Рыкачев в бекеше, измазанной машинным маслом, стоял на обочине дороги и грозил кулаком шоферам, которые замедляли скорость машин перед тем, как сползти с берега на узкий понтонный мост.
Вид у Рыкачева был поистине угрожающий. Он бегал от машины к машине, ругался и кричал: «Живей, живей, черт побери!» Того и гляди сейчас выхватит пистолет и застрелит тебя на месте. Когда вблизи раздавался грохот взрыва, он даже не оборачивался в ту сторону.
Адъютант, молодой майор, не отставал от него ни на шаг. Почему-то он все время держал руку на кобуре пистолета, словно ожидая каждую минуту, что откуда-нибудь выскочит противник.
Передовые отряды корпуса Родина уже успели переправиться на тот берег; машины подвозили им боеприпасы. На подходе были тяжелые танки. Скорее, скорее расчистить им переправу… Вот в этой полуторке, например, спят они там, что ли?
Рыкачев с силой рванул дверцу остановившейся как раз против него машины. В кабине сидел капитан, который с удивлением взглянул на неизвестно откуда появившегося генерала. Должно быть, он не узнал командарма, а может быть, никогда раньше не видел его.
— Вы долго будете тут торчать? — закричал Рыкачев. — Я вас расстреляю! Сейчас же вперед!
Капитан медленно вышел из машины. Это был пожилой человек с обкуренными, желтыми усами. Даже и сейчас он продолжал держать трубку в руке. Сделав два шага к Рыкачеву, он остановился, сутулясь и в упор глядя ему в лицо.
— Я, товарищ генерал, не боюсь этого вашего крику, — спокойно сказал он. — Скажите толком, в чем дело?
Рыкачев захлебнулся от ярости:
— Как разговариваешь! Застрелю!
— Стреляй, — сказал капитан, повернулся, не спеша залез в кабину и захлопнул дверцу.
Полуторка медленно тронулась вслед за другой, которая тоже еле-еле тянулась, поджидая, когда впереди расчистится путь.
Вдруг адъютант взволнованно сказал:
— Товарищ командарм! Ватутин!
И Рыкачев, который храбро стоял под разрывами снарядов, вздрогнул, засуетился и вдруг стал торопливо одергивать бекешу.
Ватутин медленно и спокойно шел вдоль дороги, тщательно выбритый, в новом кожаном пальто на меху, засунув руки глубоко в карманы. И в том, как он двигался, задумчиво и заботливо выбирая, куда поставить ногу в белом фетровом валенке, обшитом коричневой кожей, было нечто, что испугало Рыкачева.
Около Ватутина вьюном вился какой-то человек, очевидно, из охраны, тревожно крича:
— Товарищ командующий! Нельзя вам идти! Товарищ командующий! Я имею полномочия!
Но Ватутин словно и не слышал этого крика. Он надвигался на Рыкачева, и командарм понял, что все кончено. Он стоял, опустив голову, мгновенно постарев, и ждал…
Когда Ватутин подошел, Рыкачев приложил руку к шапке и как-то рванулся вперед, но Ватутин не протянул ему руку.
— Партизаните! — сказал он тихо, но так, что лучше было бы, если б он кричал. — Регулировщиком движения стали? Посмотрите, какой у вас вид? Не хватает только флажков в руках!
— Товарищ командующий… разрешите доложить!…
Ватутин прервал его:
— Мне все ясно, товарищ Рыкачев! Где бригада?
— На подходе, товарищ командующий…
— Вы пошлете ее туда, куда я приказал. Понятно? У Калача ей делать нечего! Понятно, я вас спрашиваю?
— Понятно, — побелевшими губами прошептал Рыкачев.
— А о вашем самоуправстве и невыполнении приказа я доложу в Ставку.
Ватутин повернулся и так же неторопливо пошел назад. В стороне разорвался снаряд, и его осыпало землей, но он даже не наклонил головы.
По этикету Рыкачев должен был бы сопровождать командующего фронтом. Но он остался стоять на краю дороги, там, где его нашел Ватутин…
Поздно ночью Рыкачев вернулся в штаб армии, еще более угрюмый, чем всегда, и даже как будто поседевший. Он ни слова не сказал Ермакову о том, что с ним произошло.
