Тетради дона Ригоберто - Льоса Марио Варгас 21 стр.


— Можно узнать, чем ты занят?

Мальчик, не прерывая своего занятия, ответил вопросом на вопрос:

— Скажи, тебе не кажется, что у меня уродливые руки?

Что взбрело в голову дьяволенку на этот раз?

— Ну-ка, посмотрим. — Донья Лукреция решила подыграть пасынку. — Дай их сюда.

Только Фончито вовсе не играл. Очень серьезный, он встал со стула, подошел к мачехе и положил руки к ней на ладони. Ощутив прикосновение его мягких, гладких ладошек, донья Лукреция вздрогнула. Руки у Фончито были маленькие, пальцы тонкие и длинные, бледно-розовые ногти тщательно подстрижены. Подушечки перепачканы то ли краской, то ли тушью. Донья Лукреция долго рассматривала ладони пасынка, пользуясь случаем, чтобы приласкать их.

— И вовсе они не уродливые, — заявила женщина наконец. — Хотя мыло и мочалка не помешали бы.

— Жаль, — мрачно произнес мальчик, убирая руки. — Значит, в этом мы с ним не похожи.

«Ну вот. Началось». Эта история повторялась из вечера в вечер.

— Объясни-ка поподробнее.

Фончито не было нужды упрашивать. Как мачехе наверняка известно, Эгон Шиле помешался на руках. Не только собственных, а на руках вообще, руках всех его моделей, мужчин и женщин. Нет, она об этом не знала. Через мгновение на коленях у доньи Лукреции оказался альбом с репродукциями. Ну, теперь-то она видит, какое отвращение Эгон Шиле питал к большому пальцу?

— К большому пальцу? — рассмеялась донья Лукреция.

— Присмотрись к портретам. Например, к Артуру Ресслеру, — горячо продолжал Фончито. — Или вот этот: «Двойной портрет генерального инспектора Генриха Бенеша с сыном Отто»; а вот еще Эрих Ледерер; и автопортреты. У моделей на каждой руке по четыре пальца. А большой спрятан.

Это еще зачем? К чему скрывать большой палец? Потому что он самый уродливый? Или художник боялся нечетных цифр, думал, что они приносят несчастье? Или стыдился собственного деформированного пальца? Что-то с руками у Эгона Шиле было не в порядке; а иначе как объяснить, что на всех фотографиях он прячет их в карманах или принимает нелепые позы, скрючив пальцы, словно злая ведьма, протягивает их к фотографу, поднимает над головой или широко разводит в стороны, словно крылья? Художника волнуют все без исключения руки: мужские, женские, свои собственные. Неужели она и вправду не замечала этого раньше? Разве не удивительно, что у хрупких красивых натурщиц такие грубые, некрасивые руки с широкими ладонями и короткими пальцами? Вот, например, картина 1910 года, «Стоящая обнаженная с черными волосами».

— Смотри, у нее совершенно мужские руки с квадратными ногтями, совсем как у Шиле на автопортретах. И так почти со всеми, кого он писал. А еще «Стоящая обнаженная», тринадцатого года. Фончито перевел дух:

— Возможно, ты права, и он действительно был Нарциссом. Возможно, он вновь и вновь писал свои собственные руки, и не важно, кто был его моделью, мужчина или женщина.

— Ты сам до этого додумался? Или где-нибудь прочел? — задумчиво спросила донья Лукреция. Она листала альбом, все больше убеждаясь в правоте Фончито.

— Просто я видел достаточно много его картин, — небрежно пожал плечами мальчик. — Помнишь, папа говорил, что у гениального художника должна быть мания? Мании художников — это самое интересное, что есть в живописи. У Эгона Шиле их было целых три: пририсовывать моделям уродливые руки без больших пальцев; чтобы модели показывали свои штучки, поднимали юбки и раздвигали ноги. И третья: писать самого себя в странных, неестественных позах, которые невольно приковывают внимание.

— Что ж, если ты хотел поразить меня до глубины души, тебе это вполне удалось. Знаешь что, Фончито? У тебя самого, похоже, есть настоящая мания. И если теория твоего папы верна, у тебя есть все шансы стать гением.

— Осталось только научиться писать картины, — хихикнул мальчик.

