Тетради дона Ригоберто - Льоса Марио Варгас 30 стр.


— Я уже голенькая, папочка, — сообщила Эстрелья. — Давай сюда свои уши. И нос заодно. Не заставляй себя упрашивать. Ну не мучай же меня, не будь таким вредным. А то я умру от нетерпения. Сделай мне приятное, малыш, и я тебя порадую.

Пухленькая мулатка была неплохо сложена, несмотря на чересчур округлый животик, слегка обвисшие груди и массивные, как на картинах эпохи Возрождения, бедра. Она не выказала ни малейшего удивления, когда Лукреция—Росаура сбросила одежду и превратилась в красивую женщину с великолепным телом. Мулатка была поглощена доном Ригоберто, точнее, его носом и ушами, которые она ласкала — дон Ригоберто уселся на край кровати, чтобы девушке было удобнее, — с исступленным неистовством. Ее горячие пальцы гладили, ощупывали, отчаянно сжимали сначала мочки его ушей, потом нос. Дон Ригоберто не на шутку встревожился, заподозрив, что столь страстные ласки могут вызвать у него сильную аллергию, обыкновенно не проходившую, пока он — немыслимое число — не чихнет по меньшей мере шестьдесят девять раз подряд. Мексиканская авантюра, вдохновленная Кальдероном де ла Баркой, грозила вылиться в гротескное издевательство над его носом.

Вот она, нужная страница, — дон Ригоберто подвинул тетрадь ближе к лампе, — испещренная цитатами и пометками, которые он делал по ходу чтения, под заголовком «Жизнь есть сон» (1638).[131]

Две первые цитаты из монологов Сехизмундо подействовали на дона Ригоберто как удары хлыста: «И быть не может по праву то, что мне не по нраву».[132] И еще: «Я — порожденье человека и зверя». Существовала ли причинно-следственная связь между двумя сентециями, следующими друг за другом? В Сехизмундо слились человек и зверь, поскольку все, что ему не нравится, не может быть справедливым? Можно сказать и так. Но когда дон Ригоберто перечитывал пьесу, он еще не был усталым, одиноким и разбитым стариком, который отчаянно ищет убежище в мире фантазий, чтобы не сойти с ума и не стать самоубийцей; он был жизнерадостным пятидесятилетним человеком, собиравшимся вместе с новоиспеченной второй женой выстроить надежную крепость для защиты от глупости, уродства, посредственности и рутины повседневной жизни. Зачем ему понадобилось выписывать цитаты, не имевшие никакого отношения к тогдашнему состоянию его духа? Или все же имевшие?

— Я без ума от мужчин с такими носами и ушами, на край света за таким пойду, как рабыня, — щебетала мулатка. — Все, что он велит, тотчас исполню. Да я землю есть готова, лишь бы ему угодить.

Девушка, сидевшая у дона Ригоберто на коленях, так вспотела и раскраснелась, словно держала лицо над кипящим супом. Она вся подрагивала. Мулатка то и дело облизывала рот, которым только что мусолила органы слуха и обоняния дона Ригоберто. Тот, воспользовавшись передышкой, достал платок и аккуратно вытер уши. Затем он громко высморкался.

— Этот мужчина мой, но я могу одолжить его тебе на эту ночь, — твердо сказала Росаура—Лукреция.

— Значит, ты владелец этой роскоши? — воскликнула Эстрелья, пропустив предупреждение мимо ушей.

— Ты, похоже, ничего не поняла. Я не мужчина, а женщина, — возмутилась донья Лукреция. — Взгляни на меня, черт возьми.

Но мулатка лишь презрительно отмахнулась. Ее огромный пылающий рот полностью заглотил ухо дона Ригоберто, и тот, не в силах протестовать, разразился истерическим хохотом. По правде говоря, было от чего встревожиться. Казалось, восторг Эстрельи вот-вот обернется ненавистью и она в один присест отгрызет ему ухо. «А без уха Лукреция меня разлюбит», — опечалился дон Ригоберто. Он вздохнул так глубоко, выразительно и безнадежно, как вздыхал в своей башне обросший бородой и закованный в цепи Сехизмундо, тщетно вопрошая, чем он заслужил такие муки, «родившись против вашей воли».

