— Ты приехал сам! Иного и нельзя было ожидать от Декуда. Наши худшие опасения, увы, подтвердились, — бормотал он, жалобно, с любовью. И снова обнял крестника. Действительно, для тех, кто обладал разумом и совестью, пришла пора объединиться, ибо делу их грозила опасность.
И тут Мартин Декуд, приемное дитя Европы, окунулся в совершенно новую для него атмосферу. Он беспрепятственно позволил себя обнять и почтительно слушал хозяина дома. Он был невольно тронут страстью и печалью, неведомыми в более утонченных сферах европейской политики. А когда в большом пустынном полутемном зале появилась стройная высокая Антония, легкой походкою приблизилась к нему, протянула руку (будучи эмансипированной девицей) и негромко произнесла: «Я рада видеть вас здесь, дон Мартин», он почувствовал, что невозможно сказать им обоим о своем намерении вернуться в следующем месяце в Европу. Тем временем дон Хосе продолжал осыпать его похвалами. Он с полным основанием может занять любую должность, не говоря уже о том доверии, которым пользуется здесь в кругу общественности, да к тому же какой пример для местной молодежи способен подать блистательный защитник возрождения Костагуаны, неоценимый истолкователь политического кредо партии перед лицом всего мира. Каждый ведь читал его великолепную статью в знаменитом парижском журнале. Мир оповещен, а приезд автора статьи в Костагуану именно сейчас приобретает грандиозное общественное значение. Декуд был раздосадован и в то же время смущен. Он собирался возвратиться в Париж через Соединенные Штаты, побывать в Калифорнии, посетить Йеллоустоун, увидеть Чикаго, Ниагару, заглянуть в Канаду, возможно, ненадолго задержаться в Нью-Йорке и подольше — в Ньюпорте, он захватил с собой рекомендательные письма. Но рукопожатие Антонии было таким чистосердечным, в голосе так неожиданно прозвучало столько одобрения и теплоты, что он низко поклонился и просто сказал:
— Я чрезвычайно признателен вам за столь теплую встречу; однако нужно ли благодарить человека за то, что он вернулся к себе на родину? Я уверен, донья Антония так не считает.
— Разумеется, сеньор, — ответила она спокойно и открыто, как привыкла говорить всегда. — Но если человек этот возвращается, как вернулись вы, тот, кто живет здесь, может порадоваться… и за него, и за себя.
Мартин Декуд ничего не сказал о своих прежних планах. Он не только не проронил о них ни слова ни единой душе, но лишь полмесяца спустя в гостиной Каса Гулд (где, разумеется, сразу же стал желанным гостем) наклонился, сидя на стуле, к хозяйке с галантной фамильярностью воспитанного человека и спросил, не замечает ли она, что он сделался сегодня другим, — иными словами, не появилась ли в нем некая возвышенная серьезность. В ответ миссис Гулд посмотрела на него молча, пытливо, слегка расширив глаза, в которых искрилась слабая тень улыбки; она часто обращала на собеседника взгляд, полный нежного внимания, ненавязчиво самозабвенного стремления понять как можно лучше его мысль, и мужчины находили этот взгляд обворожительным.
— Ведь отныне, — невозмутимо продолжал Декуд, — он не будет понапрасну обременять землю. В этот миг, — говорил он, — миссис Гулд глядит на редактора местной газеты. Миссис Гулд покосилась на Антонию, которая сидела, выпрямившись, в углу старинной испанской софы с высокой спинкой, помахивала большим черным веером, и ее скрещенные ножки выглядывали из-под черной юбки. Глаза Декуда тоже задержались на грациозной фигуре девушки, и, понизив голос, он сказал, что мисс Авельянос хорошо известно, что у него нежданно появилось призвание к профессии, которой до сих пор в Костагуане занимались только полуграмотные негры и вконец обнищавшие стряпчие. Затем учтиво, но с некоторым вызовом встретив взгляд хозяйки дома, обращенный уже на него и полный доброжелательства, он шепотом сказал: «Pro patria!»[72]
Дело в том, что он внезапно уступил настояниям дона Хосе взять на себя руководство газетой, которая будет «выражать чаяния нашей провинции». Дон Хосе давно уже лелеял эту мысль. Необходимое для типографии оборудование (недорогое, конечно) и большой запас бумаги были получены из Америки некоторое время назад; оставалось лишь подыскать нужного человека. Найти такового не мог даже сеньор Морага в Санта Марте, а дело не терпело отлагательств; нужно было противопоставить что-то потоку небылиц, которые распространяла пресса монтеристов, — гнусная клевета, демагогические обращения к народу, призывающие его подняться с ножами в руках и немедленно покончить с этими «бланко», средневековым отребьем, зловещими мумиями, бессильными паралитиками, вступившими в сговор с иностранцами, дабы отдать им все земли и поработить народ.
