Храм - Акимов Игорь Алексеевич 2 стр.


— Он оставил ей квартиру? — спросил майор, хотя понял это сразу. Это был не вопрос, а поддержание разговора. Пусть говорит; глядишь — какая-то подсказка и всплывет.

— Он ей все оставил.

Она не стала развивать эту мысль. Майор кивнул и прошел к письменному столу.

— Если не возражаете — я здесь немного пороюсь...

Он сел в удобное кожаное кресло, положил руки на подлокотники. Кожа была изумительная; а как кресло поддерживало спину, как расслабляло тело! Я себе такое не скоро смогу позволить, — с грустью признал майор, — да и где б я его поставил...

Порядка на столе было немного, но в бумагах очевидно никто не рылся — с ними работали. Заметки к статье. Или книге. Медицинская заумь. Листочки с наспех записанными телефонами тоже ничего не дали: майор сразу понял, что они валяются на столе давно, профессор их просто не замечал. Потом на всякий случай проверю, решил майор, и открыл верхний ящик стола.

Паспорт. Удостоверение. Служебные пропуска. Сберкнижка (всего несколько тысяч рублей; последняя операция — январская). Пухлая записная книжка. Сименсовский мобильник, приличный, но устаревшей модели. Даже мой сын выканючил бы у меня что-нибудь поновее, подумал майор и выложил на стол записную книжку и мобильник. В остальных ящиках ничего примечательного он не обнаружил.

Ничего не дал и поиск в компьютере.

Майор поглядел на часы: двадцать минут четвертого; еще успею и в клинике побывать. Привычка подталкивала его к действию, но он продолжал сидеть, потому что какая-то неясная, но явная сила удерживала его в кресле. Он ощущал вокруг себя нечто, какое-то незримое присутствие. Оно обволакивало его, погружая в полудрему, обещая, что еще чуть-чуть — и он все поймет. Что именно он должен понять — майор вспомнил не сразу, но он постарался сосредоточиться — и оно всплыло из глубин сознания: ах да! ведь я должен понять, куда исчез профессор... Устал я, подумал майор, не столько от работы, сколько от жизни устал. Все в ней получается как-то наперекосяк, из-за этого постоянное напряжение, внутренняя борьба. Неужели так будет всегда? — это ежедневное безрадостное рабство...

Огромный тополь за окном трепало ветром. Красивое дерево. Его ветви, обещающие близкую листву, были налиты пробуждающейся жизнью. Циклон прижал небо к самой земле, посыпая ее то мелкой моросью, то запоздалым снегом. И откуда только его принесло? Ведь только вчера был такой славный солнечный денек...

Майор прошел на кухню. Женщина сидела возле застланного потертой клеенкой кухонного стола и пила чай из изысканной фарфоровой чашки. Но стол был явно от прежних хозяев. Майор положил на него записную книжку и мобильник профессора.

— Если не возражаете, я заберу эти вещи с собой. Мне нужно с ними поработать.

— Вы неважно выглядите, майор. Выпейте со мной чаю. Он не хуже, чем у полковника.

Майор отрицательно качнул головой.

— Мне может понадобиться ключ от квартиры. Не думаю, что еще что-нибудь смогу найти... Это чтобы вас не беспокоить.

— Конечно, конечно. — Она подошла к двери и сняла с гвоздя связку ключей; выбрав нужный — отдала его майору. — Вот.

— Вы меня не подвезете до клиники? — я бы хотел успеть туда до конца рабочего дня...

Визит в клинику оказался бесплодным. Майор не обнаружил у персонала особого беспокойства. Их шеф был известен неординарностью, его поступки привыкли принимать такими, какие есть, без оценки. Трагедия, которая произошла в клинике в прошлую пятницу, потрясла всех; возможно, профессору понадобились уединение и время, чтобы справиться с ударом.

— Он единственный, кто в первое же мгновение понял размеры трагедии, — сказал майору амбициозный хирург, операцию которого в ту пятницу патронировал профессор. В этом хирурге было что-то странное. Возможно, это впечатление возникало из-за его очень коротких рук, которые правильнее было бы назвать детскими ручками. Чтобы смягчить впечатление от этого дефекта, хирург опустил кресло предельно низко, так чтобы можно было сидеть, положив руки на стол. Но и в лице его, удивительно подвижном, обнажающим каждое новое состояние души, была какая-то борьба, словно он тонул в дерьме, выныривал и снова тонул, но не мог себя заставить позвать на помощь. Да я к такому психу ни за какие деньги не лег бы под нож, подумал майор и спросил:

— Он это вам сам сказал?

