Мокроус встал со скамейки и спросил у механика:
— Станция, что ли?
— Да. Станция Завал, последняя перед Бек-Ниязом, — ответил механик, переводя регулятор вправо.
Паровоз замедлил свой бег и вскоре остановился.
— Эй, Завал! — крикнул Мокроус, высунувшись в окно. — Дежурный!
— Ну, чего орешь? — ответил кто-то, казалось, прямо из-под колес паровоза. — Истребительный, что ли? Мокроуса?
— Самый и есть. Пробовал Бек-Нияз вызывать?
— Пробовали по-всякому. И аппаратом и фонопором. Молчат!
— А что, — дрогнул голосом Мокроус, — тихо в тон стороне? Выстрелов не слышно?
— Ничего! Тихо, как в могиле.
— Дежурные по вагонам, слушай! — крикнул зычно комвзвода. — Огни погасить, не курить, людям лечь на пол! Пулеметы в двери: один с правой, другой с левой стороны. Ленты продернуть, номерам не спать! В случае чего, не дожидаясь моего приказа, открывать огонь! Прицел по вспышкам! — И, повернувшись к механику, добавил тоном ниже: — Трогай, браток. Лобовые фонари погаси. Иди тихим ходом, не нарваться бы нам на что-нибудь!
Когда поезд снова тронулся и пошел тихо, ощупью, темный, без единого огонька, освещаемый лишь заревом топки, Мокроус высунулся в окно и больше уже не покидал его.
Луна закатилась. Пустыня почернела. Только вблизи, около передних колес паровоза, видны были синие блестящие полосы рельсов.
— Глянь-ка! — вдруг прошептал кочегар, стоявший у противоположного окна.
Мокроус перебежал к нему и высунулся, перевесившись по пояс. На него в упор уставился одинокий, налитый кровью глаз семафора. Чуть ближе мутно коптели стрелочные фонари.
“Эх, они, может быть, порубанные лежат, а огни, зажженные ими, еще светят, еще сигнализируют!” — подумал Мокроус.
Поезд бесшумно остановился. Мокроус первым спрыгнул на мягкий, еще теплый песок и, повернувшись к вагонам, скомандовал вполголоса:
— Старшина, давай дозор!
Из раскрытой пасти вагона, звякая противогазами, соскочили на песок один за другим пятеро красноармейцев и подошли к командиру.
— Двигаться вдоль полотна, друг от друга на тихий окрик. Смотреть и слушать во все стороны! Шпарьте!
И вдруг все ясно услышали характерное вздрагивающее пение рельсов. Кто-то мчался со стороны Бек-Нияза прямо на истребительный поезд Мокроуса.
Отбитый налет
Размахивая горящим факелом, спрыгнул на песок механик и встал перед паровозом.
— Ты что, с ума сошел, браток? — подбежал к нему Мокроус. — Хочешь, чтобы обстреляли нас?
— А ты хочешь, чтобы столкновение произошло? — ответил механик, втыкая факел в землю между шпалами. — Так издали, со станции, огня не видно будет. А тот, кто едет к нам навстречу, увидит.
Рокот колес, звон рельсов все громче и громче. И вдруг стихло.
— Кто едет? — спросил Мокроус тьму.
— Свои! — ответил звонкий юношеский голос. — Телеграфист станции Бек-Нияз.
— Один?
— Один.
— Подходи ближе, руки держи поднятыми.
Из тьмы к факелу подошел человек в белой шляпе-осетинке, с поднятыми руками.
— Опусти руки! Подходи ближе! — командовал Мокроус. — Куда едешь? На чем?
— На дрезине. На станцию Завал. Скоро сорок третий должен пройти. Так вот, предупредить. Ведь шпалы-то в труху обработаны.
— А на станции большие разрушения? — спросил Мокроус.
— Порядком! Все дерево сгрызли.
— Да ты что, браток, с ума сошел? — воскликнул Мокроус. — Как это сгрызли? Ну, а вагон с огнестрельными припасами и динамитом не тронули?
— Ясно, не тронули! Да и зачем им, термитам, динамит? — удивился, в свою очередь, Володя.
— Какие термиты? А басмачи где?
— Да мы о басмачах и не слышали. А вы, собственно, кто такие?
— Истребительный поезд Мокроуса.
— Истре-би-тель-ный поезд? — ахнул Володя. — Да кого же вы истреблять собираетесь?