Он снова занялся своими ладонями. Фончито комично размахивал руками, копируя экстравагантные позы с картин и фотографий Эгона Шиле. Донья Лукреция с любопытством наблюдала за этой пантомимой. И вдруг решила: «А прочту-ка я ему свое письмо, посмотрим, что он скажет». Произнеся написанное вслух, она поймет, стоит ли отправить письмо Ригоберто или лучше его порвать. Донья Лукреция уже потянулась было за письмом, но внезапно струсила. Вместо этого она сказала:

— Меня тревожит, что ты дни напролет думаешь о Шиле. (Мальчик опустил руки и уставился на нее.) Я говорю так потому, что ты мне очень дорог. Сначала твое увлечение художниками и картинами казалось мне безобидным. Но если ты и дальше будешь стараться во всем походить на Шиле, то очень скоро перестанешь быть самим собой.

— Но ведь я — это и есть он, мама. Не смейся, я серьезно. Я чувствую, что я — это он.

Фончито лучезарно улыбнулся мачехе.

— Подожди минутку. — Он вскочил на ноги, стремительно пролистал альбом и снова уселся на ковер, держа открытую книгу на коленях.

Донья Лукреция увидела цветную репродукцию: изогнутая женская фигура в карнавальном домино с зелеными, красными, желтыми и черными ромбами на охряном фоне. Женщина была босой, ее голову украшал тюрбан, огромные темные глаза светились невыразимой печалью, руки были воздеты над головой, словно держали невидимые кастаньеты.

— Я все понял, когда увидел эту картину, — с жутковатой серьезностью продолжал Фончито. — Понял, что я — это он.

Донья Лукреция хотела обратить все в шутку, но не смогла заставить себя улыбнуться. Чего добивается этот мальчишка? Решил напугать ее? «Он играет со мной, как котенок с толстой, бестолковой мышью», — подумала женщина.

— И что же? Почему, глядя на эту картину, ты вообразил себя реинкарнацией Эгона Шиле?

— Ты не понимаешь, мама, — рассмеялся Фончито. — Постарайся рассмотреть внимательно, сантиметр за сантиметром. Картина написана в тысяча девятьсот четырнадцатом году, в венской мастерской, а женщина на ней — это Перу. Причем их пять.

Сеньора Лукреция принялась разглядывать картину. Сверху вниз. Снизу вверх. В конце концов она обнаружила на домино босой натурщицы четыре крошечных фигурки, две на локтях, одну на правом боку, одну на ноге и еще одну в складках плаща. Приблизив книгу к глазам, донья Лукреция внимательно рассмотрела фигурки. И правда. Фигурки оказались индейскими куклами. Такие шьют в провинции Куско.

— Это же куклы из Анд. — Фончито словно прочел ее мысли. — Видишь? У Эгона Шиле на картинах Перу. Я понял. Это знак для меня.

И мальчик обрушил на обескураженную мачеху лавину фактов, дат и имен. Все очень просто. На портрете изображена Фредерика Мария Бер. Единственная женщина, которую написали два величайших венских художника той эпохи: Шиле и Климт. Дочь владельца роскошных кабаре, богатая наследница, светская дама. Незадолго до того, как Шиле начал работать над картиной, она побывала в Перу и Боливии и купила тряпичных индейских кукол на каком-то базаре в Куско или Ла-Пасе. А Эгон Шиле придумал сделать их частью композиции, Так что в появлении этих фигурок на портрете нет ничего мистического. И все же, все же…

— Что все же? — подбодрила Фончито Лукреция, догадавшись, какая развязка будет у его истории.

— Ничего, — неохотно отозвался мальчишка. — Он написал этих кукол, чтобы в один прекрасный день я их увидел. Пять перуанок на картине Шиле. Понимаешь?

— Они заговорили с тобой? Сказали, что это ты их написал восемьдесят лет назад? Что ты — реинкарнация их автора?

— Раз тебе смешно, давай лучше поговорим о чем-нибудь другом.

— Мне не нравится, что ты вбил себе в голову эту чушь. Что ты все время о ней думаешь и веришь в нее. Ты — это ты, а Эгон Шиле — это Эгон Шиле. Ты живешь сейчас в Лиме, а он жил в Вене в начале века. Реинкарнации не существует. В общем, кончай болтать ерунду, если не хочешь, чтобы мы поссорились. Договорились?

Мальчик мрачно кивнул. Он был удручен, но не посмел спорить с рассерженной мачехой. Донья Лукреция поняла, что пора разрядить обстановку.

— Я хочу тебе кое-что прочесть, — проговорила она, доставая из кармана письмо.

