Трое против дебрей - Кольер Эрик 2 стр.


Я готов был разрыдаться от досады, но лишь крепче сжал губы и молчал. Отец потратил значительную сумму денег, стремясь сделать из меня юриста, и вряд ли он был виноват, что у меня не было склонности к этой профессии.

— Ты, конечно, мог бы работать здесь, — продолжал отец без особого энтузиазма, — однако не думаю, что и это тебе понравится.

Я прекрасно знал, что это мне не понравится. Два моих старших брата работали на предприятии отца, но у меня про изводство машин не вызывало ни малейшего интереса.

После недолгого размышления отец продолжал:

— Твой двоюродный брат Гарри Марриот живет в Канаде. Он уехал туда в 1912 году, изучил фермерское дело, и теперь у него своя скотоводческая ферма.

Тут я сразу же вышел из неподвижного состояния, оживленно наклонился вперед, обхватил подбородок обеими руками и оперся локтями о конторку.

— Гарри Марриот в Британской Колумбии, да? — спросил я, еще больше подавшись вперед.

У меня было смутное представление о самой западной провинции Канады, но я еще в школе увлекался описаниями путешествия Маккензи[3] через всю Канаду к Тихому океану и опасного похода Саймона Фрейзера[4] вдоль реки, носящей теперь его имя.

Почувствовав, что его слова вызвали у меня внезапный интерес, отец решил не упустить момента. Он утвердительно кивнул головой.

— Он в Британской Колумбии, в Клинтоне, у озера Биг-Бар. Там ты сможешь охотиться сколько угодно. И ловить рыбу. Вокруг его фермы великолепная охота на оленей. Кажется, там есть и медведи. Форель в ручье прямо у его дверей. И ко нечно, ты станешь сам фермером, а там, через четыре-пять лет… — он остановился, прикрыл один глаз, размышляя (отец никогда не упускал из вида финансовую сторону), затем открыл его и быстро закончил. — Обеспечить тебя практикой юриста стоило бы мне недешево. Возможно, скотоводческая ферма и небольшое стадо не обойдутся слишком дорого, если затраты будут гарантированы.

С тех пор прошло два года, хотя мне казалось, что прошло двадцать два. Год я прожил у Гарри Марриота. Его маленькая ферма была расположена в двадцати пяти милях от Клинтона, небольшого зажатого горами фермерского поселка с деревян ными домами, гостиницей и сараем для фуража. Приблизи тельно в тридцати милях южнее Клинтона находился Аш крофт — ближайшая станция главной линии Канадской Тихоокеанской железной дороги.

Я достаточно потрудился у Гарри Марриота для того, чтобы ладони мои покрылись волдырями, а потом затвердели от ру коятки битенга — канадского обоюдоострого топора — достаточно для того, чтобы овладеть сложным искусством погрузки клади на вьючную лошадь, чтобы знать, как укрепить эту кладь на спине лошади с помощью великолепного узла на веревке, достаточно для того, чтобы узнать следы оленя на топких берегах ручья Биг-Бар, и, наконец, достаточно для того, чтобы понять, что и у озера Биг-Бар, и в любом месте фермерская деятельность была не для меня. Не то, чтобы я возражал против работы, но просто к скотоводству, как и к юриспруденции, у меня не было интереса. Вот почему в конце весны 1921 года я оседлал своего пегого, погрузил почти все свои пожитки на вьючную лошадь, сказал Гарри Марриоту «будь здоров» и направился на север. Я чувствовал, что в этой бескрайней глуши найдется уголок, где я смогу обосноваться и пустить корни, и где я по-настоящему увлекусь чем-нибудь. И вот в сотне миль севернее озера Биг-Бар, к западу от реки Фрейзер, в округе Чилкотин, в глубине Британской Колумбии я, наконец, нашел все, что искал.

На девушке была синяя юбка из набивного ситца. Такую юбку нельзя было купить на какой-либо фактории или выписать по каталогу почтовых заказов. Она была явно сшита своими руками, прекрасно облегала фигуру и была аккуратна и безуп речно чиста. Блузка же была такой, какие обычно выписывают по почте. Она была, видимо, из креп-жоржета, и ее белизна подчеркивала черноту коротко подстриженных волос девушки. Я заметил, что она слегка прихрамывает, и подумал тогда, что, возможно, одна из ее черных кожаных туфелек натерла ногу. Но как я узнал позже, дело было не в том. У девушки было слегка удлиненное лицо, напоминающее по форме яйцо ржанки и покрытое веснушками, похожими на пятнышки этого яйца. Девушка была так привлекательна, что я не мог отвести глаз от ее лица.

