— По крайней мере, у него хороший вкус. — Донья Лукреция легонько погладила девушку по волосам. — Ты и вправду очень красивая. Неудивительно, что мужчины сходят по тебе с ума. По моему разумению, поклонники должны ходить за тобой табунами.
Продолжая гладить Хустиниану по волосам, она прижалась ногой к ноге девушки. Та не протестовала. Она сидела неподвижно, с легкой улыбкой на губах. Через несколько мгновений донья Лукреция почувствовала ответное движение. По ее руке скользнули влажные пальцы Хустинианы.
— Я тебя люблю, Хустита. — Донья Лукреция впервые назвала девушку сокращенным именем, как Фончито. — Я поняла это только сегодня. Когда увидела, что этот жирный урод напал на тебя. Я просто взбесилась! Как будто ты моя сестра.
— Я тоже вас очень люблю, сеньора, — призналась Хустиниана и придвинулась к хозяйке еще немного, так, чтобы соприкасаться с ней не только ногами, но и бедрами, плечами, руками. — Неловко говорить, но я вам немного завидую. Вы такая славная, такая элегантная. Вы — лучшая из всех, кого я знаю.
— Можно, я тебя поцелую? — Донья Лукреция наклонилась к Хустиниане. Волосы женщин перемешались. Девушка не мигая. смотрела на хозяйку огромными широко раскрытыми глазами, смотрела без страха, разве что с легким любопытством. — Мы могли бы? Поцеловаться? Как добрые подруги?
Она терзалась и нервничала несколько мгновений, — два, три, десять? — пока Хустиниана медлила с ответом. И перевела дух — сердце билось так сильно, что трудно было дышать, — лишь когда девушка кивнула и подставила губы. Пока они страстно целовались, проникая друг в друга языком, отстраняясь на миг и вновь сливаясь, душа дона Ригоберто парила за облаками. Гордился ли он своей женой? Безусловно. Любил ли ее в сто раз сильнее, чем прежде? Вне всякого сомнения. Он готов был любоваться женщинами целую вечность.
— Я должна вам кое в чем признаться, сеньора, — прошептала Хустиниана на ухо донье Лукреции. — Мне давно уже снится один и тот же сон. Он повторяется снова и снова, до самого утра. Мне снится, что на дворе ночь и я очень замерзла. Сеньор в отъезде. Вы боитесь воров и позвали меня к себе. Я хочу прикорнуть в кресле, а вы мне: «Нет, нет, сюда». И я ложусь к вам в постель. Когда мне снится этот сон, я — о, господи, что я говорю! — становлюсь вся мокрая. Боже, как стыдно!
— Знаешь что, давай попробуем пережить твой сон наяву. — Донья Лукреция поднялась на ноги и потянула за собой Хустиниану. Сегодня мы будем спать вместе, в моей кровати, там удобнее, чем в шезлонге. Идем, Хустита.
Прежде чем забраться под одеяло, они сбросили халаты к изножью широкой кровати. Арфы напевали древнюю как мир мелодию, и тягучий ритм звучал в такт ласкам. Ну и что, если женщины погасили свет и скрылись под покрывалом, а оно горбилось, морщилось и колыхалось? От дона Ригоберто не ускользнуло ни одно движение. Он чувствовал, как крепки их объятия, ощущал ладонями упругие холмики грудей, сжимал чужими пальцами гладкие ягодицы, робея проникнуть в темную влажную глубь, обещавшую наслаждение. Он чувствовал все, видел все, слышал все. Его ноздри улавливали запах их кожи, губы ощущали вкус соков, которыми истекала обезумевшая пара.
— Раньше она ничего такого не делала?
— Да и я тоже, — призналась донья Лукреция. — У нас обеих это было впервые. Парочка новичков. Так что мы учились прямо на ходу. Мне понравилось, нам обеим понравилось. В ту ночь я ни капли по тебе не скучала, любимый. Ничего, что я это сказала?
— Замечательно, что ты это сказала. — Дон Ригоберто крепко обнял жену. — А как она потом, не раскаялась?
Нисколько. Донья Лукреция даже позавидовала ее отваге. Наутро, когда посыльный принес два роскошных букета (в тот, что предназначался хозяйке дома, была вложена карточка с надписью: «Фито Себолья от всего сердца благодарит высокочтимую донью Лукрецию за преподанный урок»; горничной было адресовано такое послание: «Фито Себолья смиренно молит квартероночку о прощении»), никто и не вспомнил о минувшей ночи. На первый взгляд отношения женщин ничуть не изменились. Время от времени донья Лукреция дарила Хустиниане новые туфли или платье, но пустяковые знаки внимания, немного задевавшие мажордома и кухарку, никого не удивляли, ибо все в доме, от шофера до Фончито и самого дона Ригоберто, видели, как мила и предупредительна горничная со своей хозяйкой.
