______
Зарплата у нее была копеечная, у меня тоже (я чинил телевизоры по найму — старые, советские, еще на лампах, тогда такие еще не перевелись, а к рубежу, к водоразделу шестого июня одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года уже не чинил — прекратились заказы). В общем, жили мы вместе.
Однажды я ее спросил (за «Эрудитом»), смогла бы она участвовать в покушении на Ельцина. Тамара спросила: в Москве? Нет, когда он посетит Санкт-Петербург. О, когда это будет еще! — сказала Тамара. Потом она спросила меня, как я все это вижу. Я представлял это так. Черные автомобили мчатся по Московскому проспекту. Перед тем как повернуть на Фонтанку, они по традиции (и по необходимости) тормозят. Перед его автомобилем выбегает Тамара, бухается на колени, вздымает к небу руки. Президентский автомобиль останавливается, заинтригованный Ельцин выходит спросить, что случилось и кто она есть. И тут я — с пистолетом. Стреляю, стреляю, стреляю, стреляю…
Тамара мне ответила, что у меня, к счастью, нет пистолета, и здесь она была не права: к счастью или несчастью, но «Макаров» лежал в ванной, за трубой под раковиной, там же двенадцать патронов — в полиэтиленовом мешке, но Тамара не знала о том ничего. А вот в чем она была убедительна, по крайней мере мне тогда так казалось, это что никто не остановится, кинься она под кортеж. А если остановится президентский автомобиль, Ельцин не выйдет. Я тоже так думал: Ельцин не выйдет.
Я просто хотел испытать Тамару, со мной она или нет.
Потом он спрашивал, светя мне лампой в лицо: любил ли я Тамару? Почему-то этот вопрос интересовал потом не одного начальника группы, но и всю группу меня допрашивающих следаков. Да, любил. Иначе бы не протянул два года на этом шумном, вонючем Московском проспекте, даже если бы жил только одной страстью — убить Ельцина.
На самом деле у меня было две страсти — любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
Две безотчетные страсти — любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
И если бы я не любил, разве бы она говорила мне «орлик мой», «мой генерал», «зайка-зазнайка»?..
Ельцина хотели тогда многие убить. И многие убивали, но только — мысленно. Мысленно-то его все убивали. Девяносто седьмой год. В прошлом году были выборы. Позвольте без исторических экскурсов — не хочу. Или кто-то не знает, как подсчитывались голоса?
Во дворе на Московском, 18, я со многими общался тогда, и все как один утверждали, что не голосовали в девяносто шестом за Ельцина. Но это в нашем дворе. А если взять по стране? Только я не ходил на выборы. Зачем ходить, когда можно без этого?
Ему сделали операцию, американский доктор переделывал сосуды на сердце.
Ох, мне рекомендовано об этом забыть.
Я забыл.
Я молчу.
Я спокоен.
Итак…
Итак, я жил с Тамарой.
Возможность его смерти на операционном столе обсуждалась еще недавно в газетах.
И я сам помню, как в газете, не помню какой, меня и таких же, как я, предостерегали против того, чтобы связывать жизненную стратегию с ожиданием его кончины.
Но я не хочу отвлекаться на мотивы моего решения.
А что до Тамары…
_____
В двух шагах по Московскому — Сенная площадь. Большую часть барахолки на ней к тому времени уже разогнали. Но всегда можно было нащупать цепочку, ведущую к продавцу. В зависимости от того, какой продавец требовался. В данном случае, если кто не понял еще, — к продавцу того, из чего производится выстрел.
Вот такого продавца я и нашел в свое время на пустыре, где улица Ефимова упирается в Сенную площадь.
Короче, Емельяныч меня во всех отношениях не то чтоб поддерживал, а мы были вместе. Он только пил изрядно, и очень плохие напитки. Он покупал их в ларьке у Витебского вокзала.
Однажды он сказал, что за его спиной стоит целая организация. И что я в организацию принят.