На другой день командарм Рыкачев получил приказ Ставки передать дела начальнику штаба и немедленно выехать в Москву, в резерв…
4
Раненого унесли, и Ольга Михайловна, сняв марлевую маску, в изнеможении опустилась на табуретку. Уже сутки она не спала. После нелепой смерти Марьям ей хотелось забыться, и она работала, работала… Все лучшее, что было у нее в жизни, все неосуществленные надежды, все дорогое и нетронутое, все, что она сумела сохранить в своем сердце, ей хотелось передать этой девушке. За дни, которые они провели вместе, она привязалась к Марьям, черпая, если угодно, в ее мужестве силы и для себя.
Как хотела бы она начать жизнь сначала и идти по ней так же, как Марьям, смело и мужественно, видя перед собой большую цель и стремясь к ней всей силой души. Может быть, тогда на ее пути и не возник бы Алексей; он прошел бы мимо, как проходили другие. Когда-то давно она совершила ошибку, но не нашла в себе мужества вовремя остановиться, сломать, пусть с тяжелыми потерями, то, что стало уже ее привычкой, ее домом, в котором у нее было так много обязанностей, но так мало подлинного счастья.
Как незаметно она перестала быть сама собой, превратилась в генеральшу! Она не простила себе чувства острого стыда, когда однажды Алексей бросил ей старую папаху из белого каракуля и сказал: «Вот тебе на шляпку». Она засунула папаху в шкаф, а потом все же перешила ее и стала похожа на некоторых своих подруг. Оделась по форме!
Нет, то решение, к которому она так мучительно пришла, возникло не сейчас, а уже давным-давно. Просто она не могла сорвать с себя все, что связывало ее и угнетало.
Долгие годы она твердила себе, что должна жертвовать всем для Валентина, а потом, когда перевалило за тридцать пять, ей стало казаться, что время уже упущено, она стара и начинать все сызнова поздно.
И только когда осталась одна, вдалеке и от мужа и от сына, она стала все чаще задумываться о своей жизни. Ее поразило, что после многих месяцев разлуки с Рыкачевым она не только не оказалась смятой, а, наоборот, окрепла, беды не сломили ее.
Всю жизнь Рыкачев считал ее службу в больнице пустой, бабьей блажью. А она, даже не сознавая этого, отстаивала свое право на работу, чтобы сохранить хоть какой-нибудь уголок, на который он не имеет права посягать.
Теперь она стала уже совсем другой. И невольно в этом ей помогла встреча с Марьям. Она нашла в ней то, чего не хватало самой, — целеустремленность и твердость.
Как поразило ее тогда страстное стремление Марьям увидеться с Яковенко и остаться рядом с ним. Какой страшной болью было искажено лицо Федора, когда он принес в блиндаж умирающую Марьям.
Удивительно, но те тяжелые испытания, которые скрепляли любовь Марьям и Федора, развели ее с Рыкачевым…
Где-то за стеной суматошно трещал движок. Залитый ярким светом, блиндаж казался обжитым. Вдалеке гудела артиллерийская канонада, а здесь было тихо и спокойно. Санитары убирали тампоны, бросали в ведра марлю, пропитанную кровью.
— Шли бы вы спать, Ольга Михайловна, — сказал фельдшер Луковец, который тоже простоял рядом с ней сутки. Его редкие седые волосы спутались и прилипли ко лбу, а ввалившиеся светлые глаза щурились — не то от яркого света, не то от усталости, с которой он яростно боролся.
— Сейчас пойду! — покорно сказала Ольга Михайловна и неповинующимися пальцами стала развязывать тесемки на обшлагах рукавов. — Больше никого не привезли?…
— Нет. Перевязки я сделаю сам, — сказал Луковец. — Да мне и помогут… А вы идите, идите поскорей. На вас лица нет.
Вдруг за дверью раздались приглушенные голоса, быстрый стук каблуков вверх и вниз.
Ольга Михайловна оглянулась:
— Игнат Тихонович! Посмотрите, что там происходит.
Луковец на минуту скрылся за дверью.
— К вам какой-то генерал, — сказал он, вернувшись назад.
— Генерал?! — настороженно взглянула на него Ольга Михайловна. — Какой генерал?
— Такой вот высокий, худощавый. Говорит нервно. Я пригласил его сюда — отказался. Просит вас выйти.
Ольга Михайловна посидела мгновение словно в оцепенении и вдруг опрометью бросилась вон из блиндажа. Со стуком упала опрокинутая табуретка.
