Литературно-художественный альманах «Дружба», № 4 - Сахарнов Святослав Владимирович 11 стр.


Домик, в котором снял комнату Бабушкин, был деревянный, ветхий, с залатанной крышей. Низенький, он зарылся в землю почти по окна, которые выходили на узкий, грязный переулок.

Иван Васильевич в первый же день смастерил полку для книг, повесил на единственное подслеповатое окошко плотную занавеску, стол застелил газетой, аккуратно приколов ее по углам кнопками.

Квартирант целыми днями пропадал: в шесть утра уходил на завод, работал до восьми вечера, но и после работы приходил не сразу, а часто задерживался неизвестно где.

По вечерам Иван Васильевич иногда беседовал с хозяйкой, разъяснял забитой женщине хитрые уловки попов и заводчиков.

Хозяйка поддакивала. И всегда, вытирая слезы концами головного платка, рассказывала одну и ту же историю о том, как ее муж погиб при аварии в цеху, а хозяин завода, к которому она пошла за «воспомоществованием», перекрестился, сказал «все там будем», дал ей трехрублевку и велел больше на завод не таскаться:

— А то тебя еще за подол в машину затащит!

Хозяйка сочувственно слушала речи Бабушкина. Иван Васильевич радовался: ее квартира сможет в недалеком будущем пригодиться для тайных собраний.

Бабушкин много читал. Как только у него выдавались свободные минутки — по вечерам и даже ночью, — он садился за книгу. При этом он всегда тщательно задергивал занавеску на окне.

«Запретные книги изучает, эту… как ее?… подпольницу!» — догадывалась хозяйка и шикала на своих детей, чтобы они не шумели, не мешали квартиранту.

Но однажды хозяйка очень удивилась. Иван Васильевич рассказал ей содержание толстой книги, которую он читал уже несколько вечеров подряд. В ней говорилось о восстании рабов в древнем Риме; называлась эта книга: «Спартак».

— Запретная? — сочувственно спросила хозяйка.

Бабушкин засмеялся:

— Нет, эту книгу жандармы еще не догадались запретить!

— А чего же ты, сынок, оконце-то затемняешь? — думая, что Бабушкин что-то скрывает от нее, недоверчиво спросила хозяйка.

Иван Васильевич встал и сделал несколько шагов по комнате. Глаза его потемнели.

— В проклятый век мы живем, мамаша, — гневно сказал он. — Жестокий век! Ежели мастеровой не шатается по трактирам, не дерется, не валяется пьяный в канаве, — он уже попадает на заметку полиции. А если рабочий притом еще читает книжки — это уж для шпиков совсем подозрительно… Вот и приходится занавеску задергивать, чтобы проходящих городовых не тревожить…

Бабушкин был занят дни и ночи. В «Союзе борьбы» он возглавил выпуск подпольных прокламаций. Трудно было собирать материал для этих листовок, размножать их приходилось на гектографе, в строгой тайне. Еще труднее было распространять листки.

Ротмистр Кременецкий, взбешенный стачками и волнениями, вызванными прокламациями, поставил на ноги всех жандармов, полицию и филеров. На самом крупном в городе Брянском заводе сторожам даже дали оружие и собак, чтобы не допустить прокламации на завод.

Но и это не помогло.

Бабушкин разглядел, что в одном месте заводской забор проломан. Около дыры стоял сторож-черкес. Ровно в семь часов вечера, когда кончилась смена и вокруг было много рабочих, Бабушкин с Матюхой подошли к забору. Бабушкин угостил сторожа папиросой, отвлек разговором: сторож отвернулся, а Матюха с пачкой прокламаций шмыгнул в пролом.

На заводском дворе он спрыгнул в яму — там рыли артезианский колодец — и уселся на глиняном скользком дне ее. Было очень холодно. Но Матюха терпеливо ждал полуночного гудка. Пять часов просидел он в мерзлой яме, продрогнув до костей. Ровно в полночь заревел гудок — и сразу погас свет. Матюха только этого и ждал: он знал, что после гудка на пять минут остановят динамомашину для смазки, — значит, света не будет.

Выскочив из ямы, он в кромешной темноте стремглав бросился к цехам, кидал пачки листков в открытые форточки мастерских, в разбитые окна цехов, разбросал листки во дворе и уборной.

Едва успел он перемахнуть обратно через забор, как снова заработала динамомашина, вспыхнул свет.

