О том, чего не было (сборник) - Токарева Виктория Самойловна 18 стр.


– Представляешь, – медленно проговорила Нина, – наверное, он решил, что это птица.

Она глядела сквозь стену; в руках забытый кусочек хлеба, лицо растроганное и вдохновенное, глаза светло-зеленые, чистые, будто промытые. Если бы знать, что она может поехать за сайгаками, я согласился бы просидеть в этой комнате всю жизнь и никуда не ездить. Согласился бы каждый день общаться с ее мамой, каждый день встречать в школе Сандю – только бы знать, что Нина может поехать.

Все думали о своем и молчали, кроме Нининой мамы. Она, очевидно, думала о том, сделаю я сегодня предложение или нет, а вслух рассказывала про соседа, который ушел от жены к другой женщине, несмотря на ребенка, язву желудка и маленькую зарплату.

Фамилия этого человека начиналась с буквы «А», звонить ему надо было один раз, поэтому в лицо я его не видел. А жену видел и на месте соседа тоже не посмотрел бы на язву желудка и на маленькую зарплату.

– Прожить десять лет… как вам это нравится?! —. возмущалась Нинина мама.

– Мне нравится, – сказал я. – На месте вашего соседа я бы раньше ушел.

Нина засмеялась.

– А как же, по-вашему, ребенок? – поинтересовалась мама.

Отец улыбнулся в тарелку.

– Уходят от жены, а не от ребенка.

Нина снова засмеялась, хотя я ничего смешного не сказал.

– Но ведь существуют… – Нинина мама стала искать подходящие слова. Мне показалось, я даже услышал, как заскрипели ее мозги.

– Нормы, – подсказал отец.

– Нормы, – откликнулась Нинина мама и испуганно посмотрела на меня.

Я должен был бы сказать, что, конечно, существуют нормы и долг порядочной женщины строго их соблюсти. Но я сказал:

– Какие там нормы, если их друг от друга тошнит?

Отец хотел что-то сказать, но тут он подавился и закашлялся.

Жена хотела заметить ему, что это не «комильфо», но только махнула рукой и быстро проговорила:

– Дядя Боря звал в воскресенье на обед. Пойдем?

Значит, меня собираются представить будущим родственникам.

– А сегодня вас дядя не звал? – спросил я.

– При чем тут сегодня? – не понял отец.

– Ни при чем. Просто я жду, может, вы уйдете…

Нина бросила вилку и захохотала, а Нинина мама сказала:

– Вечно эти молодые выдрючиваются.

«Выдрючиваться» в переводе на русский язык обозначает «оригинальничать, стараться произвести впечатление».

Странно, сегодня я целый день только и старался быть таким, какой есть, а меня никто не принял всерьез. Контролерша подумала, что я ее разыгрываю, Вера Петровна – что кокетничаю, старик решил, что я обижаюсь, Нина уверена, что я острю, а Нинина мама – что «выдрючиваюсь».

Только дети поняли меня верно.

Родители ушли. Мы остались с Ниной вдвоем.

Нина, наверное, думала, что сейчас же, как только закроется дверь, я брошусь ее обнимать, и даже приготовила на этот случай достойный отпор вроде: «Ты ведешь себя так, будто я горничная». Но дверь закрылась, а я сидел на диване и молчал. И не бросался.

Это обидело Нину. Поджав губы, она стала убирать со стола, демонстративно гремя тарелками.

Я вспомнил, что у меня в портфеле лежат для нее цветы, достал их, молча протянул.

Нина так растерялась, что у нее чуть не выпала из рук тарелка. Она взяла цветы двумя руками, смотрела на них долго и серьезно, хотя там смотреть было не на что. Потом подошла, села рядом, прижалась лицом к моему плечу. Я чувствовал щекой ее мягкие теплые волосы, и мне казалось, что мог бы просидеть так всю свою жизнь.

Нина подняла голову, обняла меня, спросила таким тоном, будто читала стихи:

– Пойдем в воскресенье к дяде Боре?

За пять лет я так и не научился понимать ход ее мыслей.

– Денег не будет – пойдем.

– Какой ты милый сегодня! Необычный.

– Не вру, вот и необычный.

Зазвонил телефон. Нинины руки лежали на моей шее, и я не хотел вставать, Нина – тоже. Мы сидели и ждали, когда телефон замолчит.

Но ждать оказалось хуже. Я снял трубку.

– Простите, у вас случайно Вали нет? – робко спросили с того конца провода. Я узнал голос Леньки Чекалина.

– Случайно есть, – сказал я.

– Скотина ты – вот кто! – донесся до меня моментально окрепший баритон. Ленька тоже узнал меня. Я вспомнил, что обещал быть у него вечером.

– Здравствуй, Леня, – поздоровался я.

– Чего-чего? – Моему другу показалось, что он ослышался, потому что такие слова, как «здравствуй», «до свидания», «пожалуйста», он позабыл еще в школе.

– Здравствуй, – повторил я.

– Ты с ума сошел? – искренне поинтересовался Леня.

– Нет, просто я вежливый, – объяснил я.

– Он, оказывается, вежливый, – сказал Ленька, но не мне, а кому-то в сторону, так как голос его отодвинулся. – Подожди, у меня трубку рвут… – это было