Сеньора Авельяноса страшила шумиха «негритянского либерализма». Единственным спасением ему представлялась газета. И когда в Декуде они наконец обрели нужного им человека, сразу же на Пласе[73] между окнами одного из домов над арками нижнего этажа появились нарисованные кистью большие черные буквы. Дом этот стоял рядом с огромным магазином Ансани, где продавались башмаки, шелка, скобяной товар, кисея, деревянные игрушки, крошечные серебряные руки, ноги, головы, сердца (для жертвоприношений), четки, шампанское, дамские шляпки, патентованные лекарства и даже несколько пыльных книг в бумажных обложках, главным образом на французском языке. Большие черные буквы группировались в слова: Редакция газеты «НАШЕ БУДУЩЕЕ». Редакция трижды в неделю выпускала двойной листок, плод талантов и усилий Мартина; и желтолицый толстячок Ансани в широком черном костюме и ковровых домашних туфлях, то исчезающий, то появляющийся из многочисленных дверей своего заведения, приветствовал кособоким, низким поклоном редактора местной газеты, осуществляющего в соседнем доме свое недавно обретенное призвание.
ГЛАВА 4
Возможно, именно обязанности редактора побудили его, Мартина, присутствовать при выступлении войск. Послезавтрашнее «Наше будущее» несомненно расскажет об этом событии, но сейчас его издатель стоял, прислонившись к коляске, и, казалось, ровным счетом ничего не видел.
Когда толпа любопытных начинала слишком нажимать, пехотинцы, построенные в три шеренги поперек пирса, грозно брали штыки наизготовку; испуганная оглушительным бряцанием оружия толпа разом откатывалась, и головы людей оказывались под самым носом крупных белых мулов. Хотя на пристани собралось множество народу, шум был слабый, приглушенный; в воздухе стояла бурая туча пыли, то там то сям среди пеших зрителей мелькали всадники, верней, виднелась верхняя часть их туловищ, и все головы были повернуты в одну сторону. Почти каждый всадник посадил сзади себя приятеля, который, чтобы не упасть, обеими руками вцепился ему в плечи; поля их шляп, соприкасаясь, образовывали диск, над коим виднелись две остроконечные тульи, а снизу выглядывали два лица. По временам какой-нибудь малый хрипло выкрикивал что-то, обращаясь к приятелю, стоявшему в строю, или пронзительный женский голос вдруг восклицал: «Adiós!» — добавляя к восклицанию имя своего милого.
Генерал Барриос в поношенном голубом форменном фраке и белых галифе, которые суживались над голенищами красных сапог странного фасона, с непокрытой головой стоял возле коляски, слегка ссутулившись и опираясь на тонкую трость. Да! Да! Воинской славы на его долю пришлось более чем достаточно, твердил он, обращаясь к миссис Гулд и в то же время стараясь сохранить бравую осанку. Над верхней губой генерала топорщились жидкие иссиня-черные усы, у него был крупный крючковатый нос, худая длинная челюсть и черная шелковая повязка на одном глазу. Другой глаз, маленький и глубоко посаженный, приветливо поглядывал по сторонам. Несколько европейцев (все, как один, мужчины), конечно же, пробрались поближе к коляске Гулдов и стояли с отрешенным выражением лиц — все они полагали, что прежде, чем окруженный грозным воинством и штабом генерал устремился в порт, он выпил в клубе «Амарилья» слишком много пунша, шведского пунша (его бутылками ввозил Ансани). Но миссис Гулд спокойно наклонилась к нему и выразила убеждение, что в скором будущем генерала ожидает новая слава.
