Уходя из квартиры проводницы, я уже знал, что домой не попаду, денег у меня с собой почти не было, впрочем, их и дома оставалось немного. О том, чтобы забрать камень, нечего было и думать. Те, кто меня навещал, уехали на своей ободранной «тойоте», но вполне могли оставить в доме засаду или просто поставить жучок, чтобы сразу вернуться, как только я открою дверь. Валандались они долго, я просидел на подоконнике два часа, пока наконец не увидел свою латышку выходящей из подъезда с двумя парнями. Тот, что слева, нес на плече жестяной маяк — будто стрелок-зенитчик пусковую трубу с ракетой. Ясно, Анта раскололась, теперь они хотят развинтить мой тайник на мелкие кусочки. Придется вам попотеть, архангелы.
Непохоже было, чтобы Анту тащили насильно, лица я не разглядел, но походка у нее была легкой, в машину она тоже села плавно, показывая ногу в высоком сапоге. Если это менты, то ее быстро отпустят, как иностранку, не станут возиться, разве что подписку возьмут. Если это не менты, то ее прихватили в придачу к бриллианту, который они надеются найти в маяке. Тогда она вернется намного позже. Я оставил мобильный телефон на столе, рассовал по карманам хлеб и сыр из холодильника проводницы, взял плоскую бутылку с коньяком, порылся в шкафах, но мужских вещей не нашел, зато прихватил пакетик с травой, найденный в шерстяном носке, записку писать не стал, захлопнул дверь и кинул ключ обратно в змеиный хвост.
Часам к семи я оказался на Приморском, а минут через сорок — на берегу, в километре от Пьяной гавани. Ветер всю дорогу дул мне в спину, и я счел это хорошим знаком.
— Катер ничейный, — сказал мне бомж, — не ссы, я там всю осень прожил, пока не похолодало. Если уж он в навигацию никому не понадобился, то теперь уж точно не придут. Там иногда местные работу подбрасывают, грузить-разгружать, но ты, я вижу, парень крепкий, может, и справишься. С местными лучше не спорить, попросят — помоги, тебе же спокойнее. В ноябре я на катер печку приволок, там же плавника на берегу навалом. А кормиться я в дацан ходил, там теперь Буда Бальжиевич настоятелем, при нем кашу стали давать.
На вокзале, где встретил бомжа, я оказался по дурости. Уезжать из Питера не было никакого резона, да и ехать особо некуда: денег было кот наплакал, в Гатчине мать на порог не пустит, а дружков у меня за последний год сильно поубавилось. Сработала привычка, чуть что — на вокзал и вон из города, но теперь случай был иной: все, что мне нужно, это перекантоваться дня три, последить издали за квартирой и добраться до своей кухни с тайником. Я сидел в вокзальной закусочной и ковырял вилкой холодный омлет, когда этот парень в камуфляжной куртке подсел за мой столик и попросил поставить ему сто грамм, а лучше — двести.
Я купил нам по рюмке водки и поделился с ним омлетом, на этом мелочь у меня кончилась, а единственную тысячу, оказавшуюся в кошельке, я еще утром убрал подальше, на черный день. С этой рюмки его развезло так, что он стал называть меня Стасиком, хватать за рукав своей заскорузлой лапой и ронять лицо в ладони с горестным видом: последнее я, впрочем, понимал, мне самому было впору ронять лицо в ладони, только выпить для этого мне надо раз в десять больше.
Я смотрел на него и думал, что на Ланской у меня были не менты. Это могли быть люди, для которых я работал год назад, целую зиму работал, а весной сказал, что устал, и спрыгнул. Четыре сейфа для них облупил, как пасхальные яички. Последним делом был хирург, собиратель самоцветов, взято было немало, но мою долю удержали, сказали, что я грязно поработал в ювелирной лавке, напортачил, пришлось, мол, кое-кому заплатить. На Ланскую приходили мои подельники, это ясно. Решили, что раз я не работаю целый год, то припрятал немало, и если меня почистить, то я быстрее приползу за новым заданием. Анту они, похоже, давно обработали, я еще осенью заметил, что она задает несвязные вопросы, отводит глаза и вообще держится как чухонская прачка, без прежнего задиристого лоска. Дом она давно обыскала —
Набирать в проруби воду мне расхотелось, так что по дороге я набил котелок грязным снегом и поставил его на буржуйку, которая раскочегарилась на удивление быстро. Деревяшку я прихватил с собой и заменил ею железный прут, не дававший люку захлопнуться, а прут засунул под откидную койку, здешнее жилье уже не казалось мне таким спокойным, как вчера вечером. Завтрак из провонявшего за ночь сыра и черствого хлеба меня не слишком обрадовал, так что я решил попробовать проводницыну шмаль, оказавшуюся такой крепкой, что проснулся я только в сумерках, да и то не сам, а оттого, что кто-то тормошил меня за плечо.
Подхватившись спросонья, я оттолкнул незваного гостя, спустил ноги с койки, нашарил на полу железяку и только потом разлепил глаза и вгляделся в человека, стоявшего у входа в кубрик и казавшегося огромным и мешковатым в тусклом свете, сочившемся из открытого настежь люка.
— Ты чего это, — сказал человек тонким, как у скопца, голосом, — до чертей допился, что ли? Положи палку-то, Лука, еще убьешь ненароком.
— И убью, — сказал я, проснувшись окончательно, — ты что еще за хрен с горы?
— Пить-то будешь? — Человек сунул руку за пазуху, заставив меня вскочить, но достал всего лишь бутылку водки, мирно его помахал и снова спрятал.
— Вылезай давай, на палубе поговорим.
Человек засопел и полез наверх, лез он довольно неуклюже, да и пальто на нем было слишком длинное, не иначе — с чужого плеча. Добравшись до конца лестницы, пришелец развернулся, подобрал полы и сел на краю люка, крепко поставив ноги на последнюю ступеньку. Теперь я видел его глаза — длинные и припухшие, будто залитые горячим варом. Волосы человека были убраны под разлапистую меховую шапку, но я уже понял, что это баба, и расслабился. Поднявшись на две ступеньки, я почувствовал ее запах, острый, лимонный, немного напоминающий протирку для мебели, которой пользовалась моя латышка. Протирать мебель и расчесывать волосы, вот две вещи, которыми она могла заниматься с утра до вечера, распевая свои протяжные