Уже на третий день своего одиночества он подтащил к воде шлюпку, так как у него возникла мысль уплыть куда-нибудь от острова, но позже он отказался от этой идеи, отчасти потому, что все еще надеялся на возвращение Ностромо, а отчасти потому, что считал ее безнадежной. Лодка стояла у самой воды, и ее надо было лишь слегка подтолкнуть. Каждый день он ел понемногу, и силы еще не оставили его. Он лениво взялся за весла, и лодка стала удаляться прочь от утесов Большой Изабеллы — согретая солнцем, она казалась живой и купалась в теплых струях света, сверкая радостью и надеждой. Он плыл прямо к заходящему солнцу. Когда наступила темнота, он перестал грести и бросил весла в лодку. Они стукнулись о днище, и этот звук показался ему оглушительно громким. Это было приятно, как будто кто-то позвал его издалека. Он испытал такое облегчение, что подумал даже: «Может быть, мне удастся сегодня поспать». Но он не верил, что ему это удастся. Он ничему больше не верил и продолжал сидеть, не закрывая глаз.
И вот свет солнца, спрятанного горной грядой, забрезжил перед его немигающими глазами. Становилось все светлей, и наконец солнце выплыло во всем своем великолепии над высокими вершинами гор. Море заискрилось и засверкало вокруг лодки, и в этом царстве одиночества, прекрасном и безжалостном, опять возникла тишина, похожая на туго натянутую, тонкую темную веревку.
Глядя на нее, он неторопливо поднялся с сиденья и пересел на борт. Глаза все так же пристально смотрели на веревку, а тем временем рука нащупала на поясе кобуру, расстегнула, вытащила револьвер, направила прямо в грудь дуло, взвела курок, спустила его и судорожным движением отбросила прочь. Взгляд продолжал следить за револьвером, а сам Декуд упал ничком, коснувшись грудью борта, и пальцы судорожно вцепились в сиденье.
— Все кончено, — проговорил он, запинаясь, и кровь хлынула горлом.
Его последней мыслью было: «Хотелось бы мне знать, как умер этот капатас».
Цеплявшиеся за сиденье пальцы ослабели, разжались, и возлюбленный Антонии Авельянос упал за борт, так и не услышав, как лопнула веревка безмолвия в пустынном Гольфо Пласидо, сверкающую гладь которого не взволновало падение тела.
Жертва душевной опустошенности и усталости, которые так часто служат карой для смелого и дерзкого ума, чьи планы потерпели крах, блестящий дон Мартин Декуд, отягощенный четырьмя серебряными слитками, исчез бесследно, поглощенный беспредельным равнодушием мира. Бессонный страж, понуро, неподвижно сидевший днем и ночью на земле, перестал охранять серебро Сан Томе; и духи добра и зла, витающие возле каждого клада, на некоторое время, вероятно, решили, что этот клад забыт людьми. Но прошло несколько дней и с той стороны, где спускалось к горизонту солнце, показался человек; он шел быстрыми шагами, а потом всю ночь просидел в узкой черной ложбине, не двигаясь и не смыкая глаз, почти в той же позе и на том же месте, на котором сидел первый, не знавший сна человек, так тихо отбывший однажды навсегда на маленькой шлюпке во время заката. И духи добра и зла, витавшие подле спрятанных сокровищ, сразу поняли, что у серебра Сан Томе появился преданный вечный раб.
Блистательный капатас каргадоров, жертва пустого и холодного тщеславия, достающегося людям в награду за мужественные поступки, просидел всю ночь уныло и угрюмо, как презираемый всеми изгой, и эта ночь, проведенная без сна, была так же мучительна, как бессонные ночи Декуда, его сотоварища по самому отчаянному делу за всю его отчаянную жизнь. Он все думал, как умер Декуд. И знал, что он причастен к его смерти. Сперва женщина, потом мужчина — из-за этого проклятого сокровища он бросил их, а его помощь была так нужна. Погибшая душа и отнятая жизнь — вот плата за серебро Сан Томе. Он окаменел от ужаса, потом его объяла сатанинская гордость. Во всем мире он один, Джан Батиста Фиданца, капатас судакских каргадоров, неподкупный и верный Ностромо, способен заплатить такую цену.