«Глупый вопрос», — подумал дон Ригоберто. Он всегда презирал любимое занятие жителей Южной Америки — плакаться о своей несчастной доле — и едва ли стал бы сочувствовать принцу-плаксе из пьесы Кальдерона (иезуита, кроме всего прочего), который, чуть что, разражался стенаниями: «О, горе, горе мне! О, я несчастный!» Как же эта комедия сумела проникнуть в его фантазии, подсказав имена для Росауры и Эстрельи и мысль о переодевании в мужское платье? Видимо, это произошло оттого, что после ухода Лукреции его собственная жизнь превратилась в сон. Полно, да жил ли он вообще в те мрачные, пустые часы, пока сидел в конторе, ведя бесконечные разговоры об акциях, полисах, рисках и инвестициях? Настоящая жизнь начиналась, когда приходил сон и впускал сновидения, как бывало с несчастным Сехизмундо, заключенным в мрачную башню в дикой пустыне. Дон Ригоберто, подобно принцу, вкушал настоящую жизнь, уносясь — во сне или наяву — из узилища в мир грез, убегая от ужасающей монотонности своего заключения. Сехизмундо не случайно запал ему в душу: оба были отверженными мечтателями.

Дону Ригоберто вспомнилась глупая шутка про уменьшительно-ласкательные суффиксы, над которой они с Лукрецией хохотали как сумасшедшие: «Маленький слоник пришел на бережок речки попить водички, и крокодильчик откусил ему хоботок. Маленький слоник заплакал и закричал: «Кусочек дерьма!»

— Оставь мой нос, и я дам тебе все, что пожелаешь, — гнусаво взмолился дон Ригоберто, когда острые зубки Эстрельи сомкнулись на кончике его носа. — Заплачу, сколько скажешь, только оставь меня.

— Заткнись, я кончаю, — процедила мулатка, лишь на мгновение разомкнув челюсти.

Охваченный паникой, дон Ригоберто краем глаза видел, как перепуганная, сбитая с толку Росаура—Лукреция запрыгнула на кровать, схватила мулатку за талию и попыталась оттащить ее от мужа, осторожно и мягко, опасаясь, что в ярости та и взаправду может откусить ему нос. Так продолжалось не менее пяти минут: мулатка терзала ноздри дона Ригоберто, а тот с невеселой иронией думал о «Человеческой голове» — леденящей душу картине Бэкона, которая всегда пугала его, и теперь стало ясно почему: так будет выглядеть он сам, когда нос его окончательно сгинет в пасти Эстрельи. Дона Ригоберто не так тревожила перспектива остаться уродом, как вопрос: останется ли Лукреция верна безносому и безухому мужу? Не бросит ли она его?

Ригоберто прочел еще один фрагмент:

И что же произошло

С моей фантазией спящей

И в этот дворец блестящий

Спящим меня привело?

Сехизмундо произнес эти слова, очнувшись от насильственного сна, в который его (посредством опия, дурмана и белены) погрузили король Басилио и старец Клотальдо, чтобы разыграть гнусный фарс: перенести во дворец, на краткое время посадить на трон и убедить, что все это лишь сон. «На самом деле, бедный принц, — думал дон Ригоберто, — тебя опоили сонными травами и убили. Всего на миг тебя вернули к настоящей жизни и объявили ее наваждением. Так ты обрел ту степень свободы, которая доступна нам только во сне. Ты повеселился от души, сбросил человека с балкона, чуть не убил старика Клотальдо и самого короля Басилио. Ты дал им прекрасный повод — показал себя жестоким, непредсказуемым, диким — вновь заковать тебя в кандалы и бросить в темницу гнить в полном одиночестве». И все же он завидовал Сехизмундо. Его, как злосчастного принца, звездочеты приговорили жить во сне, чтобы не умереть от тоски, стать тем, кто назван в его тетрадях «ходячим скелетом», «мертвой душой». Однако, в отличие от принца, ему не приходилось надеяться, что какой-нибудь благородный Клотальдо явится за ним в башню и он, одурманенный сонным порошком, проснется в объятиях Лукреции. «Лукреция, моя Лукреция!» Дон Ригоберто вдруг осознал, что по лицу его текут слезы. Каким плаксой он стал за этот год.

Эстрелья тоже разревелась, но от счастья. Когда миновал пароксизм страсти, пронзивший дрожью каждую клеточку ее организма, девушка отпустила истерзанный нос и рухнула на спину с обезоруживающим благочестивым выкриком:

— Вот кончила так кончила, господи боже! — И истово, без намека на святотатство, перекрестилась.

