Зиновьев, внося панику в ряды защитников Петрограда, отдал приказ эвакуировать город, колыбель революции…
Леонид Иванович Живаго еще с юношеских лет любил белые ночи. Особенно хороши они на набережных Невы. Затихшая стальная вода сливается с прозрачной глубиной неба. Гигантские дуги мостов, нанизанные на бечеву берегов ряды дворцов и невысоких особняков дремлют в голубовато-розовой северной дымке. Зеркальные окна глядят таинственно, не загораясь будничными огнями, словно хозяева богатых жилищ покоряются призрачности этих часов и не хотят ни читать, ни предаваться делу наживы, ни даже говорить. Покоренные красотой северного города, отвоеванного у суровой природы, они склоняются перед нею, и она им мстит, этим завоевателям, завораживая эти улицы, проспекты, каналы, погружая их в дремоту света, — не день и не ночь, не жизнь и не смерть, какое-то чувствующее небытие.
Сколько воспоминаний связано с этим городом, с этой рекой! Теперь он стал для него лабиринтом, полным опасностей. За каждым углом таится враг. В глазах иностранных «друзей» каждую минуту следует читать позорную снисходительность или замаскированную лукавую вражду. Эти квартиры — шахматная доска с грозными фигурами, не склонными к пощаде или шутке так же, как и он сам не собирается шутить. Он и его друзья. При мысли о них кривая усмешка искажает лицо. «От врагов мы, может быть, и избавимся, — подумал он. — Но какое небо избавит нас потом от друзей?»
Но сейчас без них нельзя ни шагу. Кто думает о слишком далеком будущем, тот рискует ничего не сделать сейчас.
Жизнь его долго шла крутым и бодрым подъемом. Потому слишком обидно чувствовать сейчас себя мелким винтиком, зависящим от упорно движущихся маховых колес и шестеренок. Медленно шагая по гранитам набережной, он вспоминал свой очередной разговор с этим фруктом из Кливленда. Это жирное ничтожество все чаще говорит с ним так, как говорят хозяева с батраками.
Леонид Иванович остановился у спуска к реке. Как низко припали к земле крепостные стены на том берегу. Легкий шпиль Петропавловки как будто колеблется в светлеющей дымке северной части горизонта. Не хочется идти в посольство. От одних хозяев к другим. Впрочем, в эти дни, когда гремят орудия белых на подступах к Кронштадту, не приходится размышлять. Но даже и в эти решающие дни кливлендский бык требует от него картин, фарфора, редких книг, в которых он не смыслит ни аза, хороших акций. Эти заокеанские друзья еще хуже англичан, требующих в первую очередь агентурных сведений и вербовки новых кадров для восстания в тылу у большевиков.
На пустынную набережную из Мошкова переулка вышел патруль. Живаго инстинктивно потрогал боковой карман, где было удостоверение личности, выданное посольством, и пошел навстречу трем военным с винтовками. Далекие выстрелы и разрывы тяжелых орудий говорили о значительности этой ночи, затаившей в себе события, разделившие людей этого города на два непримиримых лагеря.
— В посольство идете? — спросил начальник патруля. — Ну идите, идите, — и он отдал документ Живаго.
Какая-то нарочитость в этих простых словах насторожила Леонида Ивановича. От зашагал быстрее. В глубине Мошкова ему бросилась в глаза фигура часового, словно здесь был склад или цейхгауз. Вот и Троицкий мост. Инстинктивно он пошел прямо к памятнику Суворову. У низких дверей обширного здания двигались какие-то тени.
«Неужели посмели?» — подумал Живаго. Зубы его непроизвольно застучали в нервной спазме. Теперь он видел, что и у входа на Миллионную стояли часовые. Марсово было пустынно. Он вошел в четырехугольник гранитов памятника жертвам Революции. Из заднего кармана он вынул толстый пакет и хотел было зарыть его в рыхлой земле цветника, остановился, подумал и, оглядев поле у истоков Садовой, быстро зашагал дальше. На углу Инженерной он предъявил документы другого иностранного консульства. Почти тут же его задержал большой отряд, в котором военные были смешаны с рабочими и даже вооруженными женщинами. Им он показал удостоверение, выданное инструктору клубного отдела Политуправления Петроградского военного округа.
