Тетради дона Ригоберто - Льоса Марио Варгас 14 стр.


А как быть с тем, что он угодил в тюрьму по обвинению в растлении малолетней? Отчего, скажите на милость, его живопись признали безнравственной? Не его ли заставили сжечь непристойные рисунки, чтобы их не смогли увидеть дети?

— Ну, не знаю, — поспешно вступила донья Лукреция, увидев, что мальчик не на шутку разволновался. — Должна признаться, Фончито, мне вообще мало что известно об Эгоне Шиле. Это ты у нас специалист. Твой папа скажет, что художники — непростые люди. Святые среди них не встречаются. Творцов не стоит ни идеализировать, ни демонизировать. Их творчество — вот что имеет значение. Наследие Шиле составляют портреты девочек, а не то, что он делал с ними в своей мастерской.

— Он заставлял их надевать свои любимые разноцветные чулки, — продолжал Фончито. — Укладывал на диван или прямо на пол. По одной или парами. А сам забирался на лестницу, чтобы полюбоваться на них сверху. Сидел на стремянке и делал эскизы, они сохранились. У папы есть об этом книжка. Правда, на немецком. Так что я только репродукции смотрел.

— На лестнице? Он рисовал их, сидя на лестнице?

Вот ты и попалась в сети, Лукреция. Молокосос, как всегда, вышел победителем. Женщина больше не пыталась перевести разговор на другую тему; она покорно следовала за ходом мысли пасынка.

— Прямо на лестнице, мама. Шиле говорил, что хотел бы родиться птицей. Увидеть мир таким, каким его видит кондор или тетеревятник. И у него получилось. Сейчас покажу.

Фончито проворно вскочил, вытряхнул содержимое своего портфеля и через секунду вновь устроился у ног мачехи, — она, как обычно, сидела на диване, а мальчик на полу, — взгромоздив ей на колени очередной альбом с репродукциями Эгона Шиле. Откуда мальчишка узнал все это? И что из того, о чем он рассказывает, правда? И откуда взялась эта одержимость Шиле? Влияние Ригоберто? Возможно, этот художник — новая страсть ее бывшего мужа? Что ж, неплохой выбор. Распластавшиеся на полу девочки, переплетенные тела любовников, города-призраки без людей, животных и экипажей, пустынные речные берега, словно увиденные сверху, с высоты птичьего полета. Мальчик подарил ей ангельскую улыбку: «Разве я тебе не говорил, мамочка?» Донья Лукреция поморщилась. Это дитя с личиком серафима, это воплощение невинности обладало острым, цепким умом, которому позавидовал бы иной взрослый, и столь причудливым образом мысли, что и сам Ригоберто не сравнился бы с ним. Донья Лукреция вдруг поняла, что изображено на открытой перед ней странице, и вспыхнула от смущения, точно факел. Фончито подсунул ей акварель в алых и кремовых тонах с вкраплением бордового: на ней художник изобразил самого себя обнаженным, а у себя между ног маленькую девочку, тоже нагую, держащую обеими руками, словно древко знамени, его воздетый гигантский член.

— Это тоже вид сверху, — прозвенел голосок Фончито. — Но вот что интересно: как он сделал набросок? Точно не на лестнице, ведь рисовал-то он себя. Ты заметила, мамочка?

— Я заметила совершенно неприличную картину, — заявила донья Лукреция. — Давай-ка пролистаем дальше.

— А по-моему, она очень грустная, — горячо возразил мальчик. — Посмотри на Шиле. Он словно согнулся под тяжестью невыносимых страданий. Смотри, он вот-вот расплачется. Тогда ему был всего двадцать один год, мама. Как ты думаешь, почему эта акварель называется «Жаркое причастие»?

— Не знаю и знать не хочу. — Донья Лукреция начала сердиться. — Она так называется? Так этот господин не только бесстыдник, но и богохульник в придачу. Немедленно переверни страницу, пока я ее не порвала.

— Что ты, мамочка! — возмутился Фончито. — Ты не поступишь как тот судья, который вынес картине Эгона Шиле смертный приговор. Ты просто не можешь быть такой несправедливой и ограниченной.

Гнев мальчика казался вполне искренним. Его глаза сверкали, ноздри подрагивали, лицо пылало, и даже уши стали пунцовыми. Донья Лукреция горько пожалела о своей неуместной вспышке.

