Единственная - Трифонов Юрий Валентинович 29 стр.


Днем водили гулять детей в парк к озеру, и однажды ей почудилось, что на скамейке сидит Эрих. Она испытала такое волнение, что, убедившись в своей ошибке, не могла понять, чего в этом волнении было больше - радости или смятения.

Она думала о нем часто, прикидывала, понравились бы ему Павел и Женя и понравился бы он им. Раза два перечитала его сумбурное письмо и, наконец, поняла, что в их странных отношениях они более всего не доверяли себе.

"И слава Богу, миновало, а ведь могла натворить непоправимое".

В последний раз перечитала письмо на скамейке у замка Шарлоттенбург в день перед отъездом.

Погода была странной - воздух насыщен легким водяным паром и огромные окна замка, где рано зажгли свет, тепло светились.

Женя и дети кормили ручных белок орешками, которые продавали тут же на лотке. А она вдруг очень спокойно подумала, что все это - золотые окна, и смех детей, и колыхание пара в дебрях нарочито живописного кустарника, все это для нее в последний раз. Все это остается здесь без нее, и письмо Эриха должно остаться здесь, дело не в осторожности, просто оно принадлежит этому миру, как и тот, кто его написал. Только этому. Она медленно порвала письмо, встала и отнесла клочки в урну. Когда уходили из парка, Женя почему-то оглянулась несколько раз, а потом сказала как-то слишком спокойно:

- Напрасно ты выбросила обрывки. За нами наверняка следят, - и, продолжая идти так же спокойно: - ты знаешь, твой приезд, твоя жизнь в нашем доме сблизили нас с Павлом, странно, но это так... Родим еще одного ребенка, авось, все наладится. Все равно деваться некуда.

На перроне серой прокопченной громады Ост-Банхофа они молчали, только глядели друг на друга. Проходящие мужчины оборачивались на Женю, она с великолепным равнодушием не замечала их восхищенных взглядов.

"Какая сила в этой женщине. Разве можно подумать, что эта холеная красавица родила в Норильске в чуме близнецов, они умерли. Она пробыла всю экспедицию..."

Расцеловались, Женя осталась на перроне, а Павел вошел с нею в купе:

- Едешь одна. Все правильно. Да, чуть не забыл. Это тебе лекарство от страха, - он опустил в карман ее пальто что-то тяжелое.

- Что это?

- Вальтер. Почти игрушечный - шесть на тридцать пять. Нет, нет, сейчас не смотри.

- Зачем он мне?

- Ну ведь у всех есть, пусть и у тебя будет.

- Тебе уже тридцать шесть, а ты так и остался мальчишкой, который был счастлив оттого, что его отправляют на фронт, где можно пострелять.

- Это я перед тобой и Нюрой красовался, а вообще-то мне было не по себе. Ладно. Береги себя сестренка, такая как ты у меня - единственная.

Женя дала ей в дорогу невозвращенца Дмитриевского "О Сталине и Ленине" и рукописные списки запрещенного Есенина. Дмитриевского читать было скучно: в восхвалении Иосифа просвечивали страх и расчет.

И меня по ветряному свею

По тому ль песку

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску.

На этих строчках она остановилась и стала смотреть в окно. Забытое чувство тоски подползало к сердцу, краски мира линяли, и она уже без прежнего интереса разглядывала аккуратные домики, сады, поля со скирдами. "Тоску надо полюбить, тоску надо полюбить", - стали выстукивать колеса.

"Но ведь полюбить ее можно только с веревкою на шее. Как страшно он предугадал свою смерть. Что такое свей? Наверное, что-то связанное с песком".

Она вынула из кармана пальто маленький пистолет. Держать его в руке было приятно, не то, что некрасивый маузер, который в Царицыне дал ей Иосиф. Маузер был страшный, а этот - уютный; его можно носить в сумочке.

Будь же то вовек благословенно,

Что пришлось прожить и умереть...

"Нет, уж лучше Дмитриевский. Интересно как о Ленине".