— Сеньора! — возразил он с большим чувством. — Подумайте, бога ради, о чем вы говорите! Какая еще может быть слава для такого, как я, с лысиной и крашеными усами?
Пабло Игнасио Барриос, сын деревенского алькальда, дивизионный генерал, главнокомандующий Западным военным округом, редко бывал в высшем свете Сулако. Он предпочитал нецеремонную мужскую компанию, где мог рассказать, как охотился на ягуара, похвастать умением набрасывать лассо, с которым совершал такие чудеса, какие «женатому ни за что не проделать», как говорится среди жителей равнины; он описывал поистине фантастические ночные охотничьи облавы, стычки с дикими быками, сражения с крокодилами, приключения в бескрайних лесах и переправы через полноводные реки. И не одно лишь желание похвастать так оживляло память генерала, но и искренняя любовь к той полной опасностей жизни, которую он вел в дни молодости, до того, как навсегда покинул крытую тростником родительскую хижину в лесной чаще. Он добрался до самой Мексики и воевал там против французов, бок о бок с Хуаресом[74] (как он утверждал) и таким образом стал единственным военным в Костагуане, имевшим дело с европейскими войсками на поле боя. Это обстоятельство окружило его имя блеском лучезарной славы, которую лишь впоследствии затмила восходящая звезда Монтеро.
Барриос всю жизнь был заядлым картежником. Он рассказывал о себе, не таясь, знаменитую историю, как во время одной кампании (он командовал тогда бригадой) в ночь перед битвой проиграл в «монте»[75] всех своих лошадей, пистолеты, мундир и даже эполеты. Наконец он отправил в сопровождении охраны саблю (наградную саблю с золотым эфесом) в городишко, расположенный в тылу занятой его бригадой позиции с тем, чтобы немедленно заложить ее за пятьсот песет у заспанного перепуганного лавочника. На рассвете, проиграв и эти деньги, он спокойно встал и произнес: «Ну, а теперь ринемся в смертный бой». Так он узнал, что генерал способен вести в сражение войска, вооруженный только тросточкой. «Это вошло у меня с тех пор в привычку», — пояснял он.
Он всегда был по уши в долгах; даже в периоды процветания, выпадавшие порою среди превратностей судьбы костагуанского генерала, в те дни, когда он занимал высокие посты, его шитые золотом мундиры почти всегда были в закладе у какого-нибудь торговца. Неприятности, связанные с заимодавцами, так измучили его под конец, что он решился пренебречь пышностью амуниции и усвоил эксцентричную манеру носить старые ветхие мундиры, что сделалось его второй натурой. Однако политическая партия, на чью сторону становился Барриос, могла не опасаться, что он ее предаст. Истинный солдат по натуре, он считал недопустимым для себя вступать в гнусную торговлю, где покупаются и продаются победы. Член иностранного дипломатического корпуса в Санта Марте высказал о нем однажды такое суждение: «Барриос человек редкостной честности и в какой-то степени даже не лишен воинских дарований, mais il manque de tenue»[76]. После победы рибьеристов он стал командующим считавшегося очень доходным Западного военного округа. Произошло это главным образом стараниями его кредиторов (лавочников из Санта Марты, очень тонких политиков), которые развили бурную деятельность, публично и приватно осаждали сеньора Морагу, влиятельного агента администрации рудников Сан Томе, и осыпали его душераздирающими жалобами, утверждая, что, если генералу не достанется этот пост, «все мы будем разорены». Благодаря счастливой для генерала случайности, в обширной переписке мистера Гулда-старшего с сыном благожелательно упоминалось его имя, что тоже ему несколько помогло; но, разумеется, главную роль сыграла его репутация безупречно честного человека. Никто не сомневался в личной храбрости «убийцы тигров», как именовал его простой народ. Говорили, правда, что ему не везет на поле боя… впрочем, судя по всему, в Костагуане наступала мирная эпоха.
