— Пока нет, — сказал Домострой.
Несколько дней спустя Андреа спросила:
— Ты нашел другую тему, которой, как тебе кажется, воспользовался Годдар?
— Сначала я никак не мог определить ни композитора, ни пьесы. С ней связано нечто светлое и хрупкое, несколько старомодное, в духе русских романтиков конца девятнадцатого века: Бородина, Балакирева, Мусоргского. Хотя у меня было такое странное чувство, что я когда-то слышал эту пьесу, причем в исполнении самого автора, а значит, она написана гораздо позже. И тут меня осенило. Годдар позаимствовал этот мотив у Бориса Прегеля, еще одного известного мне композитора.
— Борис Прегель? Я ничего не слышала ни о нем, ни о его работах.
— Сейчас уже не его время. Прегель родился в России и в шесть лет начал играть под руководством своей матери, превосходной пианистки и певицы. Позже он занимался музыкой в Одесской консерватории, затем неожиданно увлекся наукой и сбежал на Запад — во Францию. Оттуда перебрался в Соединенные Штаты. Подобно Либерзону, Прегель получил известность не благодаря своей музыке, а прежде всего как выдающийся изобретатель и эксперт в области атомной энергетики. К тому же он оказался чрезвычайно удачливым предпринимателем, торговал ураном и другими радиоактивными веществами. За свои достижения и заслуги перед человечеством Прегель удостоился кресла президента Нью-Йоркской Академии наук и такого количества наград, что по этой части он не уступает ни де Голлю, ни Эйзенхауэру или Папе Римскому.
— А как насчет его музыки? — поинтересовалась Андреа.
— Она превосходна, — сказал Домострой. — В традициях русского романтизма. Его "Романтическая сюита", фантазия ре-бемоль и многие другие произведения исполнялись в Америке и Европе Римским и Миланским симфоническими оркестрами под управлением Д'Артеги. — Домострой помолчал, затем произнес: — Вот ведь никогда не знаешь, что всплывет в памяти. Я совершенно забыл, что дирижер Д'Артега выступал еще и в качестве актера. Он играл Чайковского в фильме "Карнеги-холл".
— Похоже, ты в курсе всех пикантных подробностей из мира музыки! — отозвалась пораженная Андреа.
— Подожди, скоро сама будешь знать не меньше. Вот, к примеру, Борис Прегель, он, так же как Либерзон, писал песни на стихи знаменитых поэтов.
Он замолчал и задумался.
— Хотел бы я знать еще одну пикантную подробность: как же так случилось, что Годдар использовал мотивы обоих, и Годдара Либерзона, и Бориса Прегеля? Не понимаю, какая тут связь.
— Может, ему просто нравится их музыка, — предположила Андреа.
— И все же, какое совпадение! Даже при жизни Прегель и Либерзон не пользовались широкой известностью. Мало кто знаком с их произведениями. Не удивлюсь, если окажется, что семья нашего Годдара была как-то связана с ними. Как мог Годдар узнать обоих, Либерзона и Прегеля?
— Да почему бы и нет?! — воскликнула Андреа. — Годдар, к примеру, мог быть младшим компаньоном в фирме сначала у одного из них, потом — у другого. Вот тебе и связь!
— Сомневаюсь. И прежде всего потому, что Либерзона и Прегеля вряд ли можно назвать типичными менеджерами. Оба они были художниками и интеллектуалами, людьми глубоко и разносторонне образованными, к тому же публичными.
— Не думаешь ли ты, что в каком-то смысле Годдар такой же. как они?
— Конечно нет. Те были искусными и талантливыми музыкантами. А наш Годдар, несмотря на то, что говорят о нем критики, не обладает истинным пониманием фортепиано; музыка у него простая и плоская, никакой глубины; его обращение с ритмом, гармонией и мелодией — не более чем синтезированная мешанина. По-моему, он и певец никудышный: голос у него такой же заурядный, как и репертуар. Ему не хватает силы голоса, так что он полностью полагается на электронные средства.
— По крайней мере, он хочет не только развлекать. Годдар хочет расширить музыкальный опыт своей аудитории. Именно поэтому его и любят. Именно поэтому он не просто очередная рок-звезда. Он — новатор, как Гершвин.
