Паровоз из Гонконга - Алексеев Валерий Алексеевич 29 стр.


Мама Люда открыла рот и произнесла: "А…" Подумала, поглядела вслед Женечки Букреевой, и на лице ее проступило горькое разочарование.

— Молодая еще… — кивая своим словам, проговорила она. — Все для нее пустяки, горя еще не видела.

Настя тянула маму Люду на второй этаж, где, по ее предположениям, должны были продаваться игрушки, даже в такой печальный день она пыталась что-то, говоря по-щербатовски, вызвягать.

— Вот останусь здесь и умру! — плаксиво говорила она.

— Я тебе умру! — отвечала ей мама Люда. — Только попробуй!

Расплатились, вышли на улицу. День уже разгулялся, в тени под цветущими деревьями было душно и влажно, пахло разопрелыми банными вениками. Здесь и решили ждать отца. Подняв прозрачный пластиковый мешок, Андрей разглядывал содержимое. Мама Люда купила бутылку черного ямайского рома и банку каких-то орешков.

— О, "Красное сердце"! — услышал он за спиной знакомый скрипучий голос и чуть не выронил пакет. — Убойная жидкость — именно то, что нужно сейчас вашему папеньке.

Ну, разумеется, это был Ростислав Ильич — розовокудрый, лучезарно улыбающийся, совсем не похожий на того вершителя судеб, члена тайного совета, которого они видели полтора часа назад.

Мама Люда побледнела.

— А Ваня где? — еле слышно спросила она. — Что с Ваней?

— Да что с ним может быть? — весело отозвался Ростик. — Получил свою дозу и отправился в гостиницу. Вот — прислал меня предупредить, чтоб не ждали.

Наступила тишина, Настя тоже перестала хныкать.

— Ну, и что там у вас было? — спросила, помолчав, мама Люда.

— Ничего особенного, — сказал Ростик. — Обсуждался вопрос о нарушении режима. Неразборчивые контакты, самоизоляция от коллектива… вот, пожалуй, и все. Надо отдать справедливость: держался ваш папочка мужественно. "Ни стона из его груди, лишь бич свистел играя…" Григорий Николаевич побушевал для порядку, я тоже произнес пару-тройку нелицеприятных слов… Так надо, дорогие друзья. Есть такое великое слово: "Надо"!

Андрей смотрел на него исподлобья: нет, все-таки Ростик чувствовал себя виноватым, он и пришел сюда заглаживать вину, и веселость его была неестественной.

— О чем я там говорил? Пожалуйста, секретов из этого не делаю. "В то время как мы на передних рубежах защищаем честь и достоинство советского человека…" Ну, и так далее. Это, знаете ли, как бесплодная женщина выступает с высокой трибуны: "В то время, как мы, бабы, в муках рожаем детей…" Кто на самом деле рожает детей — тот не кричит об этом с трибуны. Запомни, — Ростик вновь обратился к Андрею, — кто говорит, стуча себя в грудь: "Мы — честные труженики…" — не верь тому человеку.

Мама Люда слушала, страдальчески напрягшись, как будто он говорил на иностранном языке.

— А что Владимир Андреич! — спросила она. — Вот уж кто, наверное, душеньку отвел!..

— Напрасно вы о нем так плохо думаете, — укоризненно сказал Ростик Володя взял всю вину на себя: не проследил, не остерег, не подключил Теперь он будет вашим куратором.

— Ну, и чем же все кончилось? — допытывалась Людмила.

— Кончилось? — юмористически переспросил Ростик. — Ну, если это так важно, то кончилось тем, что т-щ Букреев супруга вашего матом покрыть изволил… в знак прощения, согласно старинному народному обряду. Теперь на собраниях вволюшку посклоняют: "Феномен Тюриных, случай с Тюриными, тюринщина как таковая…" Новичкам вас будут показывать: "Вот, мол, и есть те самые Тюрины". И так года два… пока не забудется.

Должно быть, на лице Андрея отразилось смятение, потому что Ростислав Ильич, мельком взглянув на него, резко себя оборвал.

— Ну-с, друзья мои, прошу прощения, вам домой, а я загляну в сей храм разврата. Жена кольцо с опальчиком заказала, а лучше не одно: на каждый пальчик — свой опальчик. Как славно, что наши женщины не ходят босиком…

— Погодите, Ростислав Ильич! — взмолилась Людмила. — Что-то я вас так и не поняла. На чем все-таки порешили?

— Да ни на чем! — с досадой ответил Ростик. — Что вы, ей-богу… Это ж острастка, театр. Ну, сделали строгое предупреждение, через два года заведутся другие грешки. Желательно, конечно, совершить какой-нибудь подвиг… Советую Ивану спасти утопающего. Роль утопающего могу сыграть я, оплата по договоренности — долларами, разумеется.