Сделка совершилась, и он решил, что ничто теперь не сможет ее расторгнуть. Ничто. Декуд умер. Но как? В том, что он мертв, нет ни тени сомнения. Но зачем он взял четыре слитка?.. Для чего? Собирался ли он прийти сюда еще раз… когда-нибудь позже?
Сокровище сохранило свою невидимую власть. Оно тревожило человека, заплатившего за него полную цену. Он ведь знал, что Декуд умер. Весь остров об этом шептал. Умер? Погиб! Ностромо поймал себя на том, что прислушивается к свисту раздвигаемых на ходу веток и к плеску воды под ногами бредущего по ручью человека. Умер! Этот краснобай, жених доньи Антонии.
— Э! — проговорил он, уткнувшись лбом в колени, когда бледно-сизый рассвет просочился сквозь толщу облаков на освобожденный Сулако и серый, как пепел, залив. — Это к ней он полетит. К кому же, как не к ней!
Но четыре слитка… Зачем он их взял — из желания отомстить, навести на него порчу, как эта женщина, которая в гневе предрекла ему муки раскаяния и крах всех надежд и в то же время поручила спасти ее детей? Ну что ж, он спас детей. Он отогнал от них призрак нищеты и голодной смерти. Он сделал это в одиночку… или, может быть, ему помогал сам дьявол. Не все ли равно? Его предали, но он все это сделал, а заодно спас рудники Сан Томе, злобного исполина, чье несметное богатство сумело покорить себе мужество, труд, верность бедняков, войну и мир, город и море и Кампо.
Солнце осветило небо за вершинами Кордильер. Капатас смотрел на рыхлую землю, камни, изломанные ветки кустов, прикрывавшие тайник.
— Я должен богатеть очень медленно, — проговорил он вслух.
ГЛАВА 11
Благоразумие Ностромо оказалось излишним, ибо Сулако богател с невероятной быстротой благодаря сокровищам, скрытым в земле, оберегаемым духами добра и зла и исторгаемым из недр земных мускулистыми руками шахтеров. Город словно переживал свою вторую молодость, начинал новую жизнь, полную надежд, тревог, труда, щедро расточал на все четыре стороны скороспелое богатство. Материальные интересы повлекли за собой перемены, и перемены эти были также материального свойства. Происходили и другие перемены, менее заметные, они оставляли след в умах и в сердцах рабочих. Капитан Митчелл уехал на родину — благодаря рудникам он стал обеспеченным человеком; и доктор Монигэм постарел еще больше, седые волосы его отливали сталью, лицо всегда и везде сохраняло одно и то же выражение; неиссякаемые сокровища преданности и любви таились в недрах его сердца, он ими жил, он черпал их украдкой словно неправедно нажитое богатство.
Генеральный инспектор государственных больниц (надзор над которыми вверен концессии Гулда), муниципальный советник санитарной службы города, главный врач «Рудников Сан Томе, консолидейтид» (территория этого концерна, на которой добывается золото, серебро, медь, кобальт, свинец, простирается на целые мили в подножьях Кордильер) чувствовал себя нищим, умирающим от голода, несчастным во время длительного путешествия Гулдов в Европу и Североамериканские Соединенные Штаты. Близкий, задушевный друг семьи, холостяк, не связанный никакими узами и обязанностями (за исключением служебных), он поселился, по приглашению Гулдов, в их доме и жил там, как родной. Он с большим трудом перенес их продолжавшееся почти год отсутствие, нескончаемые одиннадцать месяцев, в течение которых он, входя в любую комнату и бросив беглый взгляд на стены, потолок или мебель, тотчас вспоминал женщину, которой отдал без остатка всю свою верность. По мере того как приближался день прибытия почтового парохода «Гермес», доктор ковылял по комнате все более оживленно и все язвительнее обрушивался на слуг, что объяснялось не злобой, а просто нервозностью.
С молниеносной быстротой, с восторгом, с яростью он собрал свой скромный саквояж и в упоении проводил его взглядом, когда слуга выносил его из парадных дверей Каса Гулд; а затем, когда приблизился назначенный час, в большой коляске, запряженной белыми мулами, где он сидел один (слегка бочком), держа в левой руке пару новых перчаток и стараясь выглядеть невозмутимым, отчего его худое лицо стало злым, он подъехал к пристани.