— Массовая аудитория по природе неразборчива и доверчива, — сказал Домострой. — Съест все, что предлагают средства массовой информации, и не способна отличить подлинное от выглядящего таковым, самобытное от псевдооригинального. Годдар в лучшем случае посредственный певец и умелый производитель электронной музыки, вот и все. Шопен однажды сказал, что нет ничего отвратительней музыки без скрытого смысла. Но в музыке Годдара отсутствует смысл, который стоит скрывать. Вместо этого он ловко скрывает самого себя! Он человек-невидимка, вот что привлекает к нему. — Взглянув на Андреа, Домострой увидел, что ей неприятны его слова. — Новатор или нет, — продолжил он помягче, — его музыка сама по себе ничего не расскажет нам о том, что связывает его с Либерзоном и Прегелем. Но, возможно, это сделают архивы "Коламбия Рекордз" или Нью-Йоркской Академии наук.
Андреа прочитала письмо.
— Изумительно, — вздохнула она, — и как трогательно. Будь я Годдаром, обязательно захотела бы узнать, что за женщина написала его. — Она прочитала еще раз, медленно, губы ее шевелились, смакуя каждое слово. Затем она подняла глаза:
— Нужно ли так детально расписывать мои сексуальные ощущения?
— То, что ты называешь в этом письме сексом, сыграет роль опорной педали у пианино, и твои слова будут резонировать в его фантазиях.
— Хотелось бы мне самой написать это письмо, — мечтательно пробормотала Андреа. — Оно очаровательно.
— Оно будет доставлено от твоего имени, — сказал Домострой.
— Да, но моей в нем будет только подпись.
— Оно не будет подписано, — возразил Домострой. — И никакого обратного адреса тоже не будет.
— Если в письме все правда…
— Правда не нуждается в подписи, — изрек Домострой, забирая у нее письмо. — Если он проникнется твоими словами, не зная, кто ты такая, это заинтригует его куда больше. Он будет считать дни в ожидании, когда ты напишешь снова — и надеяться, что в следующий раз ты назовешь свое имя, и тогда он сможет встретиться с тобой.
— Способно ли произвести на него впечатление одно-единственное письмо? — усомнилась она.
— Вряд ли. Но несколько — скажем, пять — вполне. Давным-давно, во времена моего периода "бури и натиска", когда ко мне приходили письма от поклонников, неотличимые друг от друга, я получил одно особенное письмо. Писала женщина, знавшая меня только по моим работам, а также нескольким концертам и телевизионным выступлениям, однако ее анализ моей музыки оказался настолько тонким, она настолько прониклась всеми моими чаяниями и устремлениями — всей подоплекой моей жизни, о чем я никогда и ни с кем не говорил, — что я был сражен наповал.
Не будучи знакома со мною, она проникла в самые сокровенные уголки моей души. Можешь себе представить, как мне хотелось позволить ей продолжить исследование, но уже при личной встрече, лицом к лицу, выйдя за сугубо профессиональные рамки. Но, дочитав до конца, я с ужасом обнаружил, что она письмо не подписала, вернее, подписала музыкальной фразой из Шопена. Я решил, что она просто забыла поставить свое имя, и стал с нетерпением ждать второго письма.
И несколько недель спустя я получил его. На этот раз она со сверхъестественной проницательностью высказала предположение о том, что я сейчас сочиняю — о продолжительности этого произведения, его тональности, источниках моего вдохновения — и все, ею сказанное, было фантастически близко к истине. И снова письмо оказалось подписано лишь шопеновской фразой — на этот раз другой, — и теперь я понял, что все это делается умышленно.
Потом были и другие письма — по-прежнему подписанные шопеновскими фразами, — где она продолжала рассуждать о моей работе, вкладывая в текст все больше и больше мыслей о своих собственных желаниях и чувствах, и вот в этих посланиях наконец вырвались наружу ее эротические фантазии. Она красочно описывала наши с ней постельные сцены, дополняя их диалогами — что и как бы я ей говорил, и что бы она отвечала, и как в этот момент переплетались бы наши тела. Она с поразительной легкостью угадывала мои самые тайные желания — даже такие, в которых и на исповеди я бы не признался, не говоря уже о том, чтобы воплотить их в реальности.