— Нет. Я это понял. Его лицо вдруг стало черным. Так бывает: почечная реакция; как говорят обыватели — адреналин. Цвет зависит от органа, который принимает удар. Я был в ступоре, а как увидел его лицо — меня словно толкнули.

— Тут о вас легенды рассказывают.

— Пустое все это... Никому я не помог. Не успел. Да и не мог бы успеть. — Он перевел взгляд куда-то в угол ординаторской и даже сморщился, отжимая от глаз неожиданно подступившие слезы. Майор множество раз бывал в подобных ситуациях, и потому ждал молча и бездумно, чтобы даже мыслью не прессинговать клиента. — А жаль! — прекрасные были минуты, — неожиданно весело сказал хирург и скользнул по майору одобрительным взглядом. — Вам этого не понять, майор. Уверен: для вас драка — естественное продолжение диалога. А я — представьте — впервые в жизни побил морду здоровенному мужику. Это с моими-то данными! — Он повертел перед майором своими игрушечными ручками. — Правда — вам признаюсь — Петруха, сволочь, был пьян в усмерть. Он так и не понял, что происходит.

— Но как же его допустили к работе?

— Вот так и допустили. Барышни говорят: когда пришел — был в обычном состоянии. Ну — пахло от него. Так от него всегда пахнет. Рабочий человек, что с него возьмешь. Факт, что за все годы к нему не было ни малейшей претензии. Исполнительный. Точный. Грамотный. Слесарь замечательный. Как курильщик не может без сигареты, так и он не мог без своих ста граммов. Иначе — абстинентный синдром. — Он вопросительно взглянул на майора, и тот кивнул: понятно. — Накануне он пришел домой после хоккея в известном состоянии. Подрался с Катькой и ушел ночевать к приятелю. Что там пил — не помнит. Чем он полировал себя утром — великая тайна. Сразу после трагедии — еще до приезда прокурора — мы сделали экспресс-анализ его крови. И знаете, что нашли?

— Мочу, — спокойно сказал майор.

Хирург изумленно уставился на него, попытался что-то сказать, но не смог, пока не переварил реплику майора.

— Но ведь там должно было быть что-нибудь еще! — наконец неожиданным фальцетом выкрикнул он.

— Это сложная тема, — уклончиво сказал майор.

Хирург поглядел на него с ненавистью, но, не встретив отпора, остыл.

— Если не возражаете, — сказал он, — мы на этом закончим. — Он высоко засучил рукав, чтобы майор разглядел его «брегет» (это не фуфло, признал майор, классная подделка; наверняка он выложил за нее не меньше сотни баксов; но он понятия не имеет, сколько такие часы стоят на самом деле), и, разглядев на лице майора знаки восхищения, смягчился. — Я чертовски опаздываю, но если могу быть вам полезен...

— Нет-нет, идемте, — сказал майор, вставая. — На сегодня с меня хватит.

Хирург соскользнул с кресла, и тогда майор увидал, что и ноги у него так же коротки. Конечности карлика, приделанные к телу нормального взрослого человека. Когда они пошли рядом, хирург оказался на две головы ниже майора. Снивелировать длину шага и разницу в росте можно было только разговором, и майор сказал:

— Послушайте. Но ведь если медсестры не заметили в нем ничего необычного...

— Понимаю, — перебил хирург. — Где-то через час он пожаловался на головную боль — и барышни выдали ему малую толику. Обычное дело. Кто знал, что в этой рюмке была последняя капля?

Тупик. Майор не придумал, как продолжать разговор, и спросил первое, что в голову пришло:

— Прокуратура не пыталась наехать на профессора?

— А он-то причем? — удивился коротышка. — Его поставили в известность: должны провести у вас расследование. Только и всего.

Опять тупик. Хирург семенил чуть впереди. По его мимике и движению губ было очевидно, что он полемизирует с кем-то, и забывает о майоре тотчас, едва отмахивается от него ответом. Это задело майора, и он, неожиданно даже для себя, спросил:

— Если не секрет, док: сколько вы заплатили за свой «брегет»?

— Во-первых, я не доктор, а хирург. Наперед запомните: между этими специальностями — принципиальное различие. Не только методологическое, но прежде всего философское. А во-вторых, я не заплатил за него ни копейки. Мне его подарили.

— Если не секрет — кто?

— Да шеф и подарил. Больше некому.

— Тогда понятно...