Бабушкин и Матюха быстро ушли от завода, где рабочие торопливо хватали неизвестно откуда взявшиеся листки и прятали их в карманы.

Работы Бабушкину хватало.

Однажды он пришел домой поздно вечером веселый, что-то напевая; из карманов его тужурки торчали горлышки пустых пивных и водочных бутылок.

Хозяйка недовольно оглядела Бабушкина, ничего не сказала, но покачала головой:

«И ты, кажется, начал хлестать водочку? — подумала она. — Не устоял!»

«Да и как тут удержишься? — возразила она самой себе. — Одна утеха у мастерового: выпить, забыть и каторжную работу треклятую, и нищету».

Через неделю Бабушкин снова пришел, нагруженный бутылками, и опять пустыми.

«Где это он вино лакает? — тревожилась уже успевшая привязаться к Бабушкину хозяйка. — Хоть бы дома выпил, чинно, спокойно — и в постель. А тут хлещет неизвестно где.»

«И какой крепкий мужик, — думала она, оглядывая три бутылки, торчащие из карманов квартиранта. — Столько выпил — и ни в одном глазу. Даже не пошатнется. И говорит всё к делу..»

Комната Ивана Васильевича постепенно стала напоминать кабак. В ней попрежнему было чисто и аккуратно, да вот беда: повсюду — на подоконнике, под кроватью, на шкафу и даже на книжной полке — стояли пустые пивные и водочные бутылки.

Хозяйке это, конечно, не нравилось, и однажды в отсутствие Ивана Васильевича она собрала все бутылки в мешок и выставила в сени.

Бабушкин вернулся в полночь; из кармана у него опять торчало горлышко бутылки. Он удивленно оглядел свою прибранную комнату и спросил:

— А бутылки где?

— Убрала, — сердито ответила хозяйка. — Совсем уже стала комната, как трактир..

— А что — похоже? — неожиданно засмеявшись, спросил Бабушкин. — Напоминает трактир?

— Еще бы не похоже, — нахмурилась хозяйка. — И не стыдно тебе, сынок, хлестать эту водку проклятую? — принялась она урезонивать постояльца.

Но Бабушкин лишь смеялся и этим еще больше сердил хозяйку.

Потом он вынул из кармана и поставил на подоконник, на самое видное место, пустую бутылку, сходил в сени, принес мешок и снова расставил все бутылки на шкафу, под кроватью, на книжной полке.

— Садитесь, мамаша, — пригласил он. — Поговорим.

Хозяйка села.

— Вы ведь знаете: я — непьющий! — сказал Бабушкин.

Хозяйка усмехнулась и многозначительно обвела глазами шеренги бутылок.

— А бутылки эти — военная хитрость, — продолжал Бабушкин. — Возвращаюсь я, к примеру, с тайного собрания. Перед выходом беру у хозяина две-три пустые бутылочки; мимо любого околоточного или пристава иду, он и носом не ведет. Раз бутылки — значит, «благонадежный». А для пущей убедительности — куплетики какие-нибудь затяну пьяным голосом… Понятно?

— Понятно, понятно, — закивала головой хозяйка. — Но только зачем тебе, сынок, всю эту пакость в комнате хранить?

— А это опять-таки военная хитрость. Недавно забавный случай произошел. Поехал один из наших к знакомым за Днепр, на завод Франко-Русского товарищества. Знаете? Тут, недалеко… Ну и захватил с собой несколько нелегальных брошюрок для друзей. Приехал, а там его задержали и нашли брошюрки. Он, конечно, отпирается: это, мол, не мои. Нашел на станции. Ну, да в полиции народ тертый. Не верят, конечно. Сей же час по телеграфу сообщили в Екатеринослав, и сразу приказ — немедля обыскать квартиру. Пришли туда жандармы, да кроме пивных бутылок ничего не обнаружили. «Пьянчуги политикой не интересуются, — решил жандармский подполковник. — У них другое на уме…»

Товарища сразу же и освободили. Ясно?

Бабушкин засмеялся. Улыбнулась и хозяйка.

— Вот и решил я сделать выводы. Это, мамаша, маскировка, а по-нашему, — конспирация. Понятно?

— Понятно, соколик, — ответила хозяйка. — Только зачем же у тебя эта… как бишь… конспирация… пылью заросла? — она провела пальцем по бутылке — и на стекле остался след. — Непорядок!