И словно споткнулась. Вспомнила, как рассказывала Эриху свой сон. Где это было? Тоже в поезде, идущем через сосновые леса и желтые поля. Поезде, уехавшем навсегда в страну воспоминаний. Потом они гуляли по маленькому городу, обедали на залитой солнцем площади, и мальчик гонял обруч. Тот день был ярко-желтым. Она не сказала, что ей снился. Ленин. Зачем? Что это меняло? Она вспомнила его задание, думать о начале двадцатых. Ничего особенного, если не считать жалости к медленно опускающемуся в небытие очень хорошему человеку и каких-то бюрократических тайн Секретариата. Поторопилась порвать письмо. Можно было это сделать перед самой границей. Бедная Женя, ей все время чудится слежка, в Стране Советов всем что-то чудится, даже Ленину померещилось, что у него что-то украли. Когда же это было? Осень. Глубокая осень, наверное, октябрь - потому что в приемной было знобко, плохо топили. Помнит, потому что пришла на работу в теплой домашней кофте. Здесь теперь всегда было пустынно. Они с Марусей расшифровывали и перепечатывали материалы съезда. Спокойная неспешная работа. Ильич в Горках. И вдруг во второй половине дня выходит из дверей квартиры, походка чуть ковыляющая, но вид замечательный, совсем прежний. Следом Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Рукопожатия, быстрые оценивающие взгляды, ей стыдно за кофту. Он говорит ей что-то о девичьей памяти, она не понимает, но смеется, натыкается на ледяной взгляд Марии Ильиничны, спрашивает, будет ли диктовка. Глупо и бестактно, потому что здесь Маруся, которая "только для него", причем здесь ее услуги.

Он заходит в кабинет один, как-то очень ловко и необидно закрыв перед женой и сестрой дверь. Нет. Еще здоровается с часовым, спрашивает, из каких он мест. Тот отвечает неожиданно утробным басом - "Рыбинский".

- Земляк Генриха Григорьевича, - неожиданно сообщает Маруся медовым голосом.

- Аа... Ну да, ну да...

Дверь закрылась надолго. Он не вышел до конца рабочего дня. С утра тоже был в кабинете, прошел еще до их появления, но теперь к нему заходили по очереди то жена, то сестра. Лица у них были то ли озабоченные, то ли обескураженные. Мария Ильинична подчеркнуто избегала смотреть на нее. Выносили из кабинета книги, слышался его высокий нервный голос. Что-то было не так, это ощущалось в походках женщин, в их жестах, а главное - в ненавидящем слепом взгляде Марии Ильиничны на нее. Так всегда: у этой, что бы ни происходило - виновата жена Сталина.

Иосиф был потрясен ее сообщением о появлении Ильича в Кремле, даже обычная невозмутимость слетела. Подробно расспросил, как выглядит, что говорит и усмехнулся, лишь когда упомянула об утробном "рыбинские".

А вечером другого дня сам рассказал (ей понадобилось уйти из Секретариата задолго до обеденного перерыва), что Ленин снова в Горках, увезли срочно, так как у него начались конвульсии.

- Странно. Он замечательно выглядел. Почти совсем как прежде.

- Видно напрасно ездил, растрясло дорогой. А эта, говоришь, злобно на тебя смотрела? Все не может тебе простить, что я на ней не женился.

- Нет. Дело в чем-то другом. А в чем - не пойму. Может быть потому что из-за меня ему пришлось ехать. Ведь я не нашла какую-то тетрадку.

- Ну... вспомнила баба, как девкой была. Когда это было. Значит, сказал, как в бочку "рыбинский"? Хе! Смешно! Очень смешно!

Попутчиков судьба послала странных: даму с большим количеством багажа и двух краскомов. Один все время курил в коридоре у опущенного окна, глядел мрачно, другой - часто ошибался и с возгласом - "Пардон, мадам!", закрывал дверь ее купе.

Дама притащилась знакомиться вечером. Предложила поужинать вместе.

- В вагон-ресторане так противно воняет, я убежала.

Надежда вынула пластмассовые коробки с приготовленной Женей едой, дама принесла удивительно красивые фрукты, бутерброды с темно-красным-мясом, нарезанным почти прозрачными ломтиками и бутылку красного вина.

Надежда похвалила фрукты:

- Та воны ж итальянские! - воскликнула попутчица с хохляцкой пылкостью.

Во время ужина рассказала, что муж работает в консульстве в Риме. Рим город хороший, теплый, такой же как ее родная Одесса, но цены немыслимые. Женщины консульства раз в неделю ездят все вместе на рынок и закупают продукты оптом. Так дешевле.

- Ой, вы не поверите, это ж целая кумедь. Мы же языка не знаем, все показываем, какая часть туши нужна. Если задняя, значит, хлопаешь себя по мадам сижу, если вымя - соответственно по титькам. Говядина - муу, баранина - бее, свинина - хрю-хрю, так смешно, так смешно - одним словом кумедь. И они смеются, зазывают: "Сеньора Руссо! Сеньора Руссо!"