— Да ты что, браток, дурака-то валяешь? — рассердился Мокроус. — Кто от вас, с Бек-Нияза, посылал телеграмму, что станция подверглась нападению?
— Я посылал! Только на станцию напали не басмачи, а термиты. Я не докончил передачу. Столбы рухнули. После этого мы пытались как-нибудь включиться в провод, но к какому столбу ни подходили, все трещат и валятся. Только время даром потеряли. Тогда я взял дрезину и поехал на Завал. Вот и все!
— Вот ерунда-то получилась! — рассмеялся раздраженно Мокроус. — А я-то думал на Муллу-Иссу поохотиться. Значит, приходится возвращаться не солоно хлебавши.
Мокроус посмотрел с сожалением на красный огонек бек-ниязовского семафора и вздрогнул. Со стороны станции упруго рванул винтовочный выстрел, другой, третий. Затем рассыпался угрюмо ответный залп.
— Что это? — спросил тревожно Мокроус. — Это уже не термиты. Нет! Это на басмачей похоже!
Во тьме опять заухали выстрелы. Теперь стреляли беглым огнем.
— А-а! — крикнул Володя, силясь что-то понять и уяснить. — Это басмачи! Товарищ командир, бежим на подмогу, не то наши в ящик сыграют!
— Взвод, в цепь! — скомандовал Мокроус.
Через четверть часа цепь, утопая по щиколотку в зыбком песке, подходила к станции, все еще гремевшей выстрелами. Двигаться было трудно. Пулеметы пришлось нести на руках.
Володя бежал рядом с Мокроусом перед цепью. Володя спешил. Он ждал ежесекундно грохота взрыва со стороны станции. Ведь достаточно одной пуле попасть в белый изотермический вагон — и катастрофа неизбежна.
Когда цепь добежала до водокачки, пули защелкали по песку и рельсам. Здесь Мокроус остановил взвод. Красноармейцы стягивались под защитой кирпичных стен водокачки. И когда собрались в кулак, Мокроус крикнул, взмахнув наганом:
— Ура-а!
Тотчас же, остервенев, прыгая по песку, затарахтел пулемет. Наводчик на глаз, по вспышкам вражеских выстрелов, определил дистанцию. Вслед за ним заработал и второй “максим”. А первый перенес огонь за станцию, отрезая басмачам отступление.
Выстрелы на станции смолкли.
Конец Муллы-Иссы
После тяжелого, опасного и победного боя попить чайку — наслаждение! Мокроус, окутанный золотистым чайным парком, блаженствовал. С бритого сизого его черепа пот катился крупными каплями, лежавшее на коленях полотенце хоть выжимай. За столом сидело все поголовно население Бек-Нияза. Все внимательно и с любопытством слушали Володю.
— Термитов неправильно называют белыми муравьями. Скорее это белые тараканы. Так авторитетно утверждают, — профессорским тоном говорил комсомолец. — Белые эти таракашки — злые враги цивилизации, особенно в тропиках и у нас здесь, в субтропиках. А почему? А потому, что жрут они все, кроме камня и железа: дерево, бумагу, кожу. Хорошо, Зосима, что ты сапоги свои в будке не оставил. Сгрызли бы они их от голенищ до подметок! — засмеялся Володя.
Зосима торопливо поджал ноги под стул и пощупал испуганно голенища сапог.
— Бельем, видать, они тоже не брезгуют, — сказала расстроенно Мария Николаевна, не забывшая свою невозвратимую потерю.
— Очень даже не брезгуют, — ответил Володя. — Те же авторитеты рассказывают про одного араба, который вечером уснул на гнезде термитов. А утром проснулся голенький. Термиты съели его одежду, до ниточки раздели!
— Вот жулики, — покачал головой Зосима.
— Вашим бельем. Марь Николаевна, они дали нам сигнал. А мы не обратили внимания, — продолжал Володя. — Они не одну уже ночь работали на нашей станции. Нападают они, как басмачи, в тишине, в тайне. Наружный слой не портят, а потом вдруг все валится и рассыпается. Видите, что наделали? — повел взглядом Володя.
— Скоро из Ашхабада ремонтный поезд придет. Исправим, — успокоительно сказал Козодавлев.
— Они полосой шли, — встал Володя и показал рукой путь термитов. — Зосимову будку прихватили, телеграфные столбы, часть железнодорожного полотна, а потом, наверное, на ту сторону, на юг двинулись.