В большинстве случаев она так точно угадывала мои чувства, что я начал верить в ее телепатические способности. Более того, я опасался, что мой таинственный корреспондент может оказаться кем-то, кого я знаю, или приятелем того, кого я знаю, — бывшей любовницы, случайной подружки, приятельницы или просто знакомой. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречался с личностью столь яркой — или столь одержимой.
И в творчестве, и в эротических грезах я теперь уже не мыслил себя без ее писем, как будто она являлась источником моей жизненной силы. Месяц за месяцем, каждый раз, когда приходило письмо, я был уверен, что на этот раз она сообщит свое имя, так что мы сможем, наконец, встретиться, и я смогу ей рассказать, чем она стала для меня. Но она так и не открылась, а где-то через год письма приходить перестали. Вначале я чувствовал себя так, будто внезапно, без предупреждения, перерезали нить, связывающую меня с жизнью. Затем я принялся утешать себя всевозможными домыслами: что она больная и старая; что она вообще умерла, а если и жива, то обязательно окажется неврастеничкой, психопаткой, а может, и шизофреничкой. В конце концов, я опустился до банальности, представив ее себе заурядной, уродливой, да и просто омерзительной — и со временем совершенно избавился от мыслей об этой женщине.
Еще несколько лет спустя я принимал участие в Музыкальных неделях Кранс-Монтаны, излюбленного швейцарского курорта артистической публики. Почетным гостем фестиваля оказалась пианистка, которая, несмотря на то, что ей не было и тридцати, считалась одним из лучших в мире исполнителей фортепьянной музыки, и к тому же отличалась исключительной красотой, привлекавшей к ней особое внимание публики и средств массовой информации. Мне приходилось бывать на ее концертах, и всякий раз ее чувственная красота приводила меня в смятение.
В последний вечер Музыкальных недель я, в числе прочих избранных, сидел за столом для почетных гостей с пианисткой и ее мужем, молодым бизнесменом. Во время еды я заметил, что пианистка украдкой на меня посматривает; однажды я даже поймал ее пристальный взгляд. Смущенный ее красотой, а также присутствием мужа, я обменялся с ней не более чем несколькими замечаниями, в частности о том, что артисту нужны в равной степени как уединение, так и публика, и эта очевидная для нас обоих мысль показалась кому-то из присутствующих спорной.
В разгаре дискуссии я встал из-за стола и направился в уборную, расположенную на первом этаже, и на темной лестнице услышал за спиной женский голос, окликнувший меня по имени. Это была пианистка.
— Я должна извиниться, господин Домострой, за то, что таращилась на вас весь вечер, — произнесла она.
— Я польщен, — ответил я. — Мне давно хотелось с вами познакомиться.
— Мы с вами познакомились задолго до этого вечера. — Она подошла так близко, что лицо ее оказалось под лампой, и я снова почувствовал всю силу ее красоты.
— Я слышал вашу игру, но не думаю, что нам приходилось встречаться.
— Не приходилось. — Она положила руку мне на плечо. — Однако я много раз писала вам. И не подписывала свои письма. Я завершала их нотами.
Я вздрогнул. У меня заколотилось сердце.
— Из «Желания», мазурки Шопена, — прошептал я и начал читать стихи на те музыкальные отрывки, которые она посылала:
Будь я солнцем в синем небе,
Лишь тебе бы воссиял;
Будь я птичкой в этой роще.
Никуда б не улетал;
Пел бы под твоим окошком
Для тебя одной на свете.
Не в силах справиться с нахлынувшими воспоминаниями об этих письмах и видя прямо перед собой прекрасное воплощение рожденных ими фантазий, я взял ее за плечи, притянул к себе и обнял.
— Я любил твои письма, — говорил я. — Они заставляли меня постоянно думать о тебе и ждать тебя так, как я не ждал никого. Это было пять лет тому назад. Пять лет! Подумать только, какими могли быть эти годы, если бы мы встретились.
Она взяла меня за руки.
— За обедом я смотрела на твои руки и думала о том времени, когда готова была весь мир отдать за одно твое прикосновение. Я буквально потеряла голову от тебя, от твоей музыки, от всего, что связано с тобой. Я видела все телепередачи, в которых ты принимал участие, читала о тебе в газетах, ходила на каждый твой концерт. И хотела лишь одного — чтобы ты полюбил меня.