— Вы что же, артист? — спросил его матрос-подводник.
— Я фотограф, — ответил Живаго. — У нас кружки любителей фотографии.
— Ну-ну, дело неплохое, — согласился матрос.
У ворот консульства спокойно сидел на табурете человек с усами необычайной длины, бывший чиновник удельного ведомства.
— Как у нас, в порядке? — спросил Живаго.
— А разве что?.. — обеспокоился сторож.
— По другим ищут…
— К нам не пойдут — тут друзья… Хотите поспать? Я до утра.
«Друзья! — думал Живаго, подымаясь по черной лестнице. — Сейчас схватили за ногу, возьмут и за глотку». Он постоял, не входя в комнату швейцара, повернулся и вновь вышел на улицу.
«Если посмели там, посмеют и здесь», — решил он про себя.
— Я лучше к Георгию, — сказал он сторожу. — В такую ночь там спокойнее.
Георгий — это была личность, знакомая всему Петрограду. Бывший гвардейский офицер, правда военного времени, сын и племянник крупных бакинских нефтяников какими-то особыми поворотами судьбы оказался членом партии большевиков, комендантом одного из центральных районов города. Высокий, стройный, легкий, словно созданный для формы черного или царскосельского гусара, он держался со всеми людьми веселым простофилей, душой-парнем, отзывчивым, гостеприимным, необидчивым, бабником, забулдыгой. Он располагал в районе тремя огромными квартирами в лучших домах, набитыми стильной мебелью, картинами, гигантскими коврами, фарфором и прочим добром. Говорили, что одна из этих квартир принадлежала его отцу, другая дяде и третья, поменьше, ему самому. Самая большая посещалась всеми застрявшими в городе и вечно сновавшими между севером и югом южанами с ловкостью, заставлявшей предполагать у них наличие шапок-невидимок.
Все эти обстоятельства казались если не таинственными, то подозрительными, но при столкновении с Георгием всякий начисто отказывался заподозрить в этом простодушном парне человека ловкого и себе на уме. Он был вхож во все учреждения и институты города, вплоть до Смольного. Появлялся без дела, ни у кого ничего не просил и всем готов был услужить.
Когда Живаго в три часа ночи постучал в квартиру Георгия, ему сейчас же открыла дверь старуха армянка. Георгий где-то «на операции», а товарищ может зайти. Там только свои. Он может лечь спать в кабинете. Из большой столовой доносились голоса. Гортанный, чужой язык. Попадались знакомые слова: Смольный. Америка…
Живаго прошел в кабинет — нарядную комнату в виде большого толстого Г — и лег на огромный угловой диван, над которым склонилась высокая, почти до потолка, лампа. Под ее абажуром могли спрятаться четыре человека. Леонид Иванович накрыл лицо шитой бисером подушечкой и подумал, как выгодно иногда замечтаться в белую ночь…
Ксения шла с отрядом Выборгского райкома. Эта белая ночь напоминала ей чем-то довоенные пасхальные ночи, когда старушки шли к Сампсонию с куличами и яйцами в белых платочках, со свечами, которые следовало зажечь после полуночи. Маленькой девочке казалось, что ночные улицы с толпами пешеходов, заполнившими тротуары и мостовую, похожи на рисунок из сказки и затаили в себе возможность необычного, предчувствие чуда. Став взрослой, она вспоминала об этих ночах как о наивной, детской игре в таинственное, которой бабушки, тетки, соседки отдавались со всей силой неугасаемо жившей в них надежды.
Ксения знала, что есть приказ об обыске в буржуазных кварталах города, для чего мобилизованы все коммунисты и комсомольцы, не ушедшие на фронт, что всем идущим на обыск предложено взять с собой оружие, что на мостах стоит охрана, проверяющая документы, что над Финским заливом идет артиллерийская дуэль между фортами и кораблями Балтфлота. Но какая именно роль предстоит ей и ее отряду, она не знала, как не знала и подробностей положения на фронте. Степан летал теперь почти ежедневно в разведку к финским берегам, к Биорке, где крейсировала английская эскадра. Отсутствовали и братья Ветровы. В райкоме весь день царило оживление. Отец запер свой кабинет на ключ, взял винтовку и пошел во главе отряда с особым заданием.