— Я рад, что тебе понравилось, но ты чуть не оставила меня без носа и ушей, чертовка, — укорил ее дон Ригоберто.

После ласк Эстрельи он, надо полагать, стал походить на один из портретов Арчимбольдо,[133] с морковкой вместо носа. Потирая пострадавшие места, он посмотрел на жену и с обидой заметил, что Росаура—Лукреция, нисколько не тронутая его участью, с любопытством изучает в изнеможении развалившуюся на кровати мулатку и задумчиво улыбается.

— И это все, что тебе нужно от мужчин, Эстрелья? — спросила она.

Мулатка кивнула.

— Это все, что мне нравится, — призналась она с глубоким, непроизвольным вздохом. — Остальное пусть делают сами с собой. Обычно я это скрываю, не хочу лишних разговоров. Но сегодня я сорвалась. Таких ушей и носа, как у твоего благоверного, я прежде не видала. Они придали мне смелости, малышка.

Мулатка со знанием дела осмотрела Лукрецию с головы до ног и осталась вполне довольной. Протянув руку, она слегка нажала на левый сосок Росауры—Лукреции — дон Ригоберто видел, как он набухает — и со смехом призналась:

— Я догадалась, что ты женщина, еще в кабаке, когда мы танцевали. Почувствовала твои грудки; к тому же ты не умеешь вести партнершу, не ты меня вела, а я тебя.

— Ты ловко притворялась, я не сомневалась, что мы тебя обманули, — заметила донья Лукреция.

Массируя заласканный нос и увядшие уши, дон Ригоберто в который раз восхитился своей женой. До чего же она гибкая и восприимчивая! Лукреция проделала все это первый раз в жизни — переоделась мужчиной, зашла в сомнительное заведение в чужой стране, заперлась в номере паршивого отеля с проституткой, не выказав ни раздражения, ни смущения, ни робости. Теперь она беседовала с мулаткой-отоларингологом на равных, словно ничем от нее не отличалась. Женщины напоминали старых подруг, присевших отдохнуть после долгого дня. А как она хороша, как соблазнительна! Опустив веки, дон Ригоберто наслаждался видом обнаженной Лукреции, растянувшейся подле Эстрельи на нелепом ложе под синим покрывалом. Она лежала на боку, опершись на левую руку, в непринужденной, пленительной позе. В маслянистом свете лампы кожа Лукреции казалась белее, волосы чернее, а округлый кустик на лобке отливал синевой. Скользя влюбленным взглядом по бедрам и спине жены, по ее груди и плечам, дон Ригоберто позабыл об искалеченном носе и пострадавших ушах, об Эстрелье, жалком отелишке, городе Мехико и вообще обо всем на свете: Лукреция захватила его сознание, изгнав остальные образы, не оставив места ни сомнениям, ни беспокойству.

Женщины не заметили, — или не сочли достойным внимания, — как он машинально развязывал галстук, снимал пиджак, рубашку, ботинки, носки, брюки и трусы, бросая одежду прямо на пол, покрытый зеленым линолеумом. Даже когда он, опустившись на колени в ногах кровати, принялся нежить и целовать ступни супруги, Эстрелья и Лукреция не обернулись к нему. Они самозабвенно сплетничали, словно дона Ригоберто не было в комнате, словно он был невидимым.

«Так и есть», — подумал он, закрыв глаза. Страсть продолжала терзать его, но без всякой надежды, подобно звонарю, который поднимается на колокольню, чтобы тщетно созывать на службу жителей заброшенного прихода.

Внезапно пробудились неприятные — словно мерзкий привкус во рту — воспоминания о последнем акте Кальдероновой пьесы, воспевающем всесилие государства и находящем оправдание его извращенной логике: солдата, который поднял мятеж против короля Басилио и помог Сехизмундо взойти на престол, заключают в ту же самую башню, в которой до этого томился принц, с убийственным вердиктом: «Уже позади измена, так разве изменник нужен?»

«Людоедская философия, бесчеловечная мораль, — негодовал дон Ригоберто, позабыв о прекрасной женщине, которую он машинально продолжал ласкать. — Принц прощает Басилио и Клотальдо, отпускает с миром своих тюремщиков и мучителей, но карает безымянного храбреца, который сверг тирана, вывел его самого из узилища и даровал ему престол, карает за саму мысль о возможности неповиновения власти. Отвратительно!»

