— Я уверен, что Сотильо, захватив серебро, тотчас повернул бы назад, чтобы найти убежище в каком-нибудь тихом порту за границей. Это был бы ужасный ущерб, но для нашей экономики еще более убыточно, что серебро затонуло. Выгодней всего, конечно, было бы спрятать его в каком-нибудь безопасном месте, а часть сокровища употребить на то, чтобы подкупить Сотильо. Но я не уверен, что дон Карлос когда-нибудь решился бы на это. Он не приспособлен к костагуанским обычаям, капатас, и тут уже ничего не поделаешь.
Стоило доктору упомянуть дона Карлоса, и буря гнева снова поднялась в груди капатаса, но ему удалось овладеть собой. Он превратился как бы в другого человека — говорил задумчиво, негромким ровным голосом:
— И что, дон Карлос был бы доволен, если бы я отдал Сотильо серебро?
— Полагаю, что не только он, — ответил доктор мрачно. — Со мной ведь никогда не советуются. Все это затеял Декуд. Думаю, сейчас у них глаза уже открылись. Что до меня, то, если бы какой-нибудь волшебник выбросил на берег это серебро, я бы тотчас отдал его Сотильо. И все одобрили бы мой поступок, насколько я могу судить.
— Волшебник выбросил на берег… — вполголоса повторил Ностромо, затем добавил громко: — Тут не то что волшебник, сеньор, тут и святой не поможет.
— Охотно верю, капатас, — сухо согласился доктор. — Сотильо, — продолжал доктор Монигэм, — еще не развернулся, он еще им себя покажет.
Ностромо слушал его, как во сне, и думал: от меня сейчас не больше толку, чем от этого трупа, который, смутно вырисовываясь во мгле, висит на балке и как будто тоже прислушивается — заброшенный, забытый, ужасный символ человека, не нужного никому.
— Взбрело им на ум и, нисколько со мной не считаясь, отправили меня в море с этим серебром, — вдруг перебил он Монигэма. — Что же они мной совсем не дорожат, por Dios? Видно, им даже голову не хочется утруждать, вашим джентльменам, hombres finos, пока под рукой есть простой человек, всегда готовый рискнуть своей душой и телом? Или, может, у простых людей нет души, как у собаки?
— С вами ведь поехал Декуд, а все делалось по его плану, — напомнил доктор.
— Sí. И богач из Сан-Франциско — он ведь тоже как-то связан с серебром… Уж не знаю как. Нет, я не хочу ничего больше слышать! Похоже, богатым все разрешено.
— Я вас понимаю, капатас, — начал доктор.
— Капатас, что капатас? — Голос Ностромо звучал ровно, но в нем чувствовался гнев. — С капатасом покончили, угробили капатаса. Нет его больше. Поняли вы? Не видать вам больше капатаса.
— Ну, это уже ребячество, — с укором сказал доктор, и Ностромо внезапно утих.
— Я и в самом деле вел себя как ребенок, — пробормотал он.
Взгляд его снова наткнулся на темный силуэт мертвеца, застывший в жуткой неподвижности, словно он замер, прислушиваясь, и Ностромо тихим голосом проговорил:
— Почему Сотильо вздернул этого несчастного на дыбу? Можете вы объяснить мне? Ведь беднягу хуже всякой пытки мучил страх. Почему его убили — это понятно. Он так корчился, что жутко было смотреть. Но пытали-то его зачем? Он ведь им все рассказал и добавить не мог ни слова.
— Верно; рассказал он все, что знал. Любой разумный человек не усомнился бы в этом. Но видите ли, в чем дело, капатас, Сотильо не поверил его словам. Вернее, поверил, но не всему.
— Чему же он мог не поверить? Я не понимаю.
— Зато я прекрасно понимаю — я за ним наблюдал. Он не верит, что сокровище погибло.
— Что? — встревоженно воскликнул капатас.
— Почему вы так испугались?
— Надо ли понять вас так, сеньор, — продолжал Ностромо, осторожно и тщательно подбирая слова, — что Сотильо считает, будто сокровище каким-то образом удалось спасти?
