— Только до утра.
Потом она и тот подросток — наверно, ее сын — вышли, капитан взял у Нины портфель, облегченно вздохнул.
— Ну, вот. Сейчас вас покормят и устроят отдыхать.
С лица и шапочки Нины текло, она полезла в сумку за платком, под руку попался покоробленный клочок газеты — ах да, это же про отца! Ей захотелось показать газету капитану и сказать, что это ее отец, но она боялась, как бы он не подумал, что она хочет и дальше навязать себя его заботам.
— Спасибо вам. Что бы я без вас делала?
— А, чепуха. Не я, нашелся бы кто-то другой…
Он притронулся ладонью к козырьку фуражки и пошел, легко покачивая крутыми плечами, она смотрела, как сзади по разрезу разлетаются полы его шинели, и удивилась, что он не в шапке, а в фуражке.
Женщина принесла ей не то гуляш, не то бефстроганов с пшенной кашей и компот со сладким пончиком.
— Хлеба, извините, нет.
У нее было усталое измученное лицо, она села у стола-шкафчика, подперев щеку ладонью, и все смотрела на Нину. Нина старалась есть медленно и нежадно.
— Москву-то сильно бомбят?
— Бомбят.
Потом она позвала мальчика — его звали Ваней, — велела приготовить постель. Ваня составил пустые стулья в два ряда, принялся стелить байковые одеяла.
— Только до утра, дальше нельзя, — повторила женщина. — Спокойной вам ночи.
Нина подумала: как бессмысленно звучит теперь это «спокойной ночи», и разве с начала войны была, у кого-нибудь хоть одна спокойная ночь?
Она разулась, стянула мокрые чулки, достала из чемодана носки, вытащила черный свитер, натянула носки, повесила чулки на спинку стула и осторожно легла. Лежала, боясь повернуться, чтобы не разъехались легкие скрипучие стулья, и старалась решить, что же ей делать завтра.
Долго не могла согреться, очень хотелось горячего чая или хотя бы кипятку. Оттуда, из зала, вплывали запахи еды и табачный дым, слышался гул голосов и стук ножей, и вдруг она увидела Марусю: та, лукаво улыбаясь, подавала ей большой каравай белого хлеба. «Зачем мне столько?» — хотела спросить Нина, но не могла — голоса не было.
10
Маруся Крашенинникова была в их группе самой старшей, они считали ее старой — тридцать с хвостиком, — и Нину удивляло, что в таком возрасте она пошла учиться и замужем не была, за всем этим скрывалась какая-то романтическая история, может быть, несчастная любовь… Но потом оказалось, что никакой истории нет: отец Маруси, самарский железнодорожник, как-то ночью попал под маневровый паровоз и погиб, оставив шестерых детей, и Марусе, как старшей, пришлось идти работать, помогать матери кормить шесть ртов. И только потом, когда все выросли и встали на ноги, она смогла идти учиться.
Как и почему они с Ниной подружились, такие во всем разные и по возрасту, и по характеру, Нина объяснить не могла, да и не задумывалась над этим. Была в Марусе какая-то надежность и Обстоятельность, которая привлекала робкую по характеру Нину, а может, сыграло роль и то, что их поселили в одной комнате и Нина, у которой школьная наука была еще свежа, помогала Марусе с логарифмами и задачами по физике. Но очень скоро Маруся обогнала Нину и уже сама тянула ее за собой.
Дружбу Нины с Виктором Маруся не поощряла, говорила, что все эти катки и драмкружки только отвлекают от учебы, но Нина догадывалась, что просто ей не нравился Виктор и она рада была бы положить конец этой дружбе. «Этот болтун Колесов приходил», — говорила она. Или: «Твой балаболка Колесов оставил записку». Нина обижалась за «болтуна» и «балаболку», но прощала Марусю, потому что любила ее. Виктор, наоборот, о Марусе всегда говорил хорошо: «Она из тех немногих, на кого можно полностью положиться». Нина часто вспоминала эти его слова потом, когда Маруся из-за нее отказалась идти до Коврова и сдала назад в профком обувь и сухой паек. «Я не могу тебя оставить», — сказала она. И потом, когда у Нины кончились все деньги и ей так и не удалось устроиться работать, Маруся сказала:
— Ладно, брось, проживем, все равно тебе скоро в декрет.