Любовь к оттопыренным ушам
Глаза — чтобы видеть, ноздри — чтобы обонять, пальцы — чтобы трогать, и уши, похожие на два огромных рога изобилия, — чтобы тереть их мочки на счастье, как живот Будды, чтобы лизать их и целовать.
Я люблю тебя, Ригоберто, я люблю тебя всего с головы до ног, но дороже всего мне твои оттопыренные уши.
Что я вижу в глубине этих пещерок? Бездну. И все твои тайны. Какие тайны? — спросишь ты. Например, что ты, Ригоберто, сам того не зная, уже давно в меня влюблен. Что еще я вижу? Двух хорошеньких слоников с поднятыми хоботами. Думбо, милый Думбо, я тебя обожаю.
О вкусах не спорят. Наверняка найдутся желающие присвоить тебе титул «Перуанский Человек-Слон», но для меня ты самый привлекательный мужчина. Угадай, Ригоберто, кому я отдам свое сердце, если мне предложат на выбор тебя и Роберта Редфорда? Тебя, мой ушастик, тебя, мой носатик, тебя, мой Пиноккио, только тебя.
Что еще открылось бы моему взору в твоих ушных раковинах? Целое поле клевера, все сплошь из одних четырехлистников. И целая лавина роз, где под каждым лепестком скрывается лицо любимой женщины. Кто она? Это я.
Кто я, Ригоберто? Кто она, эта отчаянная влюбленная альпинистка, которая очень скоро явится, чтобы покорить твои уши, как покоряют Гималаи или Уаскаран?[43]
Твоя, твоя, твоя.
Без ума от твоих ушей
Слезы Фончито
В тот вечер Фончито явился в Сан-Исидро как в воду опущенный, и, глядя в его печальные глазищи, донья Лукреция подумала, что мальчишка и вправду чем-то похож на своего любимца Эгона Шиле. За чаем он не произнес и пары слов, даже забыл похвалить приготовленные Хустинианой тосты. Нахватал двоек в школе? Ригоберто узнал о прогулах? Погруженный в раздумья, Фончито ожесточенно кусал ногти. Иногда с его губ срывались проклятия в адрес Адольфа и Марии, то ли родителей, то ли еще каких-то родственников художника.
— Если что-то грызет тебя изнутри, лучше поделиться с преданным другом, — посоветовала донья Лукреция. — Ты мне доверяешь? Расскажи, что случилось, и я, возможно, смогу тебе помочь.
Фончито растерянно взглянул на мачеху. Казалось, он вот-вот расплачется. Донья Лукреция видела, как на его висках проступают голубые жилки.
— Я просто подумал… — выдавил мальчик и снова замолчал, отведя глаза.
— Что ты подумал, Фончито? Давай расскажи мне. При чем тут эти люди? Кто они вообще такие, эти Адольф и Мария?
— Родители Эгона Шиле, — ответил Фончито, словно речь шла о семье его школьного товарища. — Но дело не в Адольфе, а в моем собственном отце.
— Ригоберто?
— Я не хочу, чтобы он кончил так же. — Лицо мальчика исказила жалкая гримаса, он махнул рукой, словно отгоняя назойливое видение. — Мне очень страшно, и я совсем не знаю, что делать. Мне не хотелось тебя тревожить. Ты же до сих пор любишь папу, правда?
— Ну да, — растерялась женщина. — Ты меня с ума сведешь, Фончито. Какое отношение к твоему отцу имеет человек, умерший сто лет назад на другом континенте?
Поначалу это было очень увлекательно: погружаться в жизнь Эгона Шиле, изучать ее, сопоставлять со своей собственной, воображать себя реинкарнацией великого художника, мечтать о такой же блистательной и трагической жизни и красивой смерти в двадцать восемь лет. Но постепенно игра становилась все опаснее.
— С папой происходит то же, что с отцом Шиле. — Фончито с трудом сдерживал слезы. — Я не хочу, чтобы он стал безумным сифилитиком, как этот Адольф.
— Ну что за глупости, — покачала головой донья Лукреция. — Чужую жизнь нельзя ни унаследовать, ни повторить. И откуда в твоей головке берутся такие мысли!