— Нет, конечно! Как это могло быть? — с горячностью воскликнул доктор. Ностромо усмехнулся в темноте. — Спасти его не могли. Но Сотильо считает, что, когда баркас тонул, на нем не было серебра. Он убедил себя, что здесь устроили спектакль с целью обмануть Гамачо и его национальных гвардейцев, Педрито, сеньора Фуэнтеса, нашего нового политического лидера, а также самого Сотильо. Только он, — сказал полковник, — не так глуп.
— Очень даже глуп. В этой мерзкой стране из всех полковников он самый тупоумный, — проворчал Ностромо.
— Он рассуждает ничуть не хуже, чем многие из здравомыслящих людей, — возразил доктор. — Он убедил себя, что сокровище не погибло, потому что страстно хочет им завладеть. Кроме того, он боится, что его офицеры взбунтуются и переметнутся к Педрито; в равной степени он опасается довериться Педрито и выступить против него. Вы поняли, капатас? Покуда у его офицеров есть надежда, что Сотильо каким-то образом сумеет заполучить это огромное богатство, они его не покинут. Я взял на себя труд поддерживать эту надежду.
— Поддерживать! — настороженно повторил капатас. — Это очень интересно. И долго вы собираетесь водить их за нос?
— Сколько смогу.
— Как вас понять?
— На этот вопрос я отвечу вам точно. До тех пор, пока я жив, — решительно произнес доктор. Затем он вкратце описал историю своего ареста и обстоятельства, при которых был освобожден. — Я возвращался к этому тупице и мерзавцу, когда мы встретились, — закончил он.
Ностромо слушал его очень внимательно.
— Стало быть, вы выбрали быструю смерть, — процедил он сквозь зубы.
— Может быть, и так, великий капатас, — с раздражением ответил доктор. — Вы здесь не единственный, кто способен смотреть смерти прямо в глаза.
— Оно конечно, — проворчал Ностромо, несколько повысив голос. — Кто знает, может быть, здесь сейчас не двое дураков, а даже больше.
— Я ввязался в это дело, и я отвечаю за него, — холодно сказал доктор.
— Точно так же, как я ввязался в дурацкую историю с серебром, — огрызнулся Ностромо. — Все ясно. Bueno. У меня были свои причины, у вас — свои. Но вы были последним человеком, с которым я разговаривал перед отъездом, и мне показалось, что вы считаете меня дураком.
Насмешливое отношение доктора к блистательной славе Ностромо чрезвычайно раздражало моряка. В похвалах Декуда тоже звучала ироническая нотка, смущавшая его; но ему льстили приятельские отношения с таким человеком, как дон Мартин, а этот доктор Монигэм просто никто. Ностромо помнил его нищим отщепенцем, который, крадучись, бродил по улицам Сулако и не имел ни друзей, ни знакомых, пока дон Карлос Гулд не взял его к себе на рудники.
— Вы, конечно, очень умный, — задумчиво продолжал он, с тревожным чувством вглядываясь в темную мглу комнаты, где был замучен Гирш. — Но теперь и я поумнел. Одну вещь я усвоил твердо: вы — опасный человек.
Доктор Монигэм, опешив, лишь испуганно спросил:
— О чем это вы?
— Если бы он мог заговорить, он сказал бы, что я прав, — продолжал Ностромо, и тень его головы качнулась на звездном квадрате окна.
— Я вас не понимаю, — слабым голосом сказал доктор Монигэм.
— Не понимаете? Да ну? Если бы вы не подтвердили идиотские бредни Сотильо, ему незачем было бы так спешить вздергивать на дыбу этого беднягу Гирша.
Доктор вздрогнул. Но преданность, поглотившая его целиком, поглотила и все его чувства, и его сердце стало словно камень и не знало ни укоров совести, ни жалости. Все же, чтобы окончательно успокоить себя, он счел нужным громко и презрительно отринуть это обвинение.
— Чушь! Не забывайте, я имел дело с Сотильо. О Гирше я и не подумал, признаюсь. Но если бы подумал, это не принесло бы ему пользы. Ведь ясно: он был обречен с того злосчастного момента, когда вцепился в этот якорь. Обречен, вы слышите меня! Да я и сам обречен… по всей вероятности.
Так ответил доктор на упрек Ностромо, достаточно веский для того, чтобы разбередить его совесть. Доктор не был бессердечен. Но миссия, которую он на себя взял, была так значительна, так важна, так серьезна, что затмевала все простые житейские соображения. Он стал фанатиком. Ему совсем не нравилось то, что он собирался сделать. Ему противно было обманывать, дурачить даже самых скверных людей. Все в нем возмущалось против этого — воспитание, традиции, инстинкт. Роль предателя, несовместимая с его натурой, была ему невыносима. И все-таки он согласился принести себя в жертву, пойти на это унижение.