— Накиньте шинель! Сумасшедшая! — крикнул ей вдогонку Луковец.
Холодный ветер стегнул по лицу. Ослепленная тьмой, она остановилась, ничего не видя. Только рядом маячила какая-то неясная тень.
— Алексей?!
— Это я, Ольга! — произнес над ухом приглушенный голос Рыкачева.
Она крепко схватила его за лацканы шинели.
— Что с Валентином?… Он жив?! Ранен!… Ты пришел мне сообщить!… Говори же!
— Нет, Ольга, — сказал Рыкачев, крепко сжимая ее руки в своих руках, — я думаю, с ним все хорошо.
Ее глаза постепенно привыкли к темноте, и она уже разбирала черты лица Рыкачева. Как оно вдруг постарело, плечи опустились, как судорожно повернута набок голова, как сдавлен голос.
За многие годы она хорошо изучила все оттенки его состояния и поняла, что случилось большое несчастье.
— Что с тобой? — с тревогой спросила она.
— Я еду в Москву.
— В Москву?! — удивилась она. — Зачем?
Рыкачев помолчал. Он знал, что она задаст этот вопрос и ему надо будет ответить. Да он и сам ехал, чтобы сказать ей все, но как трудно, как мучительно трудно говорить.
— Ватутин снял меня с должности.
— Снял?! — Она даже отшатнулась от него. — Что же ты наделал?
Рыкачев зло усмехнулся:
— Я хотел только быстрой победы!… Но я отбирал у него лавры… И вот он расправился… Ты же знаешь, что он ненавидит меня.
Ольга зябко натянула халат туже на плечи. На сердце стало еще тяжелей. Она не верила Рыкачеву, но понимала, что сейчас, когда он в такой беде, не должна говорить с ним жестоко… Так было всю жизнь.
— Что же ты решил делать? — спросила она.
— Я все объясню в Ставке, я докажу, кто прав и кто виноват! — горячо сказал он. — Меня поймут и поддержат.
Ольга Михайловна приблизила свое лицо к его лицу.
— Алексей, послушай меня… может быть, последний раз в жизни…
— Ну? — настороженно спросил Рыкачев.
— Поезжай к Ватутину!… Добейся встречи и постарайся все уладить… Я не верю, что ты ни в чем не виноват…
— Не веришь?! — захлебнулся Рыкачев.
— Не верю, — тихо сказала она.
Рыкачев рванулся, но вдруг закрыл лицо руками и уткнул голову в ее плечо.
— Что же делать, Ольга! Что делать!… — глухо проговорил он. — Я ведь так хотел нашего счастья!… Я так хотел, чтобы ты мной гордилась… Я хотел все вернуть!…
Она не отстранилась от него, но с какой-то тоской вдруг ощутила, что в ней не возникло той ответной теплой волны, которая охватывала ее всегда, когда он искал у нее защиты и совета. Тогда ее душевное тепло передавалось ему, он успокаивался, и они вместе искали и находили выход. Так было раньше. А сейчас его жизнь была его жизнью, его беды стали его бедами… Только в эту минуту она до конца поняла, как далека теперь от него.
— Не надо, Алексей, — тихо сказала она, — будь мужествен.
Он поднял голову и тяжко вздохнул.
— Прощай, Ольга!… Не знаю, свидимся ли когда-нибудь… Я буду проситься на другой фронт… Пусть с понижением… Только прошу тебя… Ты ничего плохого обо мне Валентину не говори… Когда-нибудь мы с ним сами разберемся в наших отношениях… Обещаешь?…
— Обещаю, — сказала Ольга.
Он нагнулся, крепко поцеловал в губы, круто повернулся и быстро зашагал во тьму.
На дороге подслеповато вспыхнули синие огоньки вездехода, глухо заурчал мотор, и, удаляясь, тихо зашелестели колеса…
— Ольга Михайловна, где вы?! — окликнул ее встревоженный голос Луковца. — Идите назад! Вы же простудитесь!… — Он подошел поближе. — А где же генерал?…
— Генерала нет, — сказала Ольга Михайловна, повела плечами, словно сбрасывая с себя тяжелый груз и пошла к блиндажу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
1
В штабе фронта получена радиограмма от Родина о том, что Филиппенко со своими танками вышел к городу Калач. Работники оперативного отдела уже начали готовить донесение в Ставку о его освобождении.