Лицо Фончито перекосилось, и он безутешно разрыдался, вздрагивая всем своим хрупким тельцем. Донья Лукреция вскочила с дивана, уселась на полу подле пасынка, обняла его, поцеловала в лоб, погладила по голове, вытерла слезы своим платком и помогла высморкаться. Фончито прильнул к мачехе. Ребенок тяжело дышал, и донья Лукреция чувствовала, как часто бьется его сердечко.
— Успокойся, все в порядке, не плачь, нечего переживать из-за такой ерунды. — Донья Лукреция вновь погладила мальчика по голове, поцеловала его кудряшки. — Ригоберто — самый здоровый мужчина из всех, кого мне приходилось встречать, и на редкость трезвомыслящий.
Значит, отец Эгона Шиле был сифилитиком и под конец жизни свихнулся? Заинтригованная бесконечными намеками Фончито, донья Лукреция попробовала отыскать биографию художника в соседней книжной лавке под названием «Зеленый дом»,[44] но обнаружила лишь монографию об экспрессионизме, в которой Шиле была посвящена коротенькая главка. О его семье она ничего не слышала. Мальчик тряс головой, всхлипывая и щурясь. Его била дрожь. Однако в надежных и ласковых объятиях доньи Лукреции он постепенно успокоился и, запинаясь, начал свой рассказ. Выходит, мачехе неизвестна история Адольфа Шиле? Да, неизвестна; она так и не нашла подробной биографии художника. Фончито, напротив, проштудировал несколько томов в отцовской библиотеке и справился в энциклопедиях. Это ужасная история, мама. Говорят, что, не зная о трагедии Адольфа Шиле и Марии Сукуп, невозможно понять творчество Эгона. Тайна его картин кроется в горьком прошлом.
— Ну хорошо. — Донья Лукреция испугалась, что пасынок снова разрыдается. — В чем же, по-твоему, тайна его картин?
— В отцовской болезни, — без колебаний ответил Фончито. — В сифилисе и в безумии несчастного сеньора Адольфа Шиле.
Донья Лукреция прикусила губу, чтобы не рассмеяться. Приятель Ригоберто доктор Рубио, известный психоаналитик, который по примеру Вильгельма Райха[45] раздевался во время сеансов, чтобы глубже проникнуть в подсознание своих пациенток, частенько изрекал на коктейлях такие же сентенции.
— Послушай, Фончито, — донья Лукреция промокнула платком покрытый испариной лоб мальчика, — ты хоть знаешь, что такое сифилис?
— Венерическое заболевание, от слова Венера: так звали какую-то богиню, — простодушно ответил мальчик. — Про нее в словаре не было. Зато я знаю, как господин Адольф подхватил этот самый сифилис. Рассказать?
— Только если ты успокоишься и перестанешь пугать себя нелепыми выдумками. Ты не Эгон Шиле, дурачок, а Ригоберто совсем не похож на беднягу Адольфа.
Фончито не стал спорить. Какое-то время он хранил молчание, уткнувшись в плечо мачехи и наслаждаясь ее спасительным теплом. Когда мальчик приступил к своему повествованию, перед изумленной доньей Лукрецией вспыхнул целый фейерверк дат, имен и подробностей. Казалось, что мальчишка видел все своими глазами. Что родился он не в Лиме ближе к концу двадцатого века, а на закате Австро-Венгерской империи, которой суждено было сгинуть в пекле великой войны, в те причудливые, космополитические, богатые событиями и отмеченные небывалым расцветом культуры времена, которые принято называть belle epoque и о которых Ригоберто, их большой поклонник, прочел ей немало пространных лекций в первые годы брака. (Теперь его место занял Фончито.) То была эпоха Малера, Шенберга, Климта, Шиле. Сбивчивая, полная анахронизмов история Фончито постепенно обретала четкие очертания. В самом конце девятнадцатого столетия в деревушке под названием Тулльн на берегу Дуная, неподалеку от Вены (по словам Фончито, всего в двадцати пяти километрах), двадцатишестилетний чиновник ведомства австрийских железных дорог Адольф Евгений Шиле, лютеранин, обвенчался с семнадцатилетней чешкой-католичкой Марией Сукуп. Скандальная свадьба состоялась вопреки воле родственников невесты («Твоя семья тоже была против брака с папой?» — «Наоборот, Ригоберто сразу всех очаровал»). Но тогда нравы были пуританские и повсюду царили предрассудки, правда? К тому же Мария Сукуп была чересчур наивна; бедняжка понятия не имела, откуда берутся дети, и верила, что их приносит аист. (А ты была такой же, когда выходила замуж? Нет, она давно знала все, что нужно.) Эта дуреха Мария не сразу догадалась о своей беременности. Решила, что объелась яблок. Молодоженам пришлось прервать свадебное путешествие. Так началась эта история.