— Что ж, ты прав, живопись, да и вообще искусство нельзя мерить обывательскими мерками. — Она нервно потерла ладонь. — Но ты, Фончито, все время выводишь меня из равновесия. Невозможно понять, говоришь ты от чистого сердца или что-нибудь замышляешь. Я не знаю, кто передо мной: ребенок или злобный, испорченный старик под личиной Младенца Христа.

Мальчик растерянно смотрел на мачеху, всем своим видом выражая глубокое изумление. Он часто моргал, силясь понять, в чем дело. Неужели она и вправду оскорбила пасынка нелепыми подозрениями? Вот еще. И все же, когда на глаза Фончито навернулись слезы, донья Лукреция почувствовала себя виноватой.

— Я сама не знаю, что говорю, — пробормотала женщина. — Забудь. Лучше давай поцелуемся и помиримся.

Фончито обнял мачеху и прильнул к ее груди. Донья Лукреция ощутила трепет хрупкого тельца ребенка, пребывающего в той поре, когда мальчики и девочки еще почти не отличаются друг от друга.

— Не сердись на меня, мамочка, — прошептал Фончито ей на ухо. — Лучше поправляй меня, если я что-нибудь делаю не так, давай мне советы. Я стану таким, каким ты хотела бы меня видеть. Только не сердись.

Фончито говорил едва слышно, уткнувшись мачехе в плечо, и женщина с трудом его понимала. Внезапно она почувствовала, что в ее ухо скользнул быстрый, словно стилет, язычок. Донья Лукреция не решилась сразу оттолкнуть мальчика, и он принялся покрывать ее шею влажными поцелуями. Наконец женщина, дрожа всем телом, мягко отстранила пасынка — и посмотрела ему в глаза.

— Тебе щекотно? — Фончито откровенно наслаждался собственной удалью. — Ты же вся дрожишь? Тебя током ударило, мамочка?

Донья Лукреция не знала, что сказать. Она вымученно улыбнулась.

— Все время забываю рассказать, — как ни в чем не бывало продолжал Фончито, устраиваясь на ковре. — Я начал претворять в жизнь наш план.

— Какой еще план?

— Вашего с папой примирения, конечно, — ответил Фончито, нетерпеливо махнув рукой. — Знаешь, что я сделал? Сказал ему, что видел тебя в Вирхен-дель-Пилар, невероятно элегантную, под руку с мужчиной. И вы были похожи на молодоженов.

— Зачем же ты соврал?

— Чтобы заставить его ревновать. И заставил. Ты бы видела, как он занервничал!

Фончито жизнерадостно рассмеялся. Услышав страшную новость, папочка сделался белым как полотно; закатил глаза и не проронил ни слова. Потом потребовал подробностей. Да он просто места себе не находил! Фончито решил подлить масла в огонь:

— Как ты думаешь, папочка, мачеха может снова выйти замуж?

Дон Ригоберто скривился:

— Откуда мне знать. Это у нее нужно спросить. — И, поколебавшись несколько мгновений, добавил: — Я правда не знаю, сынок. Тебе показалось, что этот сеньор ее друг?

— Трудно сказать. — Фончито покачал головой, как кукушка в часах. — Они держались за руки. И он смотрел на мачеху, как обычно смотрят в кино. Да и мачеха бросала на него такие особенные взгляды.

— Я тебя убью, бандит и обманщик! — Донья Лукреция швырнула в голову Фончито подушкой, и тот с притворными стенаниями повалился на ковер. — Ты все выдумал. Ничего ты отцу не говорил, а просто меня дразнишь.

— Богом клянусь, мачеха! — вскричал Фончито, со смехом целуя скрещенные пальцы.

— Ты самый отвратительный циник из всех, кого я знаю. — Донья Лукреция, хохоча, потянулась за другой подушкой. — Что же будет, когда ты вырастешь? Господи, помилуй бедную дурочку, которая в тебя влюбится.

Тут с Фончито произошла одна из внезапных перемен, которые так пугали его мачеху. Он помрачнел, сложил руки на груди, приняв позу Будды, и с неподдельным ужасом уставился на донью Лукрецию.

— Ты ведь пошутила, правда? Ты же на самом деле не думаешь, что я такой плохой?

Донья Лукреция протянула руку и потрепала пасынка по голове.

— Ты не плохой, нет, — сказала она. — Ты сложный. Всезнайка с чересчур развитым воображением, вот кто ты.

— Мне так хочется, чтобы вы помирились, — прервал мачеху Фончито, энергично разрубив ладонью воздух. — Потому и выдумал эту историю. У меня есть целый план.