— Совсем как Мулла-Исса! — засмеялся Мокроус. — Тот тоже навредит, ужасов натворит — и на ту сторону, за границу!
Мокроус вдруг вскочил и прислушался. Со стороны водокачки, в тени которой сидели под красноармейским конвоем пленные басмачи, послышались возбужденные, тревожные голоса. И сразу же хлестнул винтовочный выстрел. Мокроус швырнул на стол мокрое полотенце и выбежал из палисадника. Володя выбежал за ним.
На бегу они услышали второй винтовочный выстрел и тогда увидели маленького, верткого человечка, бежавшего в сторону железнодорожного полотна. Одет он был в темно-зеленую английскую шинель и высокий бараний тельпек[1].
Мокроус потянулся к нагану и с досадой плюнул: далеко, из револьвера не достать! А маленький человечек в английской шинели карабкался уже на железнодорожную насыпь, за которой стояли стреноженные лошади басмачей. “Уйдет, гадина!” — отчаянно подумал командир взвода. Но грянули сразу три винтовочных выстрела. Маленький человечек ткнулся вперед, будто его ударили в спину, потом откинулся назад и упал навзничь, раскинув руки. К нему бежал красноармеец, на бегу передергивая затвор винтовки.
Мокроус сменил бег на шаг и повернул к водокачке. Издали он начал кричать:
— Проворонили! Огород с картошкой вам стеречь, а не пленных басмачей! Как это случилось? Как он мог отбежать так далеко?
Старший караула виновато отвел глаза.
— Они виноваты, товарищ командир, вот эти твари!
Красноармеец штыком винтовки указал в землю. Из многих отверстий в земле выползали маленькие белые насекомые. Их было бесчисленное множество. Шли они очень быстро, сомкнутыми рядами. Отдельные насекомые, большеголовые, желто-коричневые, били головой о землю, производя слабый, но неприятный скрежещущий звук. Это был, по-видимому, тревожный сигнал. Остальные отвечали на тревожный сигнал громким злобным шипением.
— Мы их сначала не заметили, — продолжал старший караула. — Он первый увидел и заорал страшным голосом: “Вах-вах! Белые дьяволы! Пропали мы, пропали мы!..” Тут и мы увидели эту пакость. Впервой увидели, нам это в диковинку. Ну и вылупили глаза. А он отполз потихоньку — и бежать!
— Союзники басмачей, значит? — покачал головой Мокроус и, нагнувшись, начал нагребать термитов в горсть. Но тотчас испуганно, брезгливо стряхнул их с ладони. На пальцах его появились капельки крови, как от укола многочисленных булавок.
— А кто бежал? Кого убили? — спросил Володя.
— Самого Муллу-Иссу, — ответил командир взвода. — Пойдемте посмотрим.
Убитый басмач, сухонький старичок с остроскулым изможденным лицом, лежал поперек рельсов. Высокий тельпек его свалился, обнажив бритую, с сабельными шрамами голову. Зеленая английская шинель распахнулась на груди, показывая рубашечную кольчугу. В одной из откинутых рук были зажаты янтарные четки.
— Лев ислама и стопобедный курбаши Мулла-Исса! — сказал негромко Мокроус. — Почему он себя стопобедным называл? Потому, что сто раз был бит Красной Армией?
Свинцовый залп
Сырой зимний день скрадывал дали, застилал их холодным туманом, и шум колчаковского обоза партизаны услышали раньше, чем увидели его. Стучали колеса, ржали кони, разговаривали простуженные голоса. А потом медленно выползли из тумана первые запряжки. Огромные, массивные, словно сошедшие с конных монументов, битюги тянули накрытые рогожами военные фуры. Партизаны насчитали десять фур. Последней ехала полевая кухня, дымившая, как маленький паровоз. Конвой, десяток “голубых уланов”, щеголевато одетых, но на тощих разномастных одрах, ехал по обе стороны обоза.
Когда передовая фура поравнялась с засадой, дружно ударили трещотки, изображавшие пулеметы, и захлопали жидко партизанские шомполки, обрезы и берданки. Испуганно взметнулись к небу вороньи свадьбы, и сорвались с ветвей тяжелые сырые комья снега. Но обозники не остановились. Напуганные рассказами о зверствах партизан, они принялись нещадно нахлестывать лошадей. Уланы, городские гимназистики и студентики, забыв о винтовках, думали только о бегстве, вместе с обозниками лупцуя битюгов в два кнута. Остановить обоз было легко, перестреляв лошадей. Но на чем потащишь тогда фуры в партизанский лагерь?