— Ты решила ответить папе? — просиял мальчик, усаживаясь на полу, чтобы слушать.

Донья Лукреция размышляла над письмом весь вечер. Она еще не решила, отправить его или нет. Но дальше так продолжаться не могло. Целых семь анонимок. От Ригоберто. А от кого еще? Кто еще мог излагать свои мысли таким изысканным слогом? Кто знал каждую клеточку ее тела? Эту игру пора было заканчивать. А там будь что будет.

— Читай же скорее, — торопил Фончито. В глазах мальчишки светилось любопытство и что-то еще, нечто такое, чему донья Лукреция никак не могла подобрать подходящее определение; нечто зловещее. Откашлявшись, она стала читать, не поднимая глаз на пасынка.

«Любимый,

я решилась написать тебе лишь потому, что чувствую: ты — автор этих пламенных посланий, которые наполнили мое жилище страстью, радостью, ностальгией и надеждой, разожгли в моем сердце и теле дивный огонь, который согревает, не обжигая, огонь страсти и нежности, какие возможны лишь в счастливом браке.

К чему ставить подпись, если никто, кроме тебя, не мог отправить мне этих писем? Кто познал меня, создал, выдумал? Кто еще знал о красных пятнышках у меня под мышками, о перламутровой коже между пальцами, о моих «забавных наморщенных, голубоватых сверху и пунцовых внутри губках, до которых можно добраться, лаская стройные мраморные колонны твоих ног»? Только ты, любовь моя.

С первых строк самого первого письма я знала, что это ты. Еще не успев дочитать его до конца, я бросилась исполнять твои предсказания. Я разделась и, как ты просил, изобразила перед зеркалом Данаю Климта. И тогда, как не раз бывало моими одинокими ночами, я отправилась вслед за тобой в путешествие по фантастическим мирам, которые мы открывали вместе все эти годы, чтобы отыскать источник утешения, опору в пустых и тяжких буднях, отблеск настоящей жизни, полной сильных чувств и захватывающих приключений.

Я в точности выполнила приказы — именно приказы, а не просьбы или распоряжения, — отданные тобой во всех семи письмах. Я одевалась и раздевалась, наряжалась и скрывала лицо под маской, застывала на месте, вытягивалась, сворачивалась клубком, садилась на корточки и стремилась — телом и душой — воплотить все твои мечты, ибо не знаю большего наслаждения, чем доставлять наслаждение тебе. Для тебя и во имя тебя я была Мессалиной и Ледой, Магдалиной и Саломеей, Дианой с луком и стрелами, Обнаженной Махой, Непорочной Сусанной, застигнутой похотливыми старцами, и одалиской в турецкой бане с картины Энгра. Я делила ложе с Марсом, Навуходоносором, Сарданапалом, Наполеоном, лебедями, сатирами, рабами и рабынями, погружалась в море, словно сирена, пение которой разжигало страсть в душе Одиссея. Я побывала маленькой маркизой Ватто, Тициановой нимфой, Пречистой Девой Мурильо, Мадонной Пьеро делла Франческа, гейшей Фудзиты и нищенкой Тулуз-Лотрека. Мне стоило огромного труда встать на пальцы, как балерина Дега, и, чтобы не разочаровать тебя, я все же попыталась изобразить то, что ты назвал сладострастным кубистским кубом Хуана Гриса, хотя потом болело все тело.

Возобновление наших игр, пусть и на расстоянии, принесло мне огромную радость и мучительную боль. Я снова почувствовала, что я твоя, а ты мой. Но стоило игре закончиться, как мое одиночество становилось еще горше, а тоска — еще чернее. Неужели то, что утрачено, утрачено навсегда?

С тех пор как пришло первое письмо, я живу в ожидании следующего, терзаясь сомнениями, тщетно пытаясь разгадать твои намерения. Ты хочешь, чтобы я ответила? Или отсутствие подписи — знак того, что мне полагается слушать, не вступая в диалог? И все же сегодня, покорно изобразив хлопотливую горожанку с картины Вермеера, я решила нарушить молчание. Та темная и таинственная часть моей души, которую ты пробудил, заставила меня взяться за перо. Я правильно поступила? Или нарушила неписаный закон, согласно которому героиня портрета не должна сходить с холста и говорить с художником?

Ты знаешь ответ, любимый. Открой его мне».

— Черт побери, вот это письмо! — воскликнул Фончито. Его воодушевление казалось вполне искренним. — А я даже не знал, как сильно ты любишь папу.