— Да, да, правильно. Калач почти освобожден, — сказал Ватутин, — но подождем новых сообщений. Потерпите, потерпите, товарищи!… Да на всякий случай пошлите на помощь танкистам самолеты! Передайте приказ Родину: двинуть туда танковую бригаду.
Между тем прорвать фронт противника одним натиском танкисты не смогли. Вражеских войск под Калачом оказалось слишком много. Гитлеровцы решили смять наступающих фланговыми ударами и снова закрепиться на восточном берегу Дона.
Впереди вся степь взрыта снарядами. Они перепахали снежную пелену и обнажили черную мякоть земли.
В бою прошла вся ночь. В бою проходит утро. В бою наступает день.
В два часа дня двадцать третьего ноября над Калачом взвивается красный флаг освобождения.
2
Передовой отряд корпуса Кравченко вышел на холм. Впереди в голубоватой мгле утренней степи виднелись домики хутора Советского. Направо, у обочины дороги, громоздились машины, брошенные и сожженные немцами. Они стояли почерневшие, обуглившиеся и казались еще чернее от окружавшей их нежной белизны молодого снега.
Валентин откинул люк и выглянул наружу. Танки, рассыпавшись по полю полукольцом, приостановили свой бег, ожидая распоряжения командира соединения. Тот медлил, и радист танка, сержант Алехин, напряженно вслушивался в треск эфира, боясь пропустить приказ.
«Где-то здесь?» — Валентин обвел взглядом горизонт.
Ему не верилось, что они почти пришли и вот-вот встретятся со сталинградцами.
Что это там вдали? Уж не первые ли машины, идущие им навстречу с той стороны? Нет. Они не движутся. Это всего только несколько подбитых вражеских танкеток. Еще дальше стоят самоходки. Их длинные стволы задраны кверху, как морды воющих псов, брошенных хозяевами на произвол судьбы. Все вокруг пусто, мертво. Только там, где дорога изгибается, горят дома и ветер стремительно уносит прочь тяжелые клубы багрово-серого дыма.
Так много пережито за эти пять дней наступления!
Из глубины танка кричит радист:
— Приказано вперед! К хутору Советскому!
— Вперед! — повторяет Валентин и остается стоять в открытом люке.
Из низких тяжелых туч вылетает шестерка «юнкерсов» и сразу же ложится на боевой курс, чтобы бомбить танки.
— Самолеты! — коротко говорит Валентин и кончиком языка облизывает ссохшиеся обветренные губы.
Стараясь не дать врагу точно прицелиться, танки расходятся в разные стороны, быстро меняя скорость и направление, и стреляют по самолетам из пулеметов. «Юнкерсы» с оглушительным ревом идут в почти отвесное пике.
Но в то же мгновение восемнадцать «Лавочкиных» словно выпадают из тучи и летят вслед за «юнкерсами». Короткие пулеметные очереди, перестук автоматических пушек. Пятнадцать секунд — и четыре «юнкерса», так и не сбросив бомб, сорвались с неба и ударились оземь. В той стороне, где они взорвались, взмыл кверху высокий столб пламени и черного дыма. Два других успели сбросить бомбы и метнулись в облака. Валентин увидел, как густое темное облако окутало танк, шедший метрах в двухстах от него. И когда опала земля, поднятая взрывом, танк предстал перед ним, весь исковерканный прямым попаданием: башня у него свернута на сторону, бессильно свисают порванные гусеницы.
А «юнкерсы» и «лавочкины» уже исчезли в небе. Они утонули в свинцовых тучах, которые медленно ползут с востока на запад.
Валентин приказал Рыжкову повернуть налево. Рыжков сразу понял его, ни о чем не спрашивая, направил танк к погибшей «тридцатьчетверке» и остановился.
Валентин вылез из люка и соскочил на землю. Здесь, вблизи, танк с сорванной башней, дымящийся, казался еще страшней, чем издали.
Валентин отлично понимал, что никто из экипажа не мог спастись, но все же, подойдя к зияющему провалу, который образовался на месте башни, крикнул:
— Есть кто живой?
Ему никто не ответил. Он вскочил на теплую броню и заглянул внутрь танка. Первым, кого он увидел, был лейтенант Сорокин.
Лейтенант сидел в углу, между рычагами, раскинув руки и склонив на грудь залитую кровью голову. На ногах у него лицом вниз лежал стрелок.