Затем я также беззастенчиво стал рассматривать старую индианку. Несомненно, передо мной было самое старое чело веческое существо, которое мне когда-либо приходилось видеть. Лицо было сморщено, как чернослив, и почти так же черно. На ее голове вместо шляпы был черный шелковый платок. Две длинные пряди седых волос, выбившихся из-под платка, свисали почти до пояса. На ней было черное ситцевое платье и ситцевая кофточка. Несмотря на теплую погоду — на календаре в нашей лавке в то утро значился первый день июня — ее плечи покрывал тяжелый шерстяной платок. Вместо кожаных туфель на ее маленьких, почти детских ногах были зашнурованы грубые индейские мокасины.

Я снова взглянул на девушку.

— Кто она? — спросил я с бесцеремонным любопытством. Девушка внимательно посмотрела на меня, прежде чем ответить.

— Моя бабушка.

— Ваша бабушка! Но ведь она чистокровная индианка, — выпалил я, не в состоянии ни удержать то, что вертелось у меня на языке, ни подобрать нужные слова.

Девушка не спускала с меня испытывающего взгляда карих глаз.

— Да, — услышал я спокойный ответ. — У меня тоже есть частица индейской крови.

И с легкой улыбкой, притаившейся в уголках рта, она добавила:

— Я сама на одну четверть индианка.

Я внимательно рассматривал сморщенное лицо старухи.

— Она, должно быть, очень стара, — сказал я. Слегка кивнув головой, девушка ответила:

— Лале девяносто семь лет.

— Лала? — Какая-то звенящая музыка слышалась в этом непривычном имени.

— Лала — индейское имя, — тут же разъяснила мне девушка.

Взяв с прилавка карандаш, я сделал на обрывке промо кашки несложный подсчет. Выходило, что Лала родилась приблизительно в 1830 году. Тогда в этом краю почти не было белых, да и теперь их немного.

У молодости есть свои смелые пути, своя манера вторгаться в неизвестное. В девушке было что-то такое, что не только вызывало у меня любопытство, но и требовало поближе позна комиться с ней. И я продолжал свои вопросы:

— А где вы с Лалой живете?

— За две мили отсюда, на холме, — ответила она, показав на склон холма к северу от лавки.

Я снова посмотрел на Лалу. Все это было загадочно, ибо индейская резервация находилась в трех милях южнее фактории.

Однако внучка старухи, по-видимому, легко читала мои мысли.

— Белый человек, — спокойно продолжала она, — увел Лалу из ее семьи, когда ей было пятнадцать лет. С тех пор она не живет среди индейцев.

У меня была на пастбище своя верховая лошадь, которой не мешало поразмяться. Старая индианка могла быть удобным предлогом, и я ухватился за него.

— Нельзя ли мне навестить Лалу как-нибудь вечерком после работы?

— Я думаю, что Лала не будет возражать. Она слишком стара, чтобы возражать против чего бы то ни было. Вы даже можете ей понравиться, если иногда прихватите с собой мешочек с табаком.

Так я впервые встретился с Лилиан, которая потом делила со мной все трудные часы (а их было немало) и с одинаковым терпением принимала все хорошее и плохое, что нам посылала судьба. Чем больше я узнавал эту девушку, тем чаще я вспоминал о ручье, который увидел весной 1922 года. Я хотел вернуться к этому ручью и остаться там. И я хотел, чтобы со мной была Лилиан, и у меня были некоторые основания полагать, что она мне не откажет. Решающую роль в этом деле сыграла Лала.

В голове у мудрой старой Лалы был неистощимый запас сведений об этом крае, каким он был до появления там первого белого человека. Хотя Лала не имела представления о книжной биологии, ей, как и ее соплеменникам, приходилось в повседнев ной жизни сталкиваться с законами природы. Здесь, в этой глуши, люди целиком зависели от запасов дичи в лесах. Лала хорошо знала «Семь лет изобилия и семь лет голода», хотя она и не читала библии. Периодические изменения в природе, с которыми так тесно связана жизнь диких племен, были ей так же хорошо знакомы, как алфавит детям цивилизации. Лала училась биологии у самой природы, и лучшей школы ей нельзя было бы и пожелать.

