Ищите связь... - Архипенко Владимир Кузьмич 4 стр.


Тайми вскочил со стула, рубанул ладонью воздух.

— Если вопрос только так стоит, тогда нет никакого вопроса! Пойдем с массами. Я только одного хотел, когда об отсрочке говорил, — чтобы все удачнее вышло. А на баррикады первый пойду!

— Ты погоди горячку пороть, — прервал его рассудительный Воробьев, — коли восстание неизбежно, так давайте все-таки прикинем, как нам в этих условиях обеспечить максимальную помощь и поддержку питерских товарищей. Сколько у нас дней в запасе? Четыре? За это время еще многое можно сделать! Прежде всего надо немедленно кому-то в Питер ехать.

«Наши матросы, имея стоянку в финляндских водах, спускаясь на берег, весьма часто встречают распропагандированных рабочих, которые ведут их, часто обманным образом, на разные революционные собрания…

Таким образом, находясь в Финляндии, матросы попадают в революционные очаги, и это, видимо, будет продолжаться до тех пор, пока наше правительство будет безразличными глазами смотреть на все происходящее в Финляндии, где наши матросы и солдаты делаются, как в данном случае, жертвами той агитации и того подпольного движения, которое вот уже столько лет ведется в Финляндии».

(«Новое время», 30 апреля 1912 г.)

С Тимофеем Думановым Шотман познакомился незадолго до нового — 1912 года. В тот вечер вместе с женой они только что поужинали. Катя ушла в кухоньку мыть посуду, а он разложил перед собой на столе петербургские газеты. Была среди них и единственная легальная рабочая газета «Звезда», которую он читал не только от первой и до последней строки, но и старался почерпнуть кое-что между строк.

Как раз в тот момент, когда он взялся за «Звезду», в дверь энергично постучали. Шотман невольно вздрогнул — стук в квартиру подпольщика мог таить разное… Но, даже зная, что в самый нежданный момент к нему могут нагрянуть жандармы, он никогда не колебался перед дверью, не справлялся о том, кто стучит. И на этот раз, как всегда, Шотман сразу повернул ключ.

На лестничной площадке стоял незнакомый человек — высокий, сутуловатый, в пальто и шапке, облепленных не успевшим растаять снегом.

— Александр Васильевич? — справился незнакомец глуховатым голосом. — А я к вам от тети Марты. Она просила передать теплые вещи.

Это были условные слова, с которыми прибывали товарищи из-за границы. Когда гость вошел в крохотную прихожую, он прежде всего извинился с застенчивой улыбкой за мокрое пальто и обувь, и Шотман почувствовал, что перед ним человек стеснительный и деликатный. Позднее он имел много случаев убедиться в том, что первое впечатление оказалось верным.

Приезжий решительно отказался от предложенного ему ужина, но сказал, что с удовольствием выпил бы горячего чаю. По тому, как он пил, было видно, что человек изрядно продрог. Да и мудрено было не продрогнуть — Шотман успел заметить, что у него потертое пальтишко и совсем легкая, не по финской зиме, шапка.

На вопрос, как он доехал, гость сказал, что вполне благополучно. На шведской границе его документы сомнений не вызвали, и слежки за собой он не обнаружил. В Гельсингфорс он приехал из Парижа и имеет задание на время осесть здесь и ждать дальнейших распоряжений.

Пока Думанов рассказывал, Александр Васильевич ловил себя на мысли, что никак не может определить его возраст. Судя по резким морщинам на худом лице, поседевшим волосам, неторопливой, спокойной манере держать себя, ему можно было дать под пятьдесят, но, когда лицо освещала мягкая улыбка, казалось, что ему и тридцати нет. Только позже Шотман узнал, что Думанову как раз и есть три десятка — состарила его прежде времени нелегкая жизнь…

Обычно Шотман сходился с людьми непросто, ему нужно было обвыкнуть с незнакомым человеком, не раз послушать его, поглядеть на него в деле, а потом уже как-то сами собой складывались отношения — с одним суховато-деловые, с другим теплые и дружеские. А с Думановым получилось иначе — Александр Васильевич как-то сразу почувствовал расположение к этому усталому, пожалуй, даже измученному, но удивительно спокойному и мягкому человеку. Это чувство рождалось то ли от его доброй улыбки, то ли от глуховатого низкого голоса, в котором проскальзывали застенчивые нотки, а может быть, от выражения глаз, полных благожелательного внимания к собеседнику. Во всяком случае, не прошло и получаса, как Александр Васильевич ощутил, как в нем поднимается волна теплоты и доверия к приезжему и что он чувствует себя с ним, как с давним другом. А к концу разговора он понял, что приехал полезный для комитета работник — бывалый, опытный, да к тому же и много знающий, обученный в партийной школе в Лонжюмо.