— Да ничего вам не понятно, — сказал коротышка. — Шеф получил в Париже очередную премию и, когда был на обеде у нашего посла, не поленился зайти в фирменный магазин (если мне не изменяет память — там же, на бульваре Фоша), чтобы купить мне этот подарок.

— Был повод?

— Конечно. Я спас одну девочку. Ее зверски изнасиловали, а потом избили чем-то тяжелым: может — бейсбольными битами, может — обрезками железных труб. У нее были переломаны все конечности, а кости черепа разъехались. Почему она не умерла сразу — знает только Бог. «Скорая» пыталась пристроить ее в несколько больниц, но везде говорили: везите в морг. Но она еще дышала! — и они везли ее по следующему адресу, подряд, пока не попали к нам. Наш дежурный врач тоже не хотел ее принимать, но тут случился шеф. Он осмотрел девочку, вызвал меня и сказал: «Если она не умерла до сих пор, значит, Господь этого не хочет. Если Господь принес ее к нам — значит, он на нас рассчитывает. Сегодня Он спасет ее твоими руками...» Сам бы я не смог — не хватило бы ни сил, ни духа. Но шеф поддержал. Он ни на минуту не отошел от стола ни в этот день, ни всю ночь, ни половину следующего дня. И мы ее слепили!

Они вышли из клиники и остановились на высоком крыльце. Ветер энергично расталкивал тучи, пытаясь освободить последнее солнце.

— Хотите знать, что мне сказал шеф, когда дарил часы? — спросил коротышка, задрав голову, чтобы видеть лицо майора, и смешно морща нос. — Он сказал: «За удовольствие надо платить».

Больше майор в клинике не появлялся.

Он добросовестно прошерстил записную книжку профессора, прозвонился по всем телефонам, найденным в мобильнике. Зацепиться было не за что. Тогда он направил дело во всероссийский розыск. Это тоже ничего не дало. Еще через две недели полковник подключил к розыску Интерпол. Дело никто не закрывал, оно было, как говорится, на контроле, но уже к лету, по сути, им никто не занимался. 

II

Назову профессора Н.

Не для того, чтобы скрыть его подлинное имя (в этом нет нужды — история все-таки прошлая), и конечно же в этом нет претензии на некую загадочность, тем более — исключительность. Нет. Просто в моем представлении о нем не возникает ассоциации ни с каким именем. Как известно, имя (если оно истинное, а не продиктовано модой) проявляет судьбу. Оно созвучно звездам, и несет о человеке сокровенную информацию, которую можно только чувствовать, потому что при попытке материализовать ее все становится скучным и пошлым. Главное в этой информации — ритм человека, по которому можно судить, насколько он близок к идеальному ритму природы; следовательно — к чему он ближе: к мыслящей глине или к одухотворенному замыслу Господа. Конечно, я мог бы назвать его Степаном Ивановичем, Порфирием Петровичем или Алексеем Иннокентьевичем — под настроение, как карта ляжет. Но случайный ритм случайного имени мог бы вызвать в вашем подсознании определенный образ, который наверняка не совпал бы с тем, который возникнет у вас при чтении этой книги. Несовпадение ритмов — ничего нет хуже ни в человеческом общении, ни в восприятии искусства. Не обзывая героя конкретным именем, я развязываю руки и себе, и ему. Он получает свободу быть таким, каков он есть, в предлагаемых мною обстоятельствах. Надеюсь — и вам будет комфортно в этой ситуации. Кстати, хочу напомнить, что, давая кому-то или чему-то имя, вы примеряете на себя роль Господа.

Итак, пусть будет Н.

Жизнь его складывалась обыкновенно. Человек талантливый, он никогда не стремился быть первым, но всегда оказывалось, что он лучший. Естественно, из-за этого он жил в атмосфере зависти. Н ее почти не ощущал, но догадывался, что она есть. Впрочем, иногда — когда предавали сотрудники и даже друзья — зависть вдруг влезала в его жизнь отвратительной харей. Это потрясло в первый раз, было больно во второй, а в третий раз удар уже не смог причинить боли; он вошел в Н, как в подушку; увяз и погас. Ну что ж, это тоже жизнь, — сказал себе Н и запрограммировал себя: — Все. Это уже случилось. Этого не изменишь — но оно уже в прошлом. Забудь.

И забыл. Выкинул из памяти, словно этого вовсе не было в его жизни.