Они стали жить на Марусин заработок, Нину это тяготило, она не знала даже, сможет ли когда расплатиться с нею. Поскольку ей приходилось вести несложное хозяйство, она завела тетрадку, куда записывала ежедневные расходы, потом подбивала итог, делила пополам — это и был ее долг Марусе. Бывало, придет Маруся с работы, умоется, сядет за стол:
— Жена, что сварила? Подавай, а то побью!
Но Нина не только готовила и бегала по магазинам, отоваривала карточки, она старалась отдарить Марусю и другим своим Трудом, стирала ей, штопала чулки, чистила обувь… Как-то раз Маруся застала ее в общей прачечной «на месте преступления», закричала:
— Ты это брось, тазы с бельем таскать — не твое дело! Ты что, в прислугах у меня? — и заметив, что Нина готова зареветь, добавила уже мягко: — Родишь недоноска, любить его не буду!
Не было между ними ни ласковых слов, ни девчоночьих объятий, суховатая сдержанная Маруся не любила этого, но Нина чувствовала, что нет у нее подруги ближе и дороже.
Маруся уже и не думала об Ижевске, ей хотелось вернуться в Куйбышев, к своим, и она вечерами часто говорила:
— Ах, Самара-городок, попаду ли я туда?
В Куйбышев были эвакуированы многие правительственные учреждения, и попасть туда теперь было непросто; Нина думала, что отец мог бы помочь Марусе, но о нем по-прежнему не было вестей.
Он объявился неожиданно в последних числах октября. Вышел из окружения — больной, с разбитыми ногами — чуть отлежавшись, позвонил в институт, ему сообщили, что студенты эвакуированы в Ижевск. Но он все-таки поехал в Лефортово, там вахтерша сказала ему, что Нина в Москве, но живет в другом общежитии, в Бригадирском переулке. Здесь-то он и разыскал ее.
Она помнит, как он вошел к ней с серым изнуренным лицом, в валенках и солдатской шинели — генеральская за два месяца окружения превратилась в лохмотья, а новую еще не сшили, — и сказал глухим срывающимся голосом:
— Родная моя…
Она смотрела на него и плакала, а он похлопывал ее по руке и говорил:
— Ничего… Ничего… Все будет хорошо…
Он скупо, избегая подробностей, рассказывал, как попали в окружение и трижды пытались прорваться с боями, как соединились с партизанами и все-таки пробились к своим, и все время повторял:
— Теперь ничего… Теперь все хорошо.
Потом пришла Маруся, и стали думать, как быть дальше. Нина попросила его дать Марусе денег и отправить в Куйбышев — она была в неоплатном долгу перед подругой и ни о чем другом пока что думать не могла. А когда они проводили Марусю, отец нашел ей военного попутчика, — он привез Нину к себе, в гостиницу ЦДКА, и сказал, чтобы она уезжала в Ташкент. О Людмиле Карловне сведений не имел и не мог иметь, но был уверен, что она в Ташкенте. Кто-то сказал ему об этом, и он даже отправил ей письмо, чтобы в случае необходимости обратилась к Рябинину.
— Виктор просил, чтобы я ехала в Саратов, к его родным.
Отец посмотрел тогда на нее, покачал головой:
— Ты маленькая дурочка. Ведь это его родные, а тебе они пока что чужие…
Он сам усадил ее в поезд, в купе увидел Льва Михайловича, что-то сказал ему, Нина услышала только: «Вы уж, пожалуйста…» Лев Михайлович приложил ладонь к груди, поклонился. А потом в Пензе передал ее капитану, капитан — этой женщине с измученным лицом. А женщина уже никому не передаст, цепочка кончилась, тут самый край ее.
…Маруся протягивала ей хлеб и шептала: «Бедная… Бедная…»
11
Ее разбудило радио.
Сперва она не поняла, где находится, всю ночь плыла куда-то или ехала, даже ощущала покачивание, и сейчас ей казалось, что она все еще в поезде, хотела встать и чуть не свалилась с разъехавшихся стульев, а потом все вспомнила.
Было еще очень рано, едва начинало светать, и мысль о том, что придется встать, идти куда-то — куда? — была невыносима. Она стала слушать радио.
С самой Москвы она не слышала знакомых дикторских голосов и сейчас с тревогой вслушивалась в сводку новостей, память выхватила то, что ей казалось главным: «Продолжаются ожесточенные бои под Москвой» и «Наши войска оставили город Харьков».