Шотман с удовольствием использовал бы его целиком для комитетских дел, которых по мере развертывания работы все больше прибывало, но это было невозможно, и потому, что требовалось легальное прикрытие для жизни в Гельсингфорсе, и потому еще, что нужно было зарабатывать на эту жизнь, заботиться и о хлебе насущном.

Думанова удалось устроить на работу не без труда — зимой в порту царило затишье. Когда начальник мастерских согласился испробовать приезжего, он сделал это скорее для того, чтобы отвязаться от просителей, и для испытания поручил ему проточить сработавшиеся шейки коленчатого вала дизеля. Шотман знал, что начальник мастерской лишь накануне отказался ремонтировать эти шейки, объяснив судовому механику, что в своей мастерской он такую работу выполнить не сможет, разве что на заводе-изготовителе сумеют. Так что дело с коленчатым валом, как понял просивший за нового товарища Шотман, было гиблым. Но, к его удивлению, Думанов согласился попробовать.

Уже по тому, как приезжий уверенно и быстро закрепил вал, наблюдавшие издали рабочие почувствовали, что перед ними опытный токарь. Вся загвоздка в порученной работе была в том, чтобы точно выдержать центровку — без этого не стоило и браться. А выдержать ее можно было только на специальных заводских станках. Однако Думанов протачивал шейки так уверенно, будто всю жизнь только этим и занимался. Только щурившиеся глаза да стиснутые зубы выдавали его напряжение.

Думанов весь ушел в работу и не замечал даже, что рядом сгрудились рабочие. Смотрели молча, обменивались восхищенными взглядами. К концу работы подошел начальник мастерской и тоже стал наблюдать. Потом, он долго, придирчиво проверял вал, развел руками и сказал:

— Не знаю, братец, как это у тебя получилось, но то, что получилось, — это непреложный факт. На работу ты принят. Виртуоза грех терять.

Товарищам по работе новичок пришелся по душе не только потому, что был всеми признанным мастером токарного дела, но прежде всего оттого, что всегда и во всем готов был бескорыстно помочь людям — разобраться ли в сложном чертеже, выручить ли деньгами, написать ли неграмотному письмо или же подменить на работе занедужившего соседа.

Его ценили еще и за то, что намного лучше других разбирался в событиях. В последнее время русские газеты отводили по полстраницы, а то и больше Государственной думе. Рабочему человеку, читавшему думские отчеты, трудно было понять, куда разные ораторы клонят, — вроде бы все за правду, только каждый по-своему. Но Думанов умел объяснить, какой депутат на чью мельницу воду льет и какая партия кому служит.

Многие поражались, откуда у человека, окончившего всего-то четырехклассное церковноприходское училище, такие знания. Думанов отшучивался, говорил, что читать надо побольше, а водки пить поменьше. Читал он действительно очень много и иногда вечера напролет просиживал в читальном зале Народного дома.

В Гельсингфорсском комитете, куда его ввели по предложению Шотмана, он быстро стал полезным человеком. На нем лежала обязанность обеспечивать доставку и распространение нелегальной литературы, поступающей в Финляндию через шведскую границу, листовок и прокламаций, приходящих из Петербурга. А кроме того, он выполнял множество разовых поручений комитета: выбирал места для нелегальных собраний и обеспечивал их охрану, организовывал явки, выявлял людей, которых можно было бы приобщить к работе комитета, налаживал связи с кораблями, собирал деньги для новой рабочей газеты «Правда», которая вот-вот должна была появиться на свет. Все это он делал спокойно, без суеты, но всегда успевал в срок.

Товарищи видели, что он отдает себя работе целиком, и ценили это. Им нравилась его манера общения, добродушный юмор, благожелательная внимательность к людям, стремление понять чужую точку зрения, даже если он не был согласен с ней. Короче говоря — его не только приняли в свою тесную группу, но и полюбили.