В нашей организации он был на ступень выше меня, вследствие чего знал других — из нашей организации. Я же только Емельяныча знал. Он жил в соседнем доме, а именно в доме номер 16. Окна у него выходили на перекресток, и в случае появления Ельцина он мог бы метче стрелять из окна. Дело, однако, в том, что мы не планировали стрелять по машине. Зачем по машине, если она бронированная? Это бессмысленно. Это равносильно самоубийству и профанации общей идеи. Я так думал тогда, и Емельяныч — тоже. Но я уже об этом, кажется, говорил?
А вот о чем я еще не говорил: у нас был другой замысел.
Наступил июнь одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года.
Пятого июня, за день до приезда Ельцина в Петербург, Емельяныч мне сказал, что Ельцин завтра приедет. Я знал. Все, кто хотя бы немного интересовался политикой, знали.
Президент хотел в Петербурге отметить сто девяносто восьмую годовщину со дня рождения Пушкина.
Александр Сергеевич Пушкин — наш национальный поэт.
Я предвкушал покушение.
Емельяныч сказал мне, что руководство организации разработало схему. Завтра вечером, шестого июня, президент посетит Мариинский театр, в прошлом Кировский — оперы и балета. Меня заблаговременно проведут за кулисы. Ельцин будет в первом ряду. А дальше, как убили Столыпина.
С той только разницей, что я выйду на сцену.
То, из чего стреляют, я купил, однако, на свои деньги, а не на деньги организации, с которой Емельяныч был крепче связан, чем я.
Но ведь я же не думал о карьерном росте!
А что Тамара? Ее уже тошнило от фамилии Ельцин. Тамара просила меня о нем не говорить. По правде скажу: она боялась, что моя ненависть к нему вытеснит любовь к ней. И где-то она была права. Правильно, что боялась. Ненависть к нему я помню сильнее, чем к ней любовь. А я ведь любил… Как я любил Тамару!..
У меня тоже, однако, хорошая память.
Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро…
Имена, фамилии, клички. Я ничего не скрыл.
Емельяныча я не назвал и не выдал организации.
Емельяныч не был любовником Тамары.
А их — всех. А зачем надо было так громко кричать?
Следователи поначалу считали ее моей сообщницей. Их интересовала сеть отношений.
Пусть разбираются сами, если хотят.
Не мое дело. Но их работа.
В садике напротив я встречал жильца соседнего дома, мне этого человека показал Емельяныч, он сказал, что сосед.
Сосед Емельямыча был писателем. Бородатый, в шерлок-холмсовской кепочке, он часто сидел на скамейке.
Мне кажется, он был сумасшедшим. На мой вопрос, сможет ли он убить Ельцина, он ответил, что Ельцин и он принадлежат к разным мирам.
Я спросил его: с кем вы, мастера культуры? Он не понял вопроса.
Нет, я помнил. Я помнил, как на закате горбачевской перестройки большая группа писателей ездила к Ельцину в Кремль, чтобы выразить президенту поддержку. И не было среди них ни одного, кто бы хотя бы запустил в Ельцина хрустальной пепельницей!.. А ведь сорок человек — это число! И наверняка их не проверяли на предмет проноса оружия!.. Любой бы мог пронести!.. И вот теперь я спрашиваю: Валерий Георгиевич, почему вы не пронесли пистолет и не застрелили Ельцина? И не слышу ответа. И я спрашиваю: Владимир Константинович, почему вы не пронесли пистолет и не застрелили Ельцииа? И не слышу ответа. И я других спрашиваю — их было сорок! — и не слышу ответа! И я не слышу ответа! И ни от кого не слышу ответа!
А этот, который в кепке в саду, он мне говорит, что не был зван.
А был бы ты зван, ты бы застрелил Ельцина?
Кто ты такой, чтобы быть званным? Что написал такого, чтобы быть званным и застрелить Ельцина?
Что ты пишешь, ваще, и кому это надо, если все идет своим чередом и этот черед предопределен высшим решеньем?