— Не понимаю… — пробормотала Людмила. — Так нас… не выселяют в двадцать четыре часа?

— Мама, уймись! — сказал Андрей. — Ну, пожалуйста! — А Ростислав Ильич засмеялся.

— В двадцать четыре? Это что же, спецсамолет для вас запрашивать? Ну, уж дудки. Высылка, дети мои, — это слишком большая честь и большая роскошь, вы этого не заслужили. Но впредь оказываться в неположенном месте с неположенными людьми — не советую. Соблюдайте достоинство советского человека.

— Да что вы! — истово воскликнула Людмила. — Да мы… Да я… Да никогда больше!

Ростислав Ильич посмотрел на нее с печальной улыбкой.

— О господи! — проговорил он.

И, повернувшись на высоких каблуках, пошел прочь — маленький кучерявый несчастный альбинос.

Мама Люда долго глядела ему вслед.

— Ну, Аниканова! — сказала она, сжав кулачки. — Ну, Валентина! Психопатка проклятая…

— Пошли, мама, будет тебе, — сказал Андрей и потянул ее за рукав. — Я ж говорил? Говорил. А ты меня не слушала. Хорошо, что все уладилось.

Но ничего не уладилось: расплата была еще впереди. Поднявшись на третий этаж «Эльдорадо», Тюрины увидели дверь своего номера распахнутой. Иван Петрович лежал на постели, странно подвернув руку.

— Ну вот, пожалуйста, спит, как младенец, — нарочито бодрым голосом проговорил Андрей, стоя на пороге предбанника, однако ноги у него, как тогда в самолете, сразу ослабли, и пятки защекотало пустотой раскрывающейся под ним бездны.

— Ванюшка! — вскрикнула мама Люда и, бросившись к постели, схватила мужа за плечи.

Отец не двигался.

— Это папа так играет, — уверенно сказала Настасья. — Лежит, а потом — ам!..

Уткнувшись лицом в обслюнявленное покрывало, отец что-то невнятно пробормотал, рот у него был скошен, открывался желтый полустертый клычок, глаз тоже скошен и тускл, как алюминиевый.

— Ты что, выпил? — наклонившись к его лицу, спросила мама Люда.

Но Иван Петрович был трезв. Когда жена и сын с большим трудом перевернули его на спину, увидели искаженное темно-багровое лицо с полузакрытым левым глазом: рот приоткрыт, язык едва шевелится, как будто распухший…

— Ванюшка! — закричала мама Люда.

— Ну, что ты шумишь? — одернул ее Андрей, сам смертельно напуганный.

— Перенервничал человек, спокойствие нужно и тишина.

А кто-то другой, живущий у него в груди, вдруг громко и трезво сказал: "Ну, вот и решилось. Вот и решилось".

23

Ровно через пять дней, в субботу, Андрей сидел на складном брезентовом стульчике в малом холле квартиры Матвеева и сосредоточенно ощупывал свою голову. Странно было делать это, запуская большие пальцы под надбровные дуги: такой маленький костяной шар, обтянутый мохнатой кожей, — и это все, это — весь ты, остальное лишь фурнитура. Вчерашние горести, сегодняшние хлопоты, завтрашние заботы, все, что известно о тебе лишь тебе, от Эндрю Флейма в черной беретке до ослепительной бандитки в кожаном комбинезоне, от огненно-красной палатки на луговине у Ченцов до пряничного терема спящей вечным сном Кареглазки… вообще все, что тебе известно, включая историю Вселенной от Большого Взрыва до наших дней и географию, экономическую и физическую, Союза и Офира и тех дивных островов, на которых ты никогда не побываешь, — все это заключено в бугристом костяном шарике. Иногда в его темной глубине начинает светать — и ты видишь что-то очень простое, настолько простое, что становится страшно…

Малый холл размещался на черной половине, здесь сейчас были сложены все отощалые тюринские пожитки, и никто сюда, слава богу, не заходил. А в большом горчичном зале гудели голоса, там толпился народ, собралась вся группа Звягина — с женщинами и детьми. Парадная дверь была нараспашку, всяк входил и выходил, когда вздумается, как на свадьбе или на похоронах. Говорили, что должен заехать советник, но уж это кто-то хватил через край: ничего и никому Виктор Маркович не был должен.

А в переднем углу в широком кресле сидел Иван Петрович, руки его неподвижно лежали на толстых валиках, на бледном длинном лице блуждала конфузливая улыбка. Каждый вновь пришедший почтительно приближался к нему, словно к патриарху старинного рода, и говорил что-нибудь доброе и глупое.