В бессонную долгую ночь на двадцать первое апреля, когда совещание ревкомовцев подходило уже к концу и осталось только решить вопрос — кого именно нужно послать в Петербург для связи, Воробьев назвал фамилию Думанова. Неожиданно для других в названной кандидатуре засомневался Тайми, хотя все знали, что о Думанове он всегда отзывался с теплотой.

— А что тебя, собственно, смущает? — осведомился Воробьев. — Какие сомнения есть?

— Какие? В общем человек он во всем подходящий, но… как бы это сказать? Тут человек-кремень нужен. А Думанов слишком уж деликатный, как барышня. Я бы сказал, уступчивый… Не растеряется ли в случае чего?..

— А почему ты думаешь, что он растеряться может?

— Да слышал я как-то один разговор… — замялся Тайми.

— Ну, раз слышал что-то, так давай выкладывай! — сердито сказал Шотман. — Что там еще у тебя?

— Да дело в общем такое… Это с месяц назад было, когда вместе с матросами мы с нелегального собрания в город возвращались. Был с нами парень один — Сергей Краухов с «Цесаревича».

— Знаю его! — кивнул головой Шотман.

— Так вот Краухов сказал тогда, что во время восстания всех офицеров, как на «Потемкине», за борт покидать придется. Думанов тогда ему отвечает, что неправильно это. Нельзя, говорит, всех скопом топить, потому, мол, и среди них люди разные есть. И потом еще, что без специалистов все равно не обойтись в море. Краухов вспыхнул, рассердился, говорит, что Думанов матросской жизни не хлебал и потому такой добренький. И вообще революцию в белых перчатках не делают. Ну тут и я вступился, матроса поддержал. Если мы уже сейчас о жалости думать начнем… Враги нас не жалеют!

— И это все? — со злостью спросил Шотман.

— Что — все?

— Насчет ненадежности Думанова?

— В общем-то все…

— Тогда я тебе так скажу: глупость Краухов порол. Я этого парня еще с Петербурга знаю. Парень он боевой и смелый, а вот в голове еще ветер гуляет. Его еще учить надо. А вот то, что ты — член комитета — не поддержал правильного мнения Думанова, за это еще с тебя спросить надо! Да только не время об этом сейчас. Думанову я доверяю полностью и верю, что не подведет.

— Я — тоже! — подал голос Воробьев.

— В таком случае и я присоединяюсь… — отступил Тайми.

— И еще учти, кстати: Краухов еще мальчишкой был в революцию, а Думанов в это время на баррикадах Пресни дрался. И совсем не в белых перчатках. Он и пулю там в грудь получил. Чудом жив остался.

— Да ну!

— Вот тебе и «да ну!». Не надо на стороне кремни искать, лучше хорошенько возле себя посмотри…

Человек, о котором говорили Тайми и Шотман, в ранний утренний час был уже на ногах. В последнее время он беспокойно спал, поднимался чуть свет, но товарищам об этом не рассказывал, понимал, что в глазах рабочего человека бессонница — это нечто непонятное, барское. Вот и сегодня, когда проснулся и зажег керосиновую лампу, часовая стрелка на настенных часах-ходиках еще не подошла к пяти. Он не спеша оделся, сполоснул над тазом лицо и руки, стараясь лить воду из кувшина тонкой струей, чтобы не беспокоить соседей.

Дощатые перегородки между комнатами были слишком тонкими, и сквозь них можно было слышать буквально все. Собственно, это был не дом, а сарай, не предназначенный для жилья. Домом он стал после того, как главную базу Балтийского флота перевели из Кронштадта в Гельсингфорс и для портовых мастерских, обслуживающих боевые корабли, пришлось привезти рабочих из России.

Приехавших токарей, слесарей, столяров, литейщиков и их семьи нужно было обеспечить жильем. Вот тогда-то портовая администрация и приобрела в рабочем районе города вместительный сарай, который был в срочном порядке переоборудован под жилье. Но сарай так и остался сараем, хотя в нем поставили перегородки, настлали полы и потолки, прорубили окна в стенах. При сильном ветре деревянное сооружение скрипело, как старый баркас, из щелей немилосердно дуло.

Думанову выделили отдельную маленькую угловую комнатку, где с трудом умещались кровать, столик и две табуретки.