Иногда мне самому хотелось писателем стать. Ведь наверняка Ельцину понадобится поддержка, и наверняка он позовет в Кремль новых, и я буду среди них, с пистолетом (о, проклятое слово!) в штанах (за ремнем) — где-нибудь с пистолетом в штанах за ремнем, — и неужели я не достану мой пистолет в момент «дорогие россияне…» и не сделаю это?
О, ради этого я б написал!.. Я бы что угодно написал, чтобы оказаться в числе приглашенных!
Что касается пистолета. Я хранил его в ванной, за трубой под раковиной.
Тамара не знала.
Хотя я много раз говорил, что он достоин пули в живот, и она была со мной как будто согласна.
Емельяныча я не выдал и не выдал организацию, стоявшую за его спиной.
Следствие пошло по другому пути.
Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро…
Писателя в кепке я приплюсовал тоже.
Было утро шестого июня. Я дома еще находился. Мысленно я готовился к вечернему подвигу. Но о славе не думал.
На девять часов намечен контрольный звонок. Девять, девять пятнадцать, а он не звонит. Почему не звонит Емельяныч?
В девять тридцать я сам позвонил.
Он долго не снимал трубку. Снял наконец, соединился. Я услышал знакомый голос и понял, что пьян Емельяныч, как пять Емельянычей. Мозг мой не хотел верить моему слуху. Как могло такое быть? Ведь Ельцин уже прилетает! Как ты смел, как ты мог?.. Успокойся, все отменилось. Как отменилось? Почему отменилось? Не будет спектакля, говорит Емельяныч. «Золотой петушок» околел. В смысле опера. (Или балет?)
Я закричал о предательстве.
Успокойся, мне Емельяныч сказал, возьми себя в руки. Будет случай еще. Но не сегодня.
_____
Все утро я не находил себе места.
В гастрономе под нами был санитарный день. Травили с утра тараканов и отпустили домой продавщиц. Пришла Тамара, от нее пахло химией.
На Московском проспекте, я еще не сказал, очень большое движение. Транспорт шумит. За два года, что жил я с Тамарой, я сумел себя приучить к этому шуму.
Я в комнате был. Помню (хотя вспоминать мне потом запретили), что я себя занимал поливкой цветов. Именно кактусов. Тамара в эти минуты душ принимала. И тут снаружи у нас шуметь прекратило. То есть — за окнами. Но шумело в ванной комнате — душем. А за окнами тишь: прекратилось движение транспорта.
Это лишь одно означало: освободили для Ельцина путь. Он прилетел и скоро доедет до нашего перекрестка. Я-то знал, что он прилетит. Еще бы, ведь мне надлежало по прежнему плану его завалить этим вечером в опере (или, не помню, в балете?)…
И вот теперь балет отменен (или опера?).
«Золотой петушок», сказал Емельяныч.
В общем, я у окна. На Московском затишье. Менты стоят на той стороне. И никакого движения. Ждут. Но вот промчался ментовский «мерс» (или больше, чем «мерс»?) — для контроля готовности пропустить президентский кортеж. Так всегда они посылали вперед для контроля готовности.
И все-таки надо взять пистолет и выйти наружу. Так мне внутренний голос велел. А другой внутренний голос мне говорил: не бери пистолет, просто выйди и посмотри, а пистолет, сам ведь знаешь, тебе не поможет.
И все-таки я решил взять пистолет. Но Тамара душ принимала.
_____
Тамара, когда душ принимала, закрывалась от меня на задвижку. Она стала так делать где-то в апреле. Она считала, что душ, если шумел, то меня возбуждал — причем сверх всякой меры. Но это было не так. Во всяком случае, было не так, как ей представлялось.
В апреле был у нас один почти необъяснимый такой эпизод.
С тех пор она стала от меня закрываться.
Но я о другом, и при чем тут какая-то ванная?
Да, я, вспомнив о своем тайнике, подбежал к ванной и застучал в дверь. Я закричал громко: открой!
Опять? — грозно спросила Тамара (голос делано грозный). Это мне: Уймись! Успокойся!
Открой, Тамара! Нельзя терять ни секунды!
Уймись! Не открою!
А ведь она не знала, что у меня пистолет спрятан там за трубой.
А если бы знала?
А вообще, что она знала? Чем была занята ее голова?
О чем она думала? Она ведь ничего обо мне не знала! Не знала, что я хочу убить Ельцина. И что в ванной у меня тайник!
И если бы я действительно так возбуждался от шума воды, разве бы я не сломал дверь? Да я бы выбил ее левым плечом! После того апрельского случая у меня было много возможностей прорваться к ней в ванную во время ее в этой ванной мытья! Однако я ни разу не выбил задвижку — и где же тогда я возбуждался?
Да ведь она ж меня провоцировала (я потом догадался) этой задвижкой нарочно.
Но я о другом.
Я бы выбил задвижку, если б не внутренний голос — второй, а не первый. Уймись. Иди на улицу и не выдавай волнения. Пистолет не пригодится тебе. План отменен. Так что выйди и посмотри. Просто побудь. Пока он не проехал.
Я так и выбежал в домашних тапочках, чтобы не терять ни секунды.
Я выбежал из дома, но уже во дворе перешел на обычный шаг. Вышел из подъезда свободно. Ельцин еще не проехал. Шли по тротуару прохожие. Как обычно ходят они. Некоторые останавливались и смотрели в перспективу Московского. Далеко, за Обводным каналом виднелись Триумфальные ворота, памятник победе в турецкой войне.
Обычно улицы, когда проезжали государственные деятели, перекрывались не менее чем за десять минут, так что время было еще.
Со стороны набережной Фонтанки перегородили движение. Там стояли машины, впрочем, я их не видел с того места, где был.
Странно смотреть на пустой проспект. Пустота проспекта тревожит душу. Ни одной припаркованной машины. Убрано все.
Еще проехала одна милицейская.
И повернула с Московского на Фонтанку, то есть налево — там было свободно.
То, что Ельцин поедет тем же маршрутом, не было ни для кого тайной. Это единственный путь.
Я посмотрел на крышу ЛИИЖТа, недавно переименованного в ПГУПС, — нет ли снайперов где?
Вроде бы не было.
Диспозиция — вот. По правую руку — мост через Фонтанку, имя ему — Обуховский. На той стороне сад, светофор, милицейская будка. Особая достопримечательность: высокий верстовой столб в виде мраморного обелиска — в восемнадцатом веке здесь, по Фонтанке, проходила, говорят, черта города.
Не по минутам даже — по секундам помню эти события. Вот — едут, приближаются по Московскому. Президентский автомобиль шел не первым, а тот, что был впереди, уже со мной поравнявшись, убавил скорость — впереди налево ему поворот. Я смотрю, конечно, на президентский — и другие глядят, не только я, и другие зеваки-прохожие, — я ж смотрю и думаю, а правда ли там он сидит, может, он в другом, а в этом — ложная кукла… Ложная кукла за истинно бронированным стеклом? И тут я вижу руку его, несомненно его, слегка шевелящуюся в немом приветствии — за стеклом, где сиденье заднее, — а кого он приветствует, как не меня? Меня и приветствует! Это когда он со мной поравнялся.
Притормаживая. Сбавляя скорость. (Впереди поворот.)
А далее происходит невероятное.
Ему наперерез чья-то бросилась тень. Я даже не сразу разобрал, кто это — женщина ли или мужчина. А когда увидел, что женщина, в первую секунду подумал, не Тамара ли моя. Не вняла ли Тамара моей подсказке?
Сердце екнуло, подумал когда о Тамаре.
Но с какой стати Тамара, когда она должна быть под душем? Да нет, конечно не она.
И произошло еще более невероятное — остановилась машина. А вслед за ней и другие — и весь кортеж. А дальше — еще невероятнее: вышел он.
Дверь отворилась, и вышел он!