— Ничего, ничего, главные трудности уже позади!.. Мы еще встретимся — на новых широтах!..

Иван Петрович сосредоточенно слушал, улыбался и кивал, время от времени отчетливо произнося:

— Да, спасибо, большое спасибо.

Андрей не мог находиться в горчичном зале: ему было больно смотреть на отца. Сердце его покрылось черствой сухой коркой, под которой далеко в глубине кисловато дышал теплый мякиш младенческого отчаяния: "Папочка, папа, прости меня, папа!"

Григорий Николаевич, расхаживая по холлу, рассказывал утешительные истории о том, как людей вывозили из жаркого климата чуть ли не ногами вперед, а целительный воздух Союза в три дня поднимал их, и они тут же кидались заполнять новые выездные анкеты.

Валентина Аниканова, неуместно нарядная в своем лиловом балахоне с желтыми бабочками на грудях, сокрушалась, что не приютила Тюриных месяц назад у себя в пансионе "Диди":

— Ведь была у меня такая мысль, ведь была! Надо слушать свою интуицию…

Игорь Валентинович доказывал, что подобные происшествия приравниваются к ранению при выполнении интернационального долга.

— А что, Григорий, — говорил Ростислав Ильич. — Разве группа у нас такая маломощная? Разве не под силу нам составить ходатайство об улучшении жилищных условий? В Щербатове наша бумага должна произвести впечатление…

— Если ее хорошо подписать! — слышал Андрей едкий, высокий, приплюснутый голос Матвеева. — Вот и займитесь, Ростислав Ильич, вы же юрист, вам и карты в руки. Советник наверняка завизирует, а я в посольство, в объединенный местком предложу, в качестве приложения к характеристике. Что скажешь, Григорий Николаевич?

— Ну, что ж, — глубоким сочным баритоном отвечал Звягин, — дельное предложение, надо обмозговать.

Все добры были к ним, разоблаченным блатникам, выдворянам.

С «Эльдорадо» распрощались три дня назад. Горничная Анджела плакала, мистер Дени самолично проводил Ивана Петровича до университетского фургона, поддерживая его под руку, и на прощание выразил уверенность, что в «Эльдорадо» господа Тьюринги еще вернутся.

— Двери в нашу гостиницу всегда открыты для вас! — торжественно заявил он, ничем при этом не рискуя. — Равно как и наши сердца.

Красноречие толстяка объяснялось тем, что он был щедро одарен. Мстительная Людмила оставила ему электроплитку, и администратор был сражен тем же оружием, которым он Тюриных допекал: отказаться от фантастически дорогого (для Офира) подарка мистер Дени не смог, хотя и очень боролся с собой, предлагая Людмиле деньги, решительно ею отвергнутые, — и остался, должно быть, в убеждении, что эти русские безумный народ.

Между тем в безумии Людмилы прослеживалась определенная логика. На холодильник «Смоленск» имелось множество претендентов, но достался он не кому-нибудь, а Владимиру Андреевичу — правда, с обязательством расплатиться по возвращении соврублями.

Паровоз из Гонконга стоял сейчас в большом холле на секретере, желтый штоф был наполнен дорогим питьем из дипшопа, подаренным коллегами, и всякого вновь приходящего Людмила приглашала, обворожительно улыбаясь: "Угощайтесь, пожалуйста". Тогда до Андрея доносилось механическое треньканье, впивавшееся в его мозг, как тонкая стальная проволочка, и он, скрипя зубами, еще крепче охватывал пальцами свою маленькую бедную голову и ощупывал ее, как чужую.

"Все пр-ра-шло, все умчалося в бесконечную да-а-аль…" — вызванивал механизм, вкладывая в эту песню всю истовость своей пружинной души.

Как хорошо, как спокойно, наверно, быть вещью. Не просто неодушевленным предметом, а именно вещью, хорошо сделанной и ни в чем не повинной…

— Выпейте, выпейте за нашу счастливую дорожку! — заплаканным голосом повторяла Людмила, наступая на новопришедшего, тесня его к секретеру, настырная, как Екатерина Медичи. И, поскольку нельзя было не восхититься играющей в это время музыкой, назревал естественный вопрос, откуда ж взялась эта дивная вещь.

— От семьи советника, на прощанье, — отвечала Людмила, и наступала благоговейная тишина.