— А как провели медовый месяц?
— Никак. — Фончито сумел взять себя в руки. Глаза его были заплаканы, но дрожь прошла и на щеках вновь появился румянец. Мальчика захватил собственный рассказ. — Мария отчаянно трусила. Первые три ночи она не позволяла Адольфу к себе прикасаться. Так что фактически их брак состоялся не сразу. Ты что смеешься, мама?
— Забавно, когда мальчишка вроде тебя рассуждает как умудренный опытом старец. Не обижайся, мне очень интересно. Значит, первые три ночи после свадьбы у Адольфа с Марией ничего не было.
— Это вовсе не смешно, — заявил Фончито. — Моя история очень грустная. Медовый месяц они провели в Триесте. В тысяча девятьсот шестом году Эгон Шиле со своей любимой сестрой Герти побывал в тех местах.
В Триесте, в тот мучительный медовый месяц, было положено начало трагедии. Убедившись, что жена ни за что не подпустит его к себе. — Мария плакала, дралась, царапалась и вопила так, что стены дрожали, — Адольф сбежал из дома. Куда? К дурным женщинам. В квартале красных фонарей ему повстречалась Венера и наградила сифилисом. С того момента болезнь исподволь, потихоньку разрушала его. Адольф медленно терял рассудок, принося своей семье все новые беды. Проклятие Венеры пало на всех Шиле. На четвертую ночь Адольф все же выполнил супружеский долг и, ни о чем не подозревая, заразил жену. Три первые беременности Марии кончились выкидышами, дочка Эльвира прожила всего десять лет. Сын Эгон родился слабым и болезненным. Все детство он провалялся в больницах, и никто не верил, что мальчик доживет до совершеннолетия. Донья Лукреция представила одинокого худенького мальчика, который рисует повсюду, где только можно: в школьных тетрадках, на полях Библии, на обрывках оберточной бумаги, которые он достает из мусорного ведра.
— Вот видишь, у тебя с ним ничего общего. Ты, если верить Ригоберто, был на редкость здоровым младенцем. И всегда предпочитал поездам самолетики.
Фончито даже не думал улыбаться.
— Дальше рассказывать, или тебе надоело?
Нет, ей было очень интересно; правда, злоключения австрияков, живших на рубеже веков, забавляли донью Лукрецию куда меньше, чем неподдельная страсть, с которой Фончито рассказывал о них: мальчик вздрагивал, вращал глазами, отчаянно жестикулировал, делал мелодраматические паузы. Сифилис подкрадывается незаметно и вероломно; страшен не только сам недуг, но и позор, которым он покрывает свои жертвы. Сеньор Адольф наотрез отказывался признать очевидное. Когда родные просили его показаться врачу, он лишь отмахивался: «Чушь, я здоров как бык». И старался вести себя как ни в чем не бывало. Однако постепенно у него стал слабеть рассудок. Эгон обожал отца и страдал, видя, как прогрессирует страшная болезнь. По вечерам господин Адольф садился играть в бридж с воображаемыми гостями. Раздавал карты, вел светские беседы, угощал партнеров сигарами, не замечая, что в гостиной родового особняка в Тулльне никого нет. Мария, Мелани и Герти пытались вернуть его к реальности. «Папа, неужели ты не видишь, что говоришь и играешь сам с собой?» Эгон принимал сторону отца: «Не слушай их, папа, у нас в гостях шеф жандармерии, и почтмейстер, и директор школы. Все твои друзья с тобой. Я их вижу». Мальчик не желал признавать, что у отца начались галлюцинации. Порой Адольф ни с того ни с сего надевал парадный мундир, доставал фуражку со сверкающим козырьком, до блеска начищал сапоги и в таком виде расхаживал по перрону. «Что ты здесь делаешь, папа?» — «Встречаю императора с императрицей, сынок». Он был совершенно безумен. В конце концов Адольфу пришлось уйти в отставку. Спасаясь от позора, Шиле переехали туда, где их никто не знал, — в городок под названием Клостернойбург. В переводе с немецкого это значит «новый поселок при монастыре». Отец семейства был совсем плох, он разучился говорить. Целыми днями господин Адольф в молчании расхаживал по комнатам. О чем он думал в такие моменты? Что видел?