Когда он увидел Гулдов на палубе «Гермеса», его сердце бешено заколотилось, и ему удалось лишь небрежно пробормотать две-три приветственные фразы. В город они ехали в коляске, и все трое молчали. И, уже войдя во внутренний двор, доктор более естественным тоном сказал:
— Не стану вам мешать. Можно мне прийти завтра?
— Приходите к ленчу, доктор Монигэм, и как можно раньше, — попросила миссис Гулд. В дорожном платье, в шляпке с вуалью, она остановилась у подножья лестницы, а с верхней площадки мадонна в голубом одеянии с младенцем на руках, казалось, приветствовала ее сочувственным, ласковым взглядом.
— Не надейтесь застать меня дома, — предупредил доктора Чарлз. — Я уеду на рудники рано утром.
После ленча донья Эмилия и сеньор доктор медленно прошли через внутренний двор и оказались в саду. Сад был большой, с тенистыми деревьями и залитыми солнцем лужайками. Его кольцом окружал тройной ряд апельсиновых деревьев, а за ними вздымались высокие стены и краснели черепичные крыши соседних домов. Там и сям работали босые темнокожие садовники в белоснежных рубахах и широких штанах, они ухаживали за цветами, наклонившись над клумбами, мелькали между деревьями, тащили по дорожкам тонкие резиновые шланги, из которых внезапно вырывались изогнутые струйки воды — они переплетались между собой, образуя сверкающий на солнце узор, словно дождь шуршал, падая на листья, бриллиантовыми росинками осыпая траву.
Донья Эмилия, придерживая трен светлого платья, шла рядом с доктором, на котором был длинный черный сюртук и безупречно белая манишка со строгим черным галстуком. Подле купы деревьев, в сплошной тени от их ветвей стояли маленькие столики и плетеные кресла; миссис Гулд села на одно из них.
— Не уходите, — сказала она доктору, который и без того как в землю врос. Упрятав подбородок в высокий воротник, он исподлобья пожирал ее глазами, к счастью, совершенно неспособными выразить обуревавшие его чувства, ибо более всего они напоминали шарики из мрамора с прожилками. Он с волнением и жалостью смотрел на лицо этой женщины, замечал тени прожитых лет под глазами и на висках «не ведающей усталости сеньоры» (как назвал ее когда-то дон Пепе) и чуть не плакал от умиления.
— Побудьте здесь еще. Сегодняшний день — мой, — упрашивала его миссис Гулд. — Официально мы еще не возвратились. К нам никто не придет. Лишь завтра вечером в Каса Гулд откроются парадные двери и загорятся все окна.
Доктор опустился на стул.
— Тертулья?[134]— спросил он с рассеянным видом.
— Просто встретимся со всеми добрыми друзьями, которые захотят к нам прийти.
— Только завтра?
— Да. Чарлз утомился сегодня после целого дня на рудниках, поэтому я… нам лучше провести вдвоем первый вечер после возвращения в дом, который я так люблю. Ведь здесь прошла вся моя жизнь.
— О, да! — внезапно рассердился доктор. — Женщины исчисляют время со дня свадьбы. Мне кажется, вы немного прожили и до нее?
— Да, конечно; но о чем там вспоминать? Не было ведь никаких забот.
Миссис Гулд вздохнула. И поскольку двое друзей, встретившись после долгой разлуки, всегда вспоминают самый тревожный период их жизни, они стали говорить о революции и последовавшем отделении Сулако. Миссис Гулд представлялось странным, что те, кто участвовал в революции, не сохранили о ней памяти и не извлекли уроков.
— И все-таки, — возразил ей доктор, — мы, сыгравшие в революции свою роль, получили каждый свою награду. Дон Пепе, невзирая на преклонный возраст, все еще ездит верхом. Барриос напивается до смерти в развеселой компании в своем поместье за Больсон де Тоноро. А героический отец Роман — воображаю, как наш старенький падре принялся бы методически взрывать рудники, произнося при каждом взрыве благочестивые изречения и в промежутках втягивая в себя целые горсти нюхательного табаку, — наш героический падре Роман говорит: пока он жив, можно не опасаться, что миссионеры Холройда причинят его пастве какой-нибудь вред.