Мальчик раскраснелся, сиял и, как показалось донье Лукреции, — впервые — был немного смущен.

— Я никогда не переставала его любить. Даже после того, что случилось.

Взгляд Фончито мгновенно сделался пустым и отрешенным, как бывало всегда, когда мачеха упоминала минувшую катастрофу. Краска схлынула с его щек, уступив место восковой бледности.

— Я и сама не люблю об этом вспоминать, но что было, то было. И с этим ничего не поделаешь, — произнесла донья Лукреция, стараясь поймать взгляд пасынка. — И хоть ты смотришь на меня так, будто не понимаешь, о чем речь, ты все прекрасно помнишь. И я знаю, ты переживаешь не меньше моего.

Донья Лукреция смешалась и замолчала. Фончито снова принялся дурачиться, пытаясь подражать моделям Эгона Шиле: то вытягивал руки, спрятав большие пальцы, словно их отрезали, то поднимал над головой, бросая невидимое копье. Донья Лукреция не выдержала и рассмеялась:

— Ты не дьяволенок, ты определенно паяц! — воскликнула женщина. — Лучше бы ты увлекся театром.

Фончито тоже рассмеялся и поспешил дополнить нелепую жестикуляцию уморительными рожами. Не прекращая кривляться, он ехидно поинтересовался:

— Кстати, а почему твое письмо написано таким мудреным языком? Ты тоже считаешь, что о любви надо говорить выспренним слогом?

— Я старалась подражать стилю Ригоберто, — призналась донья Лукреция. — Утрировать, быть торжественной, утонченной и изобретательной. Твоему отцу это нравится. По-твоему, получилось слишком напыщенно?

— Папа будет в восторге, — заявил Фончито, энергично тряхнув головой. — Он запрется в кабинете и будет снова и снова перечитывать твое письмо. Надеюсь, ты не додумалась его подписать?

По правде сказать, об этом она не подумала.

— Ты считаешь, лучше оставить без подписи?

— Ну разумеется, — торжественно провозгласил Фончито. — Ты должна играть по его правилам.

Что ж, слова мальчишки не были лишены здравого смысла. Если Ригоберто не подписывал своих писем, ее ответ тоже лучше оставить без подписи.

— А ты у нас и вправду всезнайка, малыш, — проговорила донья Лукреция. — Впрочем, это не такая уж плохая идея. Обойдемся без подписи. Он все равно поймет, от кого письмо.

Фончито зааплодировал. Он уже собирался уходить. На тосты в тот день рассчитывать не приходилось. Хустиниана куда-то отлучилась. Под пристальным взглядом доньи Лукреции, находившей ежевечерний ритуал до невозможности забавным, мальчик убрал в портфель альбом с репродукциями, одернул форменный пиджачок, поправил галстук. Но, вместо того чтобы отправиться домой, бросив с порога: «Пока, мамочка!», он присел на подлокотник кресла, в котором устроилась донья Лукреция.

— Можно тебя кое о чем спросить? Только я стесняюсь.

Мальчик произнес эти слова тонким и нежным, слегка дрожащим голоском, к которому прибегал всякий раз, когда хотел разжалобить мачеху. А тронуть и разжалобить донью Лукрецию, несмотря на все ее недоверие, было проще простого.

— Ну, ты, положим, ничего не стесняешься, так что хватит ломать комедию, — строго сказала женщина и тут же ласково потрепала пасынка по голове. — Спрашивай, и дело с концом.

Фончито обнял мачеху. Уткнулся носом ей в шею.

— Я не могу, когда ты на меня смотришь, — пробормотал он едва слышно. — Наморщенные губки — это ведь на самом деле не те губки, да?

Щека мальчика приникла к щеке доньи Лукреции, влажный маленький рот скользил по ее лицу. Сначала он был прохладным, но постепенно становился все горячее. Мальчишка целовал ее в губы. Женщина закрыла глаза и подчинилась: юркая змейка нырнула ей в рот, скользнула по небу и деснам, прильнула к языку. Она застыла где-то вне времени, слепая, ошеломленная, счастливая, обессилевшая, не способная ни думать, ни действовать. Но стоило ей протянуть руки, чтобы обнять Фончито, как он, повинуясь очередной внезапной смене настроения, резко отстранился. Теперь мальчик и вправду собрался уходить. Держался он как ни в чем не бывало.

Назад Дальше