Вечером шумел за стенкой пьяный сосед и бил сына, но быстро угомонился — видимо, завалился спать, и Думанов смог уснуть более или менее спокойно. Однако проснулся чуть свет. Первым делом надо было напоить молоком кошку, доставшуюся ему от прежних, уехавших в Россию жильцов.

Полгода назад, у старых хозяев, кошка была худющей, грязной и пугливой, но за прошедшее время распушилась, залоснилась, и появилась у нее этакая степенность. Товарищи, иногда заглядывавшие к Думанову после работы, посмеиваясь, говорили, что, видимо, весь свой заработок он тратит на кошачьи разносолы, а сам живет впроголодь и оттого такой тощий да костлявый. Он мягко отшучивался, выставлял бутылку водки и немудреную закуску, хотя сам никогда не пил и лишь пригубливал для приличия.

— Тебе бы, Тимофей, красной девицей родиться, — говорили товарищи, — не пьешь, не гуляешь, все только книжечки почитываешь… вот только что куришь по-мужски.

— Да уж с девицей меня не сравнишь, — с улыбкой возражал Думанов. — Самый обыкновенный бобыль, только прокуренный насквозь.

— Срочно женить тебя надо, Тимофей!

— Э, бесполезно! — махал он рукой. И снова на его лице появлялась добрая, чуть виноватая улыбка.

Когда Думанов улыбался, трудно было поверить в то, что этот человек когда-либо способен рассердиться. И в самом деле, товарищи по работе ни разу не видели, чтобы он гневался, выходил из себя. В любой словесной перепалке, в самых бурных спорах он не перебивал других, не повышал голоса, не злился, если не понимают его. На шутки не обижался. И никто даже не подозревал, что разговоры о женитьбе болью отзывались в нем.

О семье, о детях он мечтал еще тогда, когда был молодым парнем, жил в Москве на Пресне и работал токарем на фабрике Шмидта. А потом, уже во время русско-японской войны, вдруг как-то сразу и до конца понял, что если и будет кто из фабричных девчонок матерью его детей, так это только Маруся — младшая сестренка его сменщика по станку. Тимофей начал встречаться с нею, открыто провожал ее домой, подчеркивая этим всю серьезность своих намерений. Но внезапно накатились, закрутили парня горячие события революции, бросили его на одну из баррикад рабочей Пресни. А потом пришел страшный субботний декабрьский день, когда шальная пуля пробила Марусино горло и как подкошенная упала девушка лицом в почерневший снег. И в тот же самый день другая пуля досталась ему самому. Но он жив, а ее похоронили где-то там, на самом близком от Пресни кладбище — Ваганьковском.

А жизнь после девятьсот пятого пошла такая, что и некогда было на девушек глядеть: ссылка, побег, эмиграция… А главное, был он по натуре однолюбом и никому, кроме Маруси, своего сердца не отдал.

Сегодня утром он опять вспомнил о ней. Да и как было не вспомнить, если сегодня, двадцать первого апреля, будь Маруся жива, ей было бы двадцать восемь лет… Совсем молодая. Ему отчетливо представилось ее решительное разрумянившееся лицо в тот день, когда он видел ее в последний раз. Маруся прибежала тогда к ним на баррикаду у Горбатого моста и рассказала, что от прохоровцев скоро прибудет подкрепление. А потом так же стремительно унеслась по заснеженной улице.

Подкрепления они так и не дождались, и Марусю он больше уже не увидел.

Как всегда, едва Думанов вспомнил о боях на Пресне, у него стала саднить старая рана. Глухая, часто напоминавшая о себе боль таилась в его теле без малого семь лет с того страшного декабрьского времени.

Он подошел к темному стеклу окна, на минуту прикрыл глаза…

До начала работы оставалось еще добрых два часа, но Думанов, как всегда, решил выйти пораньше. Ему нравилось, придя в мастерскую до начала смены, когда в полутемном помещении еще никого не было, осмотреть не спеша станок, лишний раз протереть его, вставить в держатель нужный резец и минуту-другую прогонять станок на холостом ходу, вслушиваясь, как шуршит приводной ремень трансмиссии, дребезжит и постукивает вращающийся вал — станок старенький, но работать на нем вполне можно.

Назад Дальше