Миссис Гулд слегка вздрогнула при мысли, что совсем немного, и рудники Сан Томе были бы уничтожены.
— Ну, а вы, мой милый друг?
— Я исполнил ту работу, для которой оказался пригоден.
— Вам угрожали самые страшные опасности. Страшней, чем смерть.
— Нет, миссис Гулд! Только смерть… через повешенье. А награжден я сверх всяких заслуг.
Миссис Гулд внимательно на него посмотрела, и доктор опустил глаза.
— Я сделал карьеру, как видите, — сказал генеральный инспектор государственных больниц и слегка приподнял лацканы отлично сшитого черного сюртука. Чувство собственного достоинства, вновь обретенное доктором и сказавшееся внутренне в том, что отец Берон почти полностью исчез из его сновидений, внешне было отмечено тем, что на смену былой небрежности явилось чрезмерное внимание к своей внешности, перешедшее в некий культ. Цвет, фасон одежды, ее ослепительная чистота — все соблюдалось с редкой строгостью и пунктуальностью и придавало доктору торжественный и в то же время праздничный вид; а ковыляющая походка и брюзгливо злобное выражение лица остались неизменными и в сочетании с опрятностью и щегольством производили странное и устрашающее впечатление.
— Да, — продолжал доктор, — каждый из нас награжден… главный инженер дороги, капитан Митчелл…
— Мы с ним виделись, — своим чарующим голосом прервала его миссис Гулд. — Наш милейший капитан специально приехал из своего загородного дома в Лондон, чтобы повидаться с нами. Он держался с большим достоинством, но мне кажется, он с сожалением вспоминает Сулако. Все время плел нечто невнятное об «исторических событиях», и наконец я чуть не разрыдалась.
— Гм, — промычал доктор. — Стареет, я полагаю. Даже Ностромо стареет. Хотя… он не изменился. Кстати, о Ностромо я хотел вам кое-что рассказать…
В доме началось волнение, оттуда доносился возбужденный гул голосов. Внезапно двое садовников, подстригавших розовый куст у калитки, упали на колени и склонили головы — мимо них прошла Антония Авельянос, а рядом шагал ее дядюшка.
Пожалованный кардинальской шапкой после непродолжительного визита в Рим, приглашенный туда коллегией миссионеров, проповедник, обративший в истинную веру целые племена диких индейцев, участник заговора, друг и покровитель разбойника Эрнандеса, вошел большими медленными шагами, накренившись вперед и сцепив за спиной свои сильные руки. Изможденный, с сумрачным лицом фанатика, первый кардинал-архиепископ города Сулако сохранил свой прежний вид — он был похож на капеллана разбойничьей шайки. Полагали, кардинальский пурпур достался ему не случайно — Рим встревожило вторжение в Сулако протестантов, организованное миссионерским фондом Холройда. Антония, чья красота немного поблекла, а фигура несколько расплылась, вошла легкой походкой, безмятежная, как и прежде, издали улыбаясь миссис Гулд. Вместе с дядюшкой она заглянула повидать свою милую Эмилию, без церемоний, всего на несколько минут перед сиестой.
Когда все сели, доктор Монигэм, питавший острую неприязнь к любому человеку, связанному каким-то образом с миссис Гулд, устроился в стороне, делая вид, что погружен в глубокое раздумье. Он поднял голову, когда Антония заговорила громче:
— Как можем мы не протянуть руку помощи тем, кто стонет под игом угнетения, кто еще несколько лет назад назывались нашими согражданами и должны так называться и сейчас? — говорила мисс Авельянос. — Как мы можем оставаться слепыми, глухими, безжалостными к тяжким мукам наших братьев? Мы обязаны найти какой-то выход.
— Присоединить оставшуюся часть Костагуаны к Сулако, — раздраженно огрызнулся доктор. — Тогда и у них будет благосостояние и порядок. Вот единственный выход.
— Я уверена, сеньор доктор, — сказала Антония с той спокойной серьезностью, которую дает только твердая убежденность, — что наш бедный Мартин всегда желал именно этого.
— Да, но кто позволит вам подвергать опасности развитие материальных интересов ради таких пустяков, как сострадание и справедливость, — брюзгливо буркнул доктор. — И, пожалуй, это можно понять.