Надежда представила картину на римском рынке, и ей стало тошно, но дама уже рассказывала о пока недоступной мечте - американском холодильнике. Описывала этот фантастический аппарат и, к счастью, не задавала никаких вопросов. Ей хватало своих рассказов. Потом вдруг широко зевнула, похлопав ладошкой по рту, засмеялась:

- Ой, заговорила вас, а сам от вина этого осовела, красное на меня всегда так действует, совею, почивать хочу. А вы?

- Я тоже.

Спать не хотелось совсем, но и думать тоже. Открывала Дмитриевского фальшиво, читать не хочется. Снова за Есенина - натыкалась:

Ах, сегодня так весело россам

Самогонного спирта - река

Гармонист с проваленным носом

Им про Волгу поет и Чека

Жалко им, что октябрь суровый

Обманул их в своей пурге

И уж удалью точится новой

Крепко спрятанный нож в сапоге.

Приближалась прежняя жизнь, и та, недавняя, заволакивалась серой пеленой, похожей на водяную взвесь, пропитавшую воздух в парке у замка Шарлотенбург. В окне на фоне кромешной тьмы вздрагивало отражение очень бледного лица с очень черными бровями. Проснулась от того, что замерзла. Поезд стоял. Пустынный перрон, неказистое маленькое здание вокзала с портретом Иосифа над дверью. Похож на Тараса Шевченко.

Сонный проводник сказал, что стоянка десять минут. Комбриг теперь курил возле вагона и со старомодной галантностью помог ей сойти по ступеням. Она близко увидела его худое серое лицо с небольшими усами и неожиданно тревожно-измученным выражением светлых глаз.

Паровоз впереди пыхтел, выпуская время от времени вбок мощную струю пара, и она пошла к хвосту поезда. Точно так же, как на станции Беков за маленьким обрывом низкого перрона начинались поля. Но не видно было ни стогов, ни скирд - просто рябое с проплешинами пространство, будто пораженное лишаем.

- Тетечку, - прошелестело рядом.

Она оглянулась. Никого.

- Тетечку, дайте йисты. Ради Христа дайте.

- Где ты?

Детский голос доносился откуда-то снизу. Она чуть пригнулась. Из-под платформы по-обезьяньи выползло существо в серых лохмотьях с огромным животом. Из лохмотьев торчала бритая голова, обтянутое кожей личико с огромными глазами.

- Хлиба. Ради Христа, - снова уползло под платформу.

- Сейчас, сейчас.

Бегом к своему вагону, трясущимися руками прижала к груди Женины пластмассовые коробки. В коридоре наткнулась на комбрига, поезд дернулся, коробки упали на пол. Вывалились котлеты, салат.

- О, Господи, помогите мне!

Поезд дернулся. Было слышно, как проводник с силой захлопнул дверь вагона.

- Не волнуйтесь, - комбриг складывал котлеты, бутерброды. - А остальное, видимо, уберет проводник. Уже не годится.

В открытое окно потянуло утренним холодом. Она увидела, что рукав его гимнастерки испачкан кремом.

- Простите. Я сейчас, сейчас.

Принесла из купе бумажные салфетки. Стала аккуратно прикладывать к жирному пятну.

- Это пройдет, впитается, как неловко, у меня есть карандашик от пятен, да, да, но сначала надо промокнуть.

Он вдруг резко повернулся, вцепился в приспущенную раму окна.

Мимо проплывали запасные пути, состав из теплушек. Зарешеченные маленькие окна высоко. Ей вдруг показалось, что в окне лицо.

- Что это?! - испуганно спросила она.

- Вагонзак, - коротко ответил он, не обернувшись к ней.

- Там люди?

Он не ответил.

Проводник остановился молча посмотрел на салат и пирожные на полу.

- Товарищи пассажиры, пройдите в ваши купе. Я должен убраться.

- Извините, это у меня упало.

- Что вы, какое беспокойство! Сейчас приберем, - он многозначительно резко дернул вверх раму окна. - Вот так.

Она сошла в Одинцове. Поезд остановился, не доезжая до станции, в вагон влетели Сергей Александрович Ефимов и охранник Иосифа, его любимчик, кажется, по фамилии Власик, ловко подхватили ее багаж и по пустынному коридору - к тамбуру. Проводник отсутствовал, и ее бережно принял со ступенек загорелый белозубый Стах.

Назад Дальше