— Поскольку я заинтересованная сторона, его нужно по меньшей мере согласовать со мной.

— Дело в том… — Фончито развел руками. — Он еще не до конца готов. Но ты должна мне довериться, мама. Перво-наперво мне надо кое-что узнать о вас обоих. Например, как вы познакомились. И как решили пожениться.

Перед взором доньи Лукреции закружилась вереница сентиментальных воспоминаний о том дне — с тех пор прошло уже одиннадцать лет, — когда на невероятно затянувшемся, скучном приеме в честь серебряной свадьбы одного из дядюшек ей представили мрачного лысеющего типа лет пятидесяти с огромными ушами и воинственным носом. Подруга-сводница, готовая переженить весь мир, шепнула ей: «Только что овдовел, имеет сына, управляющий у Перричоли, конечно, немного того, но из хорошей семьи и богат». Сначала Лукреция равнодушно скользнула по нему взглядом, машинально отметив его траурный наряд, унылый вид, уродливую физиономию. Потом, приглядевшись к этому некрасивому, тщедушному человеку, она вдруг поняла, какая незаурядная и непредсказуемая личность скрывается за неказистой внешностью. Донье Лукреции с детства нравилось балансировать на перилах мостов. Она приняла предложение выпить с ним чаю в «Белом шатре», пошла с ним на филармонический концерт в академии Святой Урсулы, а после согласилась зайти к нему домой. Ригоберто показал гостье картины, книги по искусству, тетради, куда он заносил сокровенные мысли, рассказал о принципах обновления своей коллекции, согласно которому надоевшие экземпляры безжалостно предавались огню. Лукреция заворожено слушала. К изумлению родителей и подруг («Почему ты до сих пор не замужем, Лукреция? Ждешь принца на белом коне? Ты же всех поклонников распугала!»), когда Ригоберто сделал ей предложение («Мы даже ни разу не поцеловались»), она, не раздумывая, его приняла. И ни разу об этом не пожалела. Ни одного дня, ни единой минуты. Это было весело, захватывающе, головокружительно: на протяжении десяти лет исследовать мир маний, ритуалов и фантазий своего мужа. Так продолжалось бы и по сию пору, если бы не абсурдная, глупая, безумная история с Фончито. И все из-за какого-то сосунка, который даже толком не помнит о том, что случилось. Как это могло произойти с ней! С ней, такой рассудительной, сдержанной, организованной, привыкшей обдумывать каждый шаг. Как могла она позволить втянуть себя в эту авантюру со школьником! Собственным пасынком! Ригоберто, надо признать, повел себя весьма достойно: не стал устраивать скандал, а просто предложил разойтись и предоставил супруге щедрое содержание. Другой на его месте убил бы изменницу, вышвырнул на улицу без единого сентаво, ославил как растлительницу малолетних. Смешно надеяться, что они с Ригоберто когда-нибудь помирятся. Ее муж смертельно оскорблен; он никогда ее не простит. Фончито снова обхватил мачеху за шею.

— Почему ты грустная? — спросил он заботливо. — Я что-то сделал не так?

— Просто мне кое-что вспомнилось, а так как я довольно сентиментальна… В общем, все в порядке.

Мальчик опять начал целовать ей ушко. У доньи Лукреции не было сил, чтобы остановить его. Внезапно Фончито возмущенно вскрикнул:

— И ты тоже!

— Ты о чем?

— Ты потрогала меня за попку, совсем как папины друзья и священники в школе. Далась вам моя попка, черт возьми!