— Стоило тебе только представиться, и ты добилась бы своей цели, — ответил я с горечью. — Я любил женщину, писавшую те письма. Я мечтал о ней постоянно, о ней и о нашей совместной жизни. Я готов был пожертвовать всем ради того, чтобы быть всегда рядом с этой женщиной. — Я вновь притянул ее к себе, зарылся лицом в ее волосах, прижался к ней всем телом. — Она покачивалась в моих объятиях. — Готов и теперь. Только скажи, что ты по-прежнему этого хочешь, и мы будем вместе.
Она, словно колеблясь, отвела глаза и напомнила мне, что у нее есть муж.
— Ты любишь его? — спросил я.
— Люблю? Возможно, нет. Но он мне совсем не безразличен, — ответила она. — И у нас есть ребенок.
— Мы можем стать любовниками, — не отступал я.
Она отвернулась.
— Я написала однажды, что люблю тебя. Это по-прежнему так. Но если я буду скрывать свою любовь, то почувствую, что извращаю ее, делая постыдным то, что было естественным.
— Так зачем скрывать ее? — спросил я, еще крепче прижимая ее к груди. — Я не хочу потерять тебя снова.
Она высвободилась из моих объятий:
— Муж любит меня. Он проявил по отношению ко мне истинное великодушие. Без его поддержки я не смогла бы стать тем, кто я есть. Я не могу оставить его.
Когда она уходила, я сказал:
— Пожалуйста, напиши мне опять.
На следующий день они с мужем покинули Кранс-Монтану. Вначале я просто трепетал при воспоминании о том, что сжимал любимую женщину в объятиях, и лишь позже начал осознавать свою потерю. В ожидании письма я думал о ней непрестанно, представляя наши тайные свидания — после ее концертов, в больших отелях нью-йоркской Вест-Сайд; в гостиницах на окраинах Парижа, Рима или Вены; в мотелях Лос-Анджелеса; в отдельных кабинетах роскошных вертепов Рио-де-Жанейро. Но она не написала, и я начал проводить долгие часы, читая и перечитывая ее старые письма. Себя я в то время ни во что не ставил — ни свою музыку, ни свое существование вообще, — ибо я не смог удержать ее в тот единственный раз, когда у меня была такая возможность. Глядя на телефон, я испытывал невыносимые муки, но позвонить ей не смел. Словно доведенный до отчаяния школяр, влюбленный в свою учительницу музыки, я строил изощренные планы, как выследить ее, устроить все так, чтобы мы вдруг столкнулись якобы случайно, однако ни разу не решился воплотить в жизнь эти ребяческие замыслы.
А несколько месяцев назад я узнал, что ее муж погиб в автомобильной катастрофе.
— Вот как? — Андреа потянулась за щеткой для волос. — Так почему же ты не попытался найти ее?
— Зачем?
— Чтобы быть с ней. — Она медленно расчесывала упавшие ей на плечи волосы. — Она ведь лучшее, что у тебя было.
— Но я-то не лучшее, что было у нее, — нарочито спокойно отозвался Домострой. Потом встал и потянулся. — Как бы то ни было, она писала мне, когда я был композитором. А теперь я сочиняю только письма — причем чужие.
Он усмехнулся и, схватив Андреа, вновь уложил ее в постель. Прикрыв ее груди локонами, он принялся нежно поглаживать их у сосков.
— Сколько времени прошло с момента вашей встречи и до того дня, как ты перестал сочинять музыку? — бесстрастным тоном осведомилась Андреа на следующий день.
— Год или около того, — сказал Домострой и, улыбнувшись, добавил: — Ты могла бы сказать, что я повстречал музу, но она покинула меня.
— Ты по-прежнему любишь ее?
— Не ее. Только ее письма, — ответил Домострой. — Которые напомнили мне, что твое первое послание Годдару ушло вчера вечером. Я отправил его в официальном конверте Белого дома: когда-то я сохранил на память несколько штук. Они изготовили для внутреннего пользования рельефные конверты типа тех, в которых рассылают приглашения на свадьбу. На них никогда ни марки не наклеивали, ни адреса не писали…