С горечью он убеждал себя: «Кроме меня, для этой грязной работы никто не годится». И верил этому. Он был прост. И в простоте своей не считал себя героем, отважно жертвующим жизнью; он знал одно: что подвергается большой опасности, и эта мысль поддерживала и утешала его. Все было жестоко в мире, в котором он существовал, и участь Гирша не являлась исключением. Он практически смотрел на этот эпизод. Что мог он значить? Не заподозрил ли чего-нибудь Сотильо? Доктор никак не мог понять, зачем понадобилось убивать беднягу Гирша?
— Так-то так. Но почему его все-таки застрелили? — пробормотал он.
Ностромо молчал.
ГЛАВА 9
Раздираемый сомнениями и надеждой, смертельно испуганный трезвоном колоколов в честь появления в городе Педрито Монтеро, Сотильо все утро боролся с тревожными мыслями: неравная борьба, ибо мысли его были хаотичны, что естественно для человека, находящегося во власти бурных страстей. Разочарование, алчность, гнев и страх бушевали в груди полковника с большей силой, чем трезвонили в городе колокола. Все его планы рушились. Ему не достались ни Сулако, ни серебро. Ему не удалось блеснуть талантом полководца, занять город и закрепиться в нем; ему не удалось также, захватив громадную добычу, успешно скрыться в океанских просторах. Педрито Монтеро, и как недруг, и как друг, внушал ему глубокий ужас. Звон колоколов бесил его.
Вообразив себе, что на него немедленно нападут, он приказал своим войскам занять оборону на побережье. Сам он расхаживал по комнате и иногда останавливался, кусая кончики пальцев на правой руке и угрюмо глядя себе под ноги; потом мрачно оглядывал всех вокруг и снова начинал метаться. На столе лежали его шляпа, хлыст, револьвер и сабля. Его офицеры, сгрудившись у окна, из которого открывался вид на городские ворота, оживленно спорили из-за полевого бинокля, который год назад Сотильо приобрел в кредит у Ансани. Бинокль переходил из рук в руки, и того, кто временно им завладевал, остальные осыпали вопросами.
— Да не видно же, ничего не видно! — отвечал он раздраженно.
Из окна и в самом деле ничего не было видно. И когда возвратился патруль, посланный прочесать кустарник возле Каса Виола, все замерло на полосе сухой земли между городом и портом. Немного позже из ворот выехал какой-то верховой и безбоязненно поскакал к таможне. То был посланец сеньора Фуэнтеса. Поскольку он прибыл один, его впустили. Он спешился возле главного входа, с веселой наглостью приветствовал стоявших там безмолвных зрителей и потребовал немедленно отвести его к muy valiente[120]полковнику.
Сеньор Фуэнтес, приступив к обязанностям политического лидера, решил во что бы то ни стало захватить рудники и порт. Для переговоров с Сотильо был избран некий нотариус, в начале мятежа томившийся в тюрьме, куда он был посажен за подделку документов. Освобожденный мятежниками вместе с другими «жертвами тирании бланко», он поспешил предложить свои услуги новому правительству.
Он был намерен, выполняя свою миссию, не щадить ни красноречия, ни пыла и попробовать уговорить Сотильо, чтобы тот оставил на месте войска, а сам поехал в город и начал переговоры с Педро Монтеро. Полковник ни о чем подобном не помышлял. Стоило ему подумать, что он может по доброй воле отдать себя в руки знаменитого Педрито, и он сразу чувствовал себя больным. Ехать в город невозможно, это безумие. С другой стороны, такое же безумие — стать на путь открытой вражды. Ведь тогда он не сможет всерьез заняться розысками этого сокровища, этих залежей серебра, присутствие которых он чувствовал где-то неподалеку, запах которых ощущал.