Солдаты любили его за доброту, которая расцвела нежданно, словно прекрасный и редкий цветок, в рассаднике кровавых гнусных путчей; и когда во время военных парадов он медленно ехал по улицам, благодушно, хотя и презрительно поглядывая на толпу своим единственным глазом, простонародье бурно его приветствовало. В особенности женщины этого сословия, которые, кажется, были положительно очарованы длинным крючковатым носом, острым подбородком, толстой нижней губой, черной шелковой повязкой на глазу, лихо пересекающей генеральский лоб. Высокое положение в обществе всегда обеспечивало ему внимательных слушателей в лице кабальеро, которым он рассказывал о своих охотничьих подвигах, безыскусственно, обстоятельно и наслаждаясь от души. Общество дам его тяготило, ибо налагало некоторые ограничения, не компенсируя их никакими преимуществами, во всяком случае, он таковых не видел. За все время, что он находился на своем высоком посту, он, пожалуй, не более трех раз беседовал с миссис Гулд; но он заметил, что она часто ездит верхом вместе с сеньором администрадо́ром, и заявил во всеуслышание, что в ее левой руке, которой она держит поводья, больше толку, чем во всех дамских головках Сулако. Ему захотелось как можно более учтиво попрощаться с женщиной, которая не вихляется в седле, да к тому же замужем за человеком, чье знакомство весьма существенно для тех, кто всегда нуждается в деньгах. Его внимательность простерлась до таких пределов, что он приказал стоявшему рядом с ним адъютанту (низкорослому коренастому капитану с татарской физиономией) поставить перед коляской капрала с шеренгой солдат, чтобы в случае если толпа отхлынет назад, она «не обеспокоила мулов сеньоры». Затем, повернувшись к небольшой группе европейцев, которые стояли очень близко от них и наблюдали за выступлением войск, он повысил голос и успокоительно произнес:
— Сеньоры, не надо впадать в уныние. Без опасений продолжайте себе строить ваши железные дороги, ваши телеграфы. Ваши, — Констагуана достаточно богата и заплатит за все, — а иначе вас бы здесь не было. Ха, ха! Право, не стоит волноваться из-за маленькой шалости моего друга Монтеро. Очень скоро вы увидите его крашеные усы сквозь решетку крепкой деревянной клетки. Да, сеньоры! Ничего не бойтесь, развивайте нашу страну, трудитесь, трудитесь!
Английские инженеры выслушали этот призыв, не проронив ни единого слова, и генерал, покровительственно помахав им рукой, снова обратился к миссис Гулд:
— Вот что нам необходимо, как говорит дон Хосе. Предприимчивость! Нам нужно трудиться! Стать богатыми! Посадить Монтеро в клетку — моя задача; и когда мы справимся с этим пустяковым делом, тогда осуществится мечта дона Хосе, и мы станем богаты, все до единого, в точности, как англичане, ибо только деньги спасут нашу страну, и…
Однако тут с пристани прибежал молодой офицер в новеньком с иголочки мундире и прервал изложение идей сеньора Авельяноса. Генерал досадливо от него отмахнулся; но офицер с почтительным видом продолжал настаивать на своем. Лошади уже в трюме, шлюпка спущена с корабля и дожидается генерала; тогда Барриос, яростно сверкнув одиноким глазом, приготовился удалиться. Дон Хосе встал, намереваясь выдавить из себя приличествующую случаю фразу. Муки надежд и опасений тяжко сказались на нем, и он собирал последние крохи своего ораторского дарования, дабы о них смогла узнать даже далекая Европа. Антония крепко сжала ярко-красные губы и опустила голову, закрыв веером лицо; а молодой Декуд, хотя и чувствовал на себе взгляд девушки, упорно смотрел в сторону, облокотившись о дверцу с высокомерным и рассеянным выражением.
Самый вид этих людей и обстоятельства, в которых они оказались, совершенно невозможные на родине миссис Гулд, где ничего подобного никогда не бывало, да и люди держат себя иначе, повергали ее в такое отчаяние, что она прилагала героические усилия, стараясь скрыть его, и была не в силах рассказать об этом отчаянии даже мужу. Его молчаливая сдержанность стала ей теперь понятней. Душевную близость они ощущали не наедине, а на глазах у всех — быстро обмениваясь взглядами при любом неожиданном повороте событий. Она училась у него бескомпромиссному молчанию — ведь если вся мерзость, нелепость, дикость, необходимая для достижения их целей, считается нормальной в этой стране, единственное, что можно сделать — это молчать. Величавая Антония, конечно, выглядела более зрелой и безмятежно спокойной; зато она не умела прятать за оживленным и приветливым выражением лица внезапные уколы душевной боли.