Письмо ротарианцу

Я знаю, дружище, что смертельно обидел тебя, когда не стал вступать в «Ротари-Клуб», основателем и бессменным председателем коего ты являешься. Боюсь, ты заподозрил, что мой решительный отказ становиться ротарианцем связан с тем, что я вознамерился присоединиться к клубу «Львов», к только что возникшим перуанским «Кивани»[65] или еще к кому-нибудь из твоих конкурентов в деле благотворительности, пропаганды позитивных ценностей, социальной ответственности и тому подобных вещей. Успокойся: я никогда не принадлежал и не собираюсь принадлежать ни к каким клубам, ассоциациям или похожим на них образованиям (вроде бойскаутов, братства выпускников иезуитских школ, масонов, «Опус Деи» и так далее). Мое отвращение к таким вещам столь сильно, что даже помешало мне вступить в Ассоциацию автомобильного туризма, не говоря уже о бесчисленных клубах социальной направленности, принадлежность к которым давно стала главным критерием оценки этнической чистоты и имущественной состоятельности жителей сегодняшней Лимы. В бесконечно далекие ныне молодые годы я вступил в Католический фронт и благодаря этому обстоятельству — краткий опыт общественной деятельности помог мне осознать иллюзорность любых социальных утопий и превратиться в адепта индивидуализма и гедонизма — стал противником корпоративного рабства в его моральном, идеологическом и психологическом аспектах, противником столь последовательным, что даже очередь в кинотеатр — я говорю совершенно серьезно — ущемляет мою свободу (хотя стоять в очередях все равно приходится) и превращает меня в массового человека. Я нарушил свой принцип всего один раз, исключительно из страха перед лишним весом (и вслед за Сирилом Конноли[66] готов признать, что «ожирение — это психическое заболевание»), когда записался в спортзал, где безмозглый Тарзан целый час заставляет пятнадцать потных идиотов повторять за ним дикую судорожную пляску и называет это аэробикой. Пытка гимнастикой лишь укрепила мое предубеждение против любой разновидности человечьих стад.

Позволь, я приведу одну цитату из своей тетради, которая как нельзя лучше подходит к теме нашего разговора. Ее автор — гватемалец австрийского происхождения Франсиско Перес де Антон:[67] «Как известно, человеческое стадо состоит из бессловесных тварей с более-менее слабым сфинктером. В тяжкие времена они неизменно предпочитают рабство хаосу. Поэтому те, кто ведет себя подобно козам, имеют вожаками козлов. Должно быть, эти животные — наши дальние родичи, ведь и у человеческого стада есть обыкновение брести вслед за своим лидером до обрыва, чтобы дружно броситься в воду. Человечество предается этой забаве с пугающим постоянством, рискуя уничтожить себя собственными руками». Ты скажешь, только параноик может заподозрить в заговоре против свободы личности уважаемых немолодых людей, которые раз в неделю собираются за завтраком, чтобы решить, в каком районе города взмоет в небо очередной оплаченный в складчину плакат с надписью «Добро пожаловать в «Ротари-Клуб». Что ж, возможно, я немного преувеличиваю. Но сейчас не время расслабляться. Когда весь мир с чудовищной скоростью движется в сторону полной деиндивидуализации, когда царство свободной и независимой личности, этот удивительный исторический феномен, ставший возможным благодаря невероятному стечению обстоятельств (в весьма небольшом количестве стран и для сравнительно небольшого количества людей) исчезает с лица земли, моя святая обязанность двадцать четыре часа в сутки, призвав на помощь все пять чувств, делать все от меня зависящее, чтобы остановить приближение экзистенциальной катастрофы. Идет война не на жизнь, а на смерть; в ней участвуют все без исключения. Каждый ланч с раз и навсегда утвержденным меню, съеденный братством тучных менеджеров и чиновников высокого ранга (фаршированный картофель, бифштекс с рисом, блинчики с джемом и бокал красного вина «Такама Ресерва», если я не ошибаюсь?), означает очередную победу мракобесия, торжество спланированного, предписанного, рутинного, коллективного над спонтанным, вдохновенным, творческим, оригинальным, возможным только в сфере индивидуального.

Читая мое письмо, ты все больше убеждаешься, что под маской бесцветного немолодого буржуа скрывается асоциальный тип, почти анархист? Точно! Ты угадал, приятель! (Это я зря: словечко «приятель» заставляет меня сжиматься в предвкушении панибратского шлепка по плечу и вызывает отвратительное видение дружного коллектива объединенных пивом и сальными анекдотами мужчин, давно отказавшихся от изрядной части собственного «я».) Я и вправду асоциален в меру своих, увы, весьма скромных возможностей и стараюсь противостоять нашествию масс до тех пор, пока это противостояние не ставит под угрозу уровень жизни, к которому я привык. Как видишь, я говорю откровенно. Быть индивидуалистом значит быть эгоистом (Айн Ранд,[68] «Эгоизм как добродетель»), но отнюдь не идиотом. По мне, идиотизм простителен, лишь когда он является результатом сочетания генов, а не сознательного выбора. Боюсь, что, примкнув к ротарианцам, «Львам», «кивани», бойскаутам, «Опус Деи» или кому угодно другому, я (прошу прощения) трусливо поставлю на глупость.

Назад Дальше