У него не было цели — ни явной, ни неявной. Он просто жил. Но ему было интересно, потому что в нем рождались идеи, которые до него почему-то никому не приходили в голову, а вот ему пришли. И ему хотелось увидеть их реализованными, и ради этого он работал, иногда не замечая, как пролетают не только дни, но и месяцы. Иногда он вспоминал свое ошеломление, когда однажды после работы, ощутив потребность пройтись, он отпустил машину и пошел по пустым ночным улицам, ныряя из одной густо-крапчатой тени каштана в следующую, по синему в неоновом свете асфальту, в волнах сладкого аромата где-то рядом цветущей липы, — и вдруг вспомнил, что еще вчера был искрящийся скрипучий снег, каждая ветка присыпана новогодней слюдой — и тишина, и пустота, и недвижимость, только где-то впереди неторопливо мигает над перекрестком желтый глаз светофора... А что было между? Куда делись месяцы между этой ночью и той? А может — между ними годы прошли?..

Он легко защитил кандидатскую, затем докторскую. Но профессором не стал: у него не было потребности самоутверждаться за счет аудитории, не было потребности делиться своими мыслями, «нести в массы» свое мировоззрение. А когда коллеги говорили: «Во время лекции у меня спонтанно возникают поразительные мысли, о которых до этого я даже не подозревал», — он с трудом сдерживал улыбку. Ему вспоминались слова одной барышни: откуда мне знать, о чем я думаю, пока не скажу...

Его принимали в зарубежные академии. Поначалу это было приятно, хотя и смешно; потом реакция упростилась до досады. Не потому, что на поездки в те палестины времени было жаль, — время он никогда не считал, не торопил его и не экономил; он просто не брал его в расчет. Такое отношение к времени сложилось не сразу. В юности Н не думал о нем, но где-то лет с двадцати — да, именно тогда все и началось, — так вот, где-то лет с двадцати время стало напоминать о себе. Оно то и дело возникало за спиной, теребило, подталкивало, торопило, — короче говоря, строило серьезную мину и при любом случае давало понять, кто в доме хозяин. Долго терпеть такое было не в его характере, и когда конфликт созрел — Н решил определиться с отношением к времени раз и навсегда. Просмотрел кучу литературы, в том числе и эзотерической, а две-три монографии изучил, как говорится, от корки до корки. Работы были фундаментальные и понравились ему, но это вовсе не означает, что он воспринял их всерьез. Как настоящий ученый, он знал, что через 10–20–50 лет наука станет совершенно иной, и потому относился и к собственным успехам и к современной науке с мягкой иронией. Вывод, который он для себя сделал, был таков: время — это фантом, такая же выдумка человеческого мозга (придуманная для удобства), как логика и причинная связь. И с тех пор не брал время в расчет. Кстати, и свою жизнь он не принимал всерьез, но ни разу не проговорился об этом — все равно б не поверили, да у него и не было потребности раскрываться: свои проблемы он всегда решал сам.

Так вот, к чествованиям по поводу присвоения ему очередного почетного академического звания он относился с покорным терпением. Не хотел обижать зарубежных коллег, для которых выбор именно его кандидатуры был полон смысла (как сейчас принято говорить — был знаковым), поскольку подчеркивал окрас их мировоззрения. Н с сожалением покидал свою клинику, летел за тридевять земель, размещался в роскошном «Хилтоне», надевал свой смокинг, сделанный когда-то при личном участии Славы Зайцева, — и отдавался на милость хозяев. Улыбался, выслушивал в отвратительном переводе хвалебные благоглупости, благодарил, улыбался, говорил добрые слова, а иногда — если видел, что их от него ждут — и умные слова. Не умничал — вот этого он терпеть не мог. Но подкинуть идейку-другую, причем действительно экспромтом, без подготовки (профессионалы это различают сразу) — это он умел, этим был известен, этого от него ждали. Ему все это было не нужно — ни почести, ни новые связи, ни случайные идеи, — но он не подавал виду и никогда не думал о таких днях, как о потерянном времени. Раз оно так легло в его судьбу, значит, для чего-то оно было нужно, скажем, его душе, которая не противилась поездке. Отбыв ритуал и оказавшись наконец в самолете, он тут же стирал в памяти людей и события, в которых только что участвовал. Впрочем, на письма коллег он отвечал. Был краток и ясен. В отличие от его любимого Стендаля, он не держал на столе — как образец для подражания — кодекс Наполеона, но зеленый томик самого Стендаля (издание Галимара, если мне не изменяет память, 1876 года) лежал на столе неизменно. Стоило прочесть наугад одну страницу — и в нем возникал ритм, который рождал слова и мысли и тот особый тон, благодаря которому его корреспондент даже не подозревал, что Н его совершенно не помнит.

Назад Дальше