Мне нелегко было говорить с Лалой и вытягивать из нее

все, что она знала. Ведь на бесконечное множество моих пытливых вопросов она могла отвечать лишь на упрощенном, ломаном английском языке. Когда мы с Лилиан беседовали со старой индианкой у костра, беспорядочный поток ее слов лился рекой и память ее не знала усталости. Хотя у Лалы была своя бревенчатая избушка, она часто просила Лилиан развести огонь на открытом воздухе. Она подолгу просиживала у угольков костра, дымя своей трубкой, мечтательно устремив в огонь невидящие глаза: уже двенадцать лет Лала была слепа.

Сидя у костра, Лала часто и много рассказывала мне о ручье, о том, каким он был в дни ее детства, задолго до того, как там появился англичанин Мелдрам, давший ручью его теперешнее название.

— Вапити[5] ходи, — вспоминала она. — Очень много вапити. Моя смотри, вапити стой в бобер вода и пей.

Да, когда-то в этом краю были вапити, целые стада ва пити. Я своими глазами видел в лесу выцветшие и гниющие рога, сброшенные ими. Казалось, никто не знает, куда и почему исчезли стада чилкотинских вапити, но Лала объясняла это по-своему:

— Моя помни один зима. Моя маленький девочка. Снег ходи целый два луна. Два месяц дерево нету, только маленький верхушка выше снег… — И она показала высоту снега, вытянув над головой свою костлявую руку. — Много индеец голодный умирай та зима. Сухой рыба, сухой ягода скоро кончай, и олень никто найди. Снег таять нету пять луна. Когда теплый погода ходи, половина индеец умирай.

Я решил, что это небывало долгая и лютая зима зажала здеш ний край в свои железные тиски примерно в 1835 или в 1836 году. Так это или не так, но когда год или два спустя в Чилкотин начали просачиваться белые, там уже не было никаких следов вапити.

С особенным воодушевлением Лала рассказывала о ручье. В дни ее детства, согласно обычаям племени, каждая индейская семья имела закрепленные за собой места для охоты. Там ин дейцы расставляли капканы на пушного зверя и охотились на чернохвостых оленей, спускавшихся большими стадами с холмов на зимовку у реки Фрейзер. Истоки ручья Мелдрам были наследственными охотничьими землями Лалиной семьи, и ни время, ни события долгих последующих лет не могли изгладить из ее памяти хотя бы частицу воспоминаний о местах, связанных с ее детством.

Она ворошила самые далекие страницы прошлого, хранив шиеся в тайниках ее неиссякаемой памяти. Она рассказывала нам о крике пролетных канадских казарок, о том, как они, сложив свои мощные крылья, отдыхали на поверхности озера, о том, как тучи крякв и других диких уток закрывали собой небо в час заката, когда птицы поднимались с болот. За плотиной, построенной бобрами, ручей кишел огромными форелями. В течение нескольких мгновений они отдыхали, набирая силы для того, чтобы одним броском переправиться через плотину в более спокойную часть ручья. Когда речь шла о бобрах, она, втягивая в себя воздух и прищелкивая языком, имитировала шумные удары их хвостов по прохладной поверхности вечерней заводи. Она пыталась с помощью жестов дать нам представление о норах ондатры на берегу ручья, о том, как греются на солнце, забравшись на хатки, построенные бобрами, пушистые норки и выдры.

Однажды, примостившись у костра и рассматривая морщи нистое лицо старой индианки, я сказал:

— Теперь, Лала, нет форелей, только чукучаны[6] да рыба-скво. И теперь индейцы больше не приносят в лавку шкурки бобров.

Она покачала головой. Ее костлявые пальцы нащупали мою руку и впились мне в тело. Подняв на меня свои невидящие глаза, она быстро сказала:

— Ничто теперь нету. — Она слегка ослабила пальцы и внезапно спросила: — Почему, знай?

Я немного подумал и наугад спросил: «Из-за бобров?» — «Айя, бобер!» — ответила она.

Я наполнил ее трубку табаком, который принес из лавки, передал Лале и поднял горящий прутик. Лала взяла в рот черенок трубки, глубоко затянулась, задержала дым во рту и затем стала медленно выдыхать его.

— Когда белый люди ходи нету, — продолжала она объяснять мне, — индеец убей бобер, когда мясо надо, одеяло, шкура надо. Мало убей. Много бобер в ручей есть. Белый люди ходи, табак дай, сахар дай, плохой вода дай, когда индеец бобер шкура носи. Индеец сумасшедший ходи. Весь бобер убей в ручей.