“А ведь уйдут колчаки”, — подумал папаша Крутогон, солдат царской службы, один в отряде имевший пехотную винтовку. Он принес ее с рижского фронта, мечтал таежничать с ней на медведей и сохатых, а таежничать пришлось на колчаковцев.
Иван Васильевич выстрелил навскидку, и хлеставший битюга улан свалился с седла. Дослав в ствол новый патрон, Крутогон выбежал на дорогу и вскинулся на мчавшуюся фуру. Навалившись грудью на ее высокий борт, он повис, беспомощно болтая ногами. Сейчас его можно было без труда пристрелить, но стрелять было некому. Ездовой скатился с козел и побежал в лес. Иван Васильевич потянулся к вожжам и увидел, что рогожа, прикрывавшая фуру, шевелится.
— Руки вверх! — заорал папаша Крутогон, целясь в рогожу.
Рогожа приподнялась, и показалась голова в летней кепке, сверху повязанная теплым бабьим платком. Потом появился плешивый собачий воротник дешевого городского пальто. Человек сел и вытащил глубоко засунутые в рукава, голые, красные от мороза руки, но не поднял их, а погрозил Крутогону пальцем.
— Меня, отец, стрелять нельзя.
— Пошто нельзя? — удивился старый солдат.
— А по то. Я полиграфист, — ответил человек в летней кепке и спокойно сунул руки опять в рукава.
— Ай, некогда мне! Считай, что ты мой трофей! — крикнул Крутогон и, схватив вожжи, повернул фуру поперек дороги.
На нее налетели задние фуры и остановились. Ускакали только т. не передние, а с ними и “голубые уланы”. Все было кончено в несколько минут, и битюги, бухая по снегу тяжелыми подковами, уже неслись слоновой рысью по таежному пролеску, словно по дну глубокого ущелья.
Разгружали фуры при кострах, весело, с шутками. Радовала удача и предвкушение плотного ужина. Налет на колчаковский обоз был сделан ради продовольствия. Партизаны второй месяц ели похлебку из брюквы и тяжелый липкий хлеб, выпеченный наполовину с мороженой картошкой. А семь из восьми отбитых фур были нагружены шотландской бараниной и американской свининой в консервах, ящиками кокосового масла и сгущенного молока, аккуратными мешочками канадской муки, коровьими тушами и толстыми, как поленья, морожеными судаками.
В восьмой фуре были плоские ящики, небольшие, но такие тяжелые, что выгружали их по два человека. Решили, обрадовавшись, что это гвозди. Вот спасибо скажут в родных деревнях! А когда вскрыли ящики, удивленно переглянулись.
— Дробь, што ль? — нерешительно пощупал папаша Крутогон металлическую квадратную крупу, насыпанную в клеточки, на которые были разбиты ящики. — А пошто она с буковинками?
— А шут ее знает! — почесал заросшую щеку стоявший рядом партизан.
— Стой-ка! На этой фуре мой трофей ехал. Полиграфист ай телеграфист, не помню, — сказал Крутогон. — Где он? Пущай объяснит нам про эту штуковину.
Про ехавшего на восьмой фуре “Крутогонова трофея” как-то забыли в суматохе, и он невозбранно бродил по партизанской зимовке. Вытянув тоненькую цыплячью шею, он с любопытством разглядывал землянки, тесовые шалаши, покачивая головой, смотрел на партизан, одетых хоть и по-зимнему, но легко и оборванно. Разглядывали и партизаны с любопытством пленного, его летнюю кепчонку, его заношенное пальто и голые — это в декабре-то! — руки. Городской бедолага какой-то! Но лицо у него заносчивое и насмешливое, а нос геройский, вислый и красный. Видать, не дурак в рюмочку заглянуть! Пленник подошел к партизанскому “пулемету” — березовой чурке, выкрашенной в зеленый защитный цвет и просунутой через фанерный щит. Тут же лежала трещотка, изображавшая стрельбу.
— Убивает только психически? — насмешливо шмыгнул он красным носом.
— Видал, как твои голубые уланы драпали от нашего березового пулемета? — спросили задорно партизаны.
— Они такие же мои, как и ваши, — вежливо ответил пленный. — А это что за история средних веков? — Он указывал на партизанскую пушку — кедровый ствол, выдолбленный и обмотанный в несколько рядов медной проволокой. — Стреляет только шумом?