Перед ее отъездом налеты на Москву участились, немецкие самолеты прилетали по два — три раза за ночь, и теперь, судя по сводкам, налеты не ослабевали.
Нина слушала о зверствах фашистов на оккупированной территории и думала: там же наши люди, дети, не все успели выехать — каково им там? И собственное положение теперь не казалось ей таким уж безнадежным и трагическим — господи, да я же в своей стране, среди своих людей, чего же я ною. Меня оберегают, чуть ли не за руку ведут по этим трудным дням, надо же и самой хоть что-то для себя делать.
Военные сводки кончились, дикторы перешли к обзору газет, рассказывали о героизме тружеников тыла. Нина заставила себя подняться, натянула чулки и свитер, сунула ноги в не просохшие за ночь ботики.
За время сна она нисколько не отдохнула, и собственное тело казалось большим и тяжелым.
Зал ресторана, через который шли они вчера, был закрыт, выйти можно было только черным ходом, через кухню. На кухне женщина в сером ватнике разжигала огромную плиту, плита не горела, из топки валил дым, женщина дула в нее, прикрыв глаза, потом долго откашливалась.
Нина хотела выйти незаметно, она боялась, как бы ее не заставили забрать с собой и вещи, и опять ругала себя, что набрала столько разного барахла…
Истопница куда-то отлучилась, и Нина, схватив сумочку, быстро прошла через кухню прямо во двор. Во дворе стояли пустые ящики, кучей был свален уголь, истопница накладывала его совком в ведро. Нина миновала двор, прошла мимо здания вокзала — стены его тоже были облеплены бумажками, — вышла к билетным кассам. Кассы были закрыты, но возле них жались в очереди люди. Господи, и отсюда едут!.. Куда?.. Она почувствовала слабость в ногах и привалилась к стене. В голове путалось, она никак не могла вспомнить, что сейчас надо сделать. Что-то она решила еще вчера, когда капитан сказал, что поезд выбился из расписания. Ага, надо искать Людмилу Карловну — вот что. Еще маячила перед ней слабая надежда, и она подошла к девушке в милицейской форме:
— Как проехать в адресный стол?
Девушка посмотрела на нее, на живот, обтянутый пальто, объяснила каким трамваем ехать, но тут же добавила, что в воскресенье он не работает. Так сегодня воскресенье! Нина потеряла счет дням и теперь думала: где же я перебуду до завтра?
Она пошла без всякой цели, просто чтобы не стоять, на углу увидела, как старик опускал в почтовый ящик письмо. Это навело на мысль: пойти на главпочтамт, узнать, забрала ли мачеха ее телеграммы, ей сказали, что туда надо ехать трамваем. В трамвае она вроде задремала и забыла, куда и зачем едет. Просто я не выспалась, не могу сосредоточиться, решила она.
К окошку «До востребования» тоже тянулась очередь, но здесь было тепло, Нина хотела где-нибудь присесть, ей не удалось, и она привалилась плечом к стене, опять неудержимо потянуло в сон.
Женщина в окошке долго не могла понять, что ей надо, и терпеливо объясняла, что чужую корреспонденцию ни выдавать, ни показывать не имеет права. Нина вытащила свой паспорт, подала женщине.
— Я тоже Нечаева, вы только скажите, взяты ли телеграммы, я не знаю, тут ли моя… мать…
Она объясняла долго и путано, а потом смотрела, как быстрые пальцы пробежали вперед по толстой стопке писем, вернулись назад и замерли вдруг, и в ней все замерло.
Телеграммы были на месте.
Ей даже разрешили прочесть их, и она прочла то, что когда-то сама написала. Ну, все, ну, все, подумала она.
— Здесь еще письмо, тоже Нечаевой Людмиле Карловне.
Ей показали конверт, надписанный зелеными чернилами, и она узнала почерк отца. Ну, все.
Она отошла от окошка, опять поискала, где бы сесть, но везде сидели люди, писали либо читали письма, заполняли бланки, пересчитывали деньги или просто так сидели с озабоченными лицами.