Ее пальцы снова вонзились мне в руку. Хриплым голосом она спросила:

— Почему белый люди индеец скажи нету: «Немного бобер оставляй надо, маленький бобер второй год ходи». Почему

белый люди скажи нету. «Бобер нету, вода нету?» Вода есть, форель есть, мех есть, трава есть.

И после минутного раздумья она сказала:

— Почему ты ходи к ручей нету, почему ты пускай опять бобер в ручей нету? Ты молодой, охота, капкан люби. Ручей есть, много бобер опять есть, форель ходи опять. Утка, гусь ходи опять, большой болото полны ондатра опять, как когда моя маленький девочка есть. Айя! Почему ты и Лили ходи к ручей нету? Почему ты пускай в ручей бобер нету?

Таким был разумный совет этой старой индианки, которая видела, как в ее край пришел белый человек, и делила ложе с одним из белых людей, когда ей было только пятнадцать лет, и которая умерла через двенадцать месяцев после того, как ей исполнилось сто лет, не потеряв ни одного зуба и не узнав, что такое зубная боль. Когда смерть свела ее пальцы, Лала этого не почувствовала: боль не коснулась ее старого сморщенного тела. Она умерла, как умирает старый дуб, слишком долго простоявший в лесу. Мгновение назад она спокойно отдыхала на своем соломенном тюфяке, безмятежно дымя трубкой. Когда табак перестал дымиться и чубук остыл, она бережно положила трубку на табурет у кровати и вздохнула: «Моя теперь уставай. Моя скоро спи». Вот как умерла Лала.

Ее похоронили на краю заросшего травой обрыва над ма ленькой бревенчатой избушкой, где она уже в старости прожила так много лет. Маленькая индианка отделилась от группы индейцев, невозмутимо стоявших у могилы, когда грубый деревянный гроб спускали туда на веревках. Ребенок подбежал к могиле, заглянул в нее и просто сказал: «Лала совсем уходи теперь». Я стоял у могилы и читал выдержки из похоронной службы по молитвеннику, который привез из Англии: «Земля земле, пепел пеплу, прах праху…». Принцесса королевской крови не могла бы пожелать большего.

В то время, когда умерла Лала, в Чилкотине было мало постоянных линий капканов. Не много их было и во всей округе. Поэтому ловля пушных зверей велась по принципу «лови, сколько можешь» и по пословице «каждый за себя, а черт за всех». Выражение «охрана природы» тогда еще не существовало в лексиконе торговцев пушниной. Всем было ясно, что площадь водоемов в этом крае медленно, но неуклонно сокращается, но ни у кого не было достаточной проницательности, чтобы связать эту беду с поголовным уничтожением бобров. Это пони мала только Лала и, может быть, еще кое-кто из стариков ее племени. Но никого не интересовало мнение индейцев по этомувопросу. И меньше всего этим интересовалось правительственное учреждение, ведавшее водными ресурсами в этом округе. И ко нечно, никто не прислушался бы к их совету, даже если бы они его дали, никто, кроме меня и Лилиан.

Мы вместе взвесили все «за» и «против» этого рискованного мероприятия. Меня в нем привлекал тот образ жизни, который я всегда любил (я уже понемногу расставлял капканы, хотя попадались туда только койоты, спускавшиеся по ночам из леса и рыскавшие в поисках добычи вдоль ручья поблизости от фактории). Лилиан привлекала возможность иметь свой соб ственный дом и все, что у женщины с ним связано. Хотя на фактории я получал только сорок долларов в месяц и харчи, я мог бы за два-три года скопить достаточно денег и купить все необходимое для того, чтобы отправиться к ручью. Препятствий было немало, но молодость не боится препятствий. Итак, мы поставили себе цель: вместе отправиться к ручью и предоставить судьбе все остальное.

Я обратился в департамент, ведавший вопросами охоты в Британской Колумбии, и получил монопольное право расставлять капканы в окружавших ручей лесах на площади около ста пятидесяти тысяч акров, от истоков Мелдрам-Крика до точки, находящейся примерно в миле от устья. Казалось бы, это была неплохая сделка. За это я должен был платить департаменту огромную сумму — десять долларов в год плюс кое-какие отчисления в пользу государства с каждой шкурки пойманного зверя. И я же должен был содействовать «охране и размно жению всех пушных зверей в округе». Но увы, скоро мы с Лилиан увидели, что там уже почти нечего было охранять.

Назад Дальше