Хозяйка взяла влажную тряпку и обтерла все бутылки. Потом каждые два-три дня она не забывала смахивать пыль с «конспирации».

ПОБЕГ

Во Владимирской тюрьме, куда Бабушкина перевели из Покрова, «товарищ Богдан» попрежнему скрывал свою фамилию. В тюремных списках, в протоколах допросов он так и значился: Неизвестный.

Владимирские жандармы объявили розыск: послали во все губернские жандармские управления Российской империи фотокарточки таинственного арестанта и подробные описания его примет.

Начальник Екатеринославской охранки, разорвав конверт с надписью «совершенно конфиденциально» и взглянув на фотографию, чуть не подпрыгнул на стуле от радости. Так вот где беглец! А они-то искали его и в Смоленске, и в Питере, и в Москве.

Тотчас была отстукана телеграмма: «Неизвестный — это особо важный государственный преступник Бабушкин».

В специальном арестантском вагоне, под усиленной охраной Бабушкина немедленно переправили в Екатеринослав — по «месту надзора» — туда, откуда два года назад он совершил побег.

Начальник Екатеринославского жандармского управления, ротмистр Кременецкий, польский дворянин с холеным, красивым лицом, шутливо воскликнул:

— А, снова свиделись! Понравилось на царских хлебах жить?!

Потом вдруг, стукнув кулаком по столу, остервенело заорал:

— Теперь ты, сволочь, от меня не отвертишься! В Сибирь закатаю! Агитируй там волков да медведей!

Бабушкина поместили в общую камеру, где сидело восемнадцать политических заключенных.

И вот радость — среди узников Иван Васильевич увидел огромного плотного мужчину с могучими плечами и широкой — веером — бородой. Хотя глаза арестанта были скрыты темными стеклами очков, Бабушкин сразу узнал его:

— Василий Андреевич!

Да, это был Шелгунов, его старый друг еще по Питеру, участник ленинского кружка.

Они обнялись, расцеловались.

— Что у тебя с глазами? — тревожно спросил Бабушкин, подсев на койку к Шелгунову и глядя на темные стекла его очков.

— Плохо, Ваня, — ответил тот. — Слепну…

— А врачи?…

— Врачи говорят, — лечиться надо. Долго, систематически: год, а может и два — в больницах, на курортах. Ну, а как подпольщику лечиться? — Шелгунов усмехнулся. — Из тюрьмы да в ссылку, из ссылки — в тюрьму… В тюрьме, правда, тоже строгий режим, питание по часам — три раза в день, и спать рано укладывают — а всё-таки тюрьма и курорт маленько отличаются друг от друга!

Заметив, что Бабушкин погрустнел, Шелгунов хлопнул его по колену и бодро сказал:

— А в общем унывать не стоит! Вот грянет революция — потом полечимся.[2]

Бабушкин и Шелгунов наперебой расспрашивали друг друга о партийных делах, о товарищах по Питеру, о ссылке.

Бабушкин не видел Василия Андреевича почти семь лет, с 1895 года, когда Шелгунова арестовали вместе с Лениным в морозную декабрьскую ночь. Оказалось, что Шелгунов 15 месяцев просидел в одиночной камере петербургской «предварилки», там же, где Бабушкин. Потом Василий Андреевич был выслан на север, в Архангельскую губернию. После ссылки в столицу не пустили, с 1900 года он стал жить под «гласным надзором» здесь, в Екатеринославе…

— В Екатеринославе? — перебил Бабушкин. — А я как раз незадолго до того уехал отсюда!..

— Да, я знаю, — улыбнулся Шелгунов. — Меня тут все так и называли — «заместитель Трамвайного».

Шелгунов подробно рассказывал о екатеринославских делах. Он был членом городского комитета партии, знал всех, и каждое слово Василия Андреевича живо напоминало Бабушкину его недавнюю работу здесь.

— А как ты в тюрьме очутился? — спросил Иван Васильевич.

— Мы недавно провели крупную стачку, — ответил Шелгунов. — Жандармы рассвирепели, весь комитет бросили за решетку. И меня…

…В тюрьме медленно тянулись день за днем. Друзья подолгу шопотом беседовали. Будто чуяли, — скоро придется расстаться.

И вправду, вскоре «особо важного государственного преступника» Бабушкина перевели в четвертый полицейский участок.