Но где они? Где? Господи боже, где? Как он мог выпустить отсюда доктора? Какое-то наваждение нашло на него! Хотя нет, все правильно. Только так он и мог поступить, — размышлял он, как в бреду, а тем временем посланец Фуэнтеса вел приятную беседу с офицерами у главного входа в ожидании, когда его позовут. Мерзавец доктор не может сбежать — в его интересах вернуться и принести достоверные сведения. Но если что-нибудь его задержит? Скажем, Педрито отдаст приказ, запрещающий кому бы то ни было покидать город. Доктор наверняка наткнется на патруль!
Полковник остановился и сжал ладонями виски, словно у него внезапно закружилась голова. Малодушие подсказало ему уловку, небезызвестную и европейским государственным мужам в тех случаях, когда они стремятся оттянуть неприятные для них переговоры. Прямо в сапогах со шпорами он забрался в гамак с поспешностью, недостойной героя и полководца. Он сильно изменился за последние дни. Красивое лицо пожелтело от непосильных забот. Изящно очерченный нос с дерзко раздувающимися ноздрями заострился, и ноздри не только не раздувались теперь, а даже как-то съежились. Бархатные миндалевидные глаза, умевшие смотреть так томно и нежно, погасли и покраснели от бессонных ночей. Монотонным, страдальческим голосом он обратился к изумленному посланцу сеньора Фуэнтеса.
Трогателен и жалок был этот еле слышный голос, доносившийся из-под груды пончо, полностью скрывавших элегантную фигуру полковника, так что приезжий видел только помертвевшую физиономию и черные усы, незавитые и неподкрученные, уныло свисавшие вниз, — символ телесных недугов и душевного бессилия. Лихорадка, злая лихорадка свалила доблестного полководца. Болезнь казалась особенно натуральной из-за того, что глаза страдальца время от времени начинали сверкать мрачным блеском, причиной чего являлись легкие спазмы в желудке, а зубы от страха выбивали дробь. Больного бил озноб. Полковник объяснил, что он не в состоянии ни думать, ни говорить, ни слушать. С таким видом, словно он совершает сверхчеловеческое усилие, полковник, задыхаясь, произнес, что сейчас он не в силах дать его превосходительству надлежащий ответ или выполнить какой-нибудь из его приказов. Зато завтра! Завтра! О, завтра! Пусть его превосходительство дон Педро не тревожится. Прибывший из Эсмеральды отважный полк удержит порт, удержит… тут под пытливым взглядом посланца болящий смежил веки и будто в полузабытьи откинул голову, так что собеседнику пришлось наклониться над гамаком, дабы расслышать его прерывистую речь.
А Сотильо тем временем выражал надежду, что его превосходительство, будучи человеком гуманным, позволит доктору, английскому доктору, выйти из города с саквояжиком, где лежат иноземные лекарства, предназначенные для полковника Сотильо. С горячностью просил он его милость кабальеро оказать ему любезность и, проезжая мимо Каса Гулд, заглянуть туда и известить английского врача, который, может быть, окажется в доме, что его помощь немедленно требуется полковнику Сотильо, находящемуся в таможне и страдающему от приступа лихорадки. Немедленно. Самым настоятельным образом. Его ждут с нетерпением. Тысяча благодарностей. Он устало закрыл глаза и уже больше их не открывал, лежа совершенно неподвижно, глухой, немой, бесчувственный, угнетенный, измученный, истощенный, раздавленный тяжким недугом.
Но как только посетитель затворил за собой дверь, полковник быстро выпрыгнул из гамака, волоча целый ворох пончо, которые зацепились за его шпоры и клубком обвили ноги, так что бедняга чуть не ударился головой об пол и обрел равновесие, лишь доскакав до середины комнаты. После этого, спрятавшись за полуоткрытыми жалюзи, он стал слушать, что происходит внизу.
Посланец Фуэнтеса уже сидел верхом и, повернувшись к мрачным офицерам, оберегавшим парадную дверь, торжественным жестом снял шляпу.
— Кабальеро, — произнес он очень громко, — да будет мне позволено рекомендовать вам окружить вашего полковника всяческой заботой. Для меня было огромной честью и огромным удовольствием познакомиться с вами, мужественными солдатами, с беспримерным терпением исполняющими свой воинский долг в этой пустынной местности, где так много солнца и соленой воды и совсем отсутствуют иные напитки, в то время как город, изобилующий женским очарованием и вином, с радостью готов заключить вас в объятия. Кабальеро, имею честь вас приветствовать. В Сулако сегодня танцы, танцы до упаду. Всего хорошего.