Достойна ли пьеса, отравленная столь страшной, враждебной идее свободы доктриной, питать мечты и подстегивать желания? И все же в ту ночь его сновидения заполонили ее персонажи. Дон Ригоберто листал тетради в поисках ответа.

Старик Клотальдо называл пистолет «железным аспидом», а переодетая юношей Росаура вопрошала: «Меня глаза, быть может, обманули, иль ум во мне смешался, но в робком свете, что у дня остался, я словно вижу зданье невдалеке». Дон Ригоберто поглядел на море. На горизонте разгоралось зарево нового дня, в котором каждое утро сгорал мир снов и теней, где он бывал счастлив (счастлив? Нет, всего лишь не так несчастен); пора было возвращаться к изнурительной пятидневной рутине (душ, завтрак, контора, ланч, контора, обед), почти не оставлявшей времени хотя бы оглядеться по сторонам. На полях тетради значилось «Лукреция», стрелочка вела к цитате: «На Дианины одежды латы грозные Паллады я надела…» Охотница и воительница, слившиеся воедино в образе его любимой. А почему бы и нет? И все же не потому история принца Сехизмундо осела в его подсознании, чтобы всплыть этой ночью. Так почему же?

«И я бы не удивился, что сплю, когда пробудился, раз жил я только во сне», — сокрушался принц. «Идиот, — рассердился дон Ригоберто. — В каждом сне заключена целая жизнь». На вопрос о том, что поразило его больше всего после пробуждения во дворце, принц ответил: «Нового я не увидел — я все это раньше предвидел. Моя душа удивилась, лишь когда предо мной явилась красивая женщина». «И он еще не видел Лукреции», — подумал дон Ригоберто. Она была здесь, немыслимо, невыразимо прекрасная, раскинулась на синем покрывале и сладко постанывала, когда губы влюбленного мужа касались ее подмышек. Деликатная Эстрелья уступила дону Ригоберто место подле Росауры—Лукреции, передвинувшись на край кровати, где только что сидел он сам, пока мулатка забавлялась с его носом и ушами. Девушка притихла, боясь помешать супругам, и с дружелюбным любопытством следила, как они заключают друг друга в объятия и приступают к любовному акту.

Что это жизнь? Это только бред.

Что это жизнь? Это только стон,

Это бешенство, это циклон,

И лучшие дни страшны,

Потому что сны — это только сны,

И вся жизнь — это сон.

«Ложь», — подумал дон Ригоберто и со всей силы стукнул кулаком по столу. Жизнь не сон, сны — сплошной обман, краткий отдых от одиночества, позволяющий с мучительной ясностью понять, насколько реальная, зримая, ощутимая, съедобная жизнь прекраснее подделки, которую подсовывают нам мечты и фантазии. Охваченный судорожным беспокойством — ночь миновала, утренняя заря по-новому окрашивала серые камни набережной, свинцовое море, тяжелые облака и запруженное машинами шоссе, — дон Ригоберто прижал к груди обнаженную Лукрецию—Росауру, в предвкушении последних мгновений, обещавших невозможное счастье, и томясь смешным страхом, что в этот сладостный и горький момент его уши вновь могут оказаться в когтистых лапках мулатки.

Аспид и минога

Думая о тебе, я прочел «Совершенную супругу» Фрая Луиса де Леона и понял, отчего этот тончайший лирик, проповедуя брак, сам предпочел брачному ложу суровый устав августинцев. И все же в этих строках, отлично написанных и полных непроизвольного комизма, мне удалось найти замечательную выдержку из святого Басилио, которая столь подходит угадай какой незаурядной женщине, образцовой супруге и редкой любовнице.

«Аспид, свирепейший из змей, задумал взять в жены морскую миногу, видом на себя похожую; ползет на берег, свищет, призывая возлюбленную, чтобы та восстала из морских глубин и обняла его как мужа своего. Покоряется минога и соединяется с ядовитой бестией без страха. О чем говорю я? К чему? Как бы ни был муж грозен и свиреп, участь жены — покоряться ему со всей кротостью. О! Что с того, что он палач? Он муж твой. Он выпивоха? Но вас соединили узы брака. Неласков с тобой? Но он член твой, и член наиглавнейший. И мужья пусть внемлют мне: как аспид отбросил ядовитое жало во имя своего союза, так и вам надлежит смирить жестокость и гневливость во имя брака. Так у св. Басилио».

Назад Дальше