Массивная железная дверь с лязгом захлопнулась за ним. Бабушкин увидел, что в новой камере он не один. На нарах сидел худощавый, болезненный на вид юноша с огромной лохматой шевелюрой и свалявшейся в ком бородой.

Парень раскачивался из стороны в сторону, и губы его шевелились, словно он шептал какие-то заклинания. Рядом валялась его синяя студенческая тужурка.

На Бабушкина он не обратил никакого внимания, даже не поднял головы.

В камере было грязно, пол не подметен, на нарах разбросаны дырявые, скомканные носки, носовые платки, одеяло сползло на пол.

Бабушкин, ни слова не говоря, снял пиджак, попросил у надзирателя ведро воды и тряпку и стал мыть щербатый каменный пол.

Студент поднял взлохмаченную голову, несколько минут удивленно наблюдал за Бабушкиным, потом ехидно спросил:

— Выслужиться хотите? Заработать благодарность от начальника тюрьмы?

— Жить надо по-человечески! Всегда и везде, — спокойно ответил Иван Васильевич, продолжая мыть пол.

Два дня заключенные почти не говорили друг с другом. Бабушкин недоверчиво приглядывался к лохматому студенту. Не шпик ли, нарочно подсунутый охранкой к нему в камеру?

— Кто вы? — однажды спросил Бабушкин студента. — За что сидите?

— Исай Горовиц, — представился студент, шутливо щелкнув каблуками. — Задержан за участие в манифестации.

— Горовиц? — недоверчиво переспросил Бабушкин. — А у вас сестры нет?

— Как же! Есть! Она сама недавно из тюрьмы. Узнала, что меня схватили, — приехала из Петербурга. И уже наладила со мной переписку. Через надзирателя.

— А как ее зовут? — всё также недоверчиво продолжал спрашивать Бабушкин.

Он знал подпольщицу Густу Горовиц. Когда-то они вместе работали в Екатеринославе.

— Сестру зовут — Густа Сергеевна, — ответил студент.

Бабушкин обрадовался. Он сразу попросил соседа послать записку сестре и сам приписал несколько слов.

С тех пор Иван Васильевич переменил отношение к студенту. Они стали подолгу беседовать. Бабушкин узнал, что Горовиц — совсем еще неопытный, «зеленый» новичок, впервые принявший участие в студенческих беспорядках.

— Хотите бежать? — однажды совершенно неожиданно спросил он студента.

— Что вы, что вы! — испуганно замахал тот руками. — Как отсюда убежишь? Невозможно!

Бабушкин улыбнулся и прервал разговор.

Он с нетерпением ждал ответа от Густы Горовиц.

Вскоре узникам передали записку. В ней было всего две фразы: «Добейтесь разрешения на передачи. Комитет поможет вам».

Бабушкин ликовал.

— Строчите нижайшую просьбу начальнику полицейского участка, — весело сказал он студенту. — Я бы сам написал, да у меня здесь родных нет. А впрочем, мне бы всё равно не разрешили.

Через два дня Горовицу сообщили распоряжение начальника: «Дозволяется получение питательных предметов, как-то: колбасы, сала, хлеба, а также подушки, штанов и исподнего белья. До выдачи заключенному означенных вещей производить тщательный осмотр».

Спустя несколько дней надзиратель принес первую передачу. В корзине лежали продукты и белье.

Как только тюремщик вышел, Бабушкин велел Исаю стать к двери, заслонив «глазок», а сам принялся ножом разрезать на мелкие кусочки присланную краюху хлеба.

Исай, сильно отощавший на тюремных харчах, схватил из корзины круг колбасы и жадно принялся за еду.

— Осторожно! — предупредил Бабушкин.

— Чего осторожно? — не понял студент.

Бабушкин взял у него колбасный круг и молча содрал кожуру. Внутри оказалась тонкая, гибкая стальная пилка.

Через два дня в камеру вновь вошел надзиратель.

— Заботливая у вас сестрица, — сказал он Исаю, кладя на нары объемистый сверток.

Когда надзиратель ушел, Бабушкин стал резать продукты на мелкие кусочки и извлек из буханки хлеба вторую тонкую английскую пилку.

Потом он снял с ноги сапог и стал аккуратно отдирать стельку.

Исай расширенными от удивления глазами следил за каждым движением его рук.

«Что такое? Не помутился ли у Бабушкина рассудок?» — тревожно думал студент.

Назад Дальше