Ну, все, опять подумала она, присела на подоконник, привалилась головой к оконному проему, закрыла глаза. Расстегнула пальто, положила руку на живот как хорошо, что его еще нет и он не страдает вместе со мной…
…Хотелось пить, и она ловила в горсть колкую струю фонтана с красивым названием «Ночь», но выпить не успевала, вода уходила меж пальцев. Вдвоем с отцом они были тогда в Гурзуфе, в военном санатории, мачеха не поехала, сказала, зимой неинтересно, а там в феврале цвели абрикосы, росли пальмы с мохнатыми войлочными стволами, и между кипарисами проглядывали горы в россыпи огней… В парке Нина видела, как женщина сгоняла с дорожек лужи самодельной метлой, ее поразило, что к палке привязан пучок жестких веток туи — у нас в Свердловске эти ветки стояли бы в вазе и украшали бы комнату!
Рябинин. Или Рябов. Нет, кажется, он сказал тогда — Рябинин. Его товарищ по гражданской войне. Если б ей дали прочесть письмо отца, там наверняка есть эта фамилия…
Не хотелось уходить из тепла, кажется, я заболела, поняла она, но не сидеть же тут до ночи, ведь надо что-то делать. Может, вернуться к вокзалу и попытаться уехать в Саратов — ах, надо было сразу ехать туда! Но она помнила ту очередь у закрытых касс. Ничего, еще немного посижу и пойду. Что стоит моя беда — беда одного человека — перед трагедией целой страны! Мало что стоит. Но от этого беда не переставала быть бедой.
Рябинин. Опять выплыла эта фамилия, с которой неизвестно, что делать.
12
Штаб военного округа она разыскала не сразу: все, к кому обращалась, пожимали плечами — то ли не знали, то ли не хотели говорить. Может, они меня принимают за шпионку, думала она. В Москве тогда ходило множество слухов про шпионов, был даже плакат: мужчина со строгими глазами поднес палец ко рту, намекая на молчание, а рядом вытянулось огромное ухо шпиона. И как-то на площади Свердлова Нина принялась следить за подозрительным дядькой, дядька вел себя странно, метался по площади с саквояжем в руках, озирался и все чего-то высматривал, а потом оказалось, он ищет туалет. Они долго хохотали тогда с Марусей.
Ей встретились двое военных со шпалами на петлицах, назвали улицу Жуковского и сказали, как туда добраться. Она уже выбилась из сил, болело горло и ноги в коленях, и вдруг она вспомнила, что все еще тянется воскресенье, наверно, там, кроме дежурных, никого нет, а идти потом еще куда-то — куда? — она уже не сможет.
Когда она, все еще сомневаясь, назвала в бюро пропусков фамилию «Рябинин», дежурный капитан — он был очень похож на ее попутчика, сперва она даже подумала, что это он, — указал на висевший на стене телефон и дал ей номер.
Если бы Рябинина не было, он бы сказал, он должен знать, подумала она.
Ей ответил густой и вроде бы сердитый голос, а когда она тихо назвала себя, он переспросил:
— Как; как?.. Нечаева?.. Ну, поднимайся давай, давно жду!
Она положила трубку, постояла, пока ей выписывали пропуск. Что означало это его «давно жду»? Конечно, тут какая-то ошибка, но выбора у нее не было, больше идти некуда.
Лифт вознес ее на третий этаж, она пошла по толстой ковровой дорожке, слыша, как чавкает в ботиках, и все время оглядывалась, не остаются ли грязные следы. Тут начались вдруг какие-то провалы в сознании, она совершенно не помнила, как разыскала кабинет и вошла в него, осознала себя уже сидящей в кресле без пальто, свитер сильно обтягивал живот, и она чуть согнулась, чтоб было меньше заметно, а напротив сидел пожилой генерал с такими же, как у отца, бархатными петлицами и скрещенными пушками поверх звезд.
— Телеграмму я получил неделю назад. — Он подал Нине синий бланк с наклеенными желтыми полосками: «Отправил Ташкент дочь прошу разыскать, помочь устроиться или выехать Саратов. Нечаев».
Сперва она ничего не поняла — кого разыскать, кому помочь, — а он сказал:
— Всю неделю тебя жду, где ты остановилась?
— Нигде. Я вчера приехала. Спала на вокзале, в буфете, там на площади много людей…
Рябинин вздохнул, поднялся, пошел к дверям. Открыл, что-то кому-то сказал. Со спины — в кителе и галифе — он был очень похож на отца, от этого ей все время хотелось плакать, и она старалась поменьше смотреть на него.