Всего неделю назад Андрей, услышав такое, пришел бы в неистовство. Но сейчас девичья хитрость мамы Люды, шитая белыми нитками, вызывала в его сердце жалость — настолько острую, что хотелось скорчиться и замереть… Все свои душевные силы мама Люда бросила на то, чтобы показать, что Тюриных не прогоняют, не высылают, что они уезжают с достоинством, как люди. Еще один шаг — и они будут уверовать, что с радостью покидают Офир, и сама рано или поздно в это поверит.

"Нынче муха-цокотуха именинница…"

Лишь одного человека Людмила не удостоила причащения к паровозику: доктора Славу. Весть о том, что Иван Петрович перенес приступ, распространилась по совколонии с непостижимой быстротой. Доктор Слава явился в «Эльдорадо» деловитый и важный, он прямо-таки всплеснул ручками от ужаса, когда увидел, в каких условиях находится больной, и сурово отчитал Людмилу за легкомыслие:

— Вот так вот прячемся от врачей, а потом руками разводим, когда цинковый гроб приходится сопровождать. Контракт продлите — жизнь не продлите!

Доктор Слава поставил диагноз "геморрагический инсульт" и грозно объявил, что будет ставить вопрос об отправке на родину. Сколько Людмила ни уговаривала его повременить — он оставался непреклонен: "феномен Тюрина" был ему как нельзя более на руку, он должен был напомнить руководящим инстанциям, что доктор Слава бдит. Беспрерывно повторяемая им по поводу и без повода угроза "Вышлю на родину" впервые в его практике обретала реальный смысл. "Захотел — и выслал, вот какой наш доктор Слава!"

Врачебная деятельность его заключалась в том, что он потребовал срочно перевести Ивана Петровича в более пригодное для жизни помещение, где больше воздуха и есть кондиционер. И Матвеев, будучи куратором, счел за благо забрать опальных Тюриных к себе. Теперь доктор Слава держался как благодетель семейства и спаситель жизни Ивана Петровича. По его поведению можно было предположить, что это он вытащил больного из могилы. Он приезжал в белом халате, осматривал Ивана Петровича, мерил давление, качал головой, интересовался питанием, давал бесчисленные наставления. Маленький, толстенький, мокроротый и ушастый, он упивался своей властью, как упырь.

— Значит, так. Полный покой, строгий постельный режим, свежий воздух, борьба с угрозой отека мозга. Позднее, уже в Союзе, займетесь лечебной гимнастикой, массажистку найдете, да помоложе, хе-хе-хе, и к логопеду обязательно обратитесь.

Людмила слезно просила Звягина вмешаться и прекратить это самоуправство, но Григорий Николаевич лишь разводил руками: "Против медицины наука бессильна".

Настасья была счастлива. Она бродила по нежилым комнатам гигантской матвеевской квартиры, поставив, должно быть, себе целью посетить каждую, и на пороге тихонько говорила:

— Здесь я еще не была. Или уже была?

О тесной клетушке в «Эльдорадо» она вспоминать не могла без страха. А наш номер там уже заняли, — убеждала она себя. — Мы туда не вернемся.

Вдруг в горчичном холле закричали:

— Андрей! Где Андрей? Вы не видели Андрея? Может быть, он на улицу вышел? Андрюша!

"Что там такое? — не двигаясь с места, подумал Андрей. — Кому я понадобился?"

Он не мог сейчас выйти на люди, просто не мог: ему представлялось, что у него голое, безбровое лицо с сожженными ресницами и воспаленными веками…

Он один виноват: вот какая истина открылась Андрею во всем ее безобразии. Он один виноват. Он знал, что отец болен (теперь ему казалось, что он знал об этом всю жизнь), и отмахивался: "Ай, ничего, пустяки". Ну, что, сынок, пустяки? Пятно на левой щеке отца — разве не понятно было, что это знак болезни? А ты, сынок, называл это клоунским румянцем. Вспомни, как сопротивлялся отец этой поездке, а ты приписывал его сопротивление лени, тебе удобнее было так думать. Почему ты не пожелал вникать, во что обошелся отцу выездной вариант? Да потому, что тебе самому сюда было надо. Тебе выгодно было прикинуться, что ты маленький человек. Это ты-то маленький человек? Да стоило тебе захотеть — и ничего бы этого не было. Ты сам все выдумал, ты один во всем виноват. Сколько раз отец обращался к тебе за поддержкой или хотя бы за сочувствием, сколько раз он давал понять, что ему тяжело, что ему хочется поскорее уехать отсюда! А ты, сынок? А ты стращал его скандалом. Ты настойчиво требовал: "Давай, давай, рвись, добивайся!" И при этом у тебя еще хватало наглости его попрекать: "Зачем вы меня сюда привезли?" Лживая, запущенная душа, ты — двуличный человек. Радуйся теперь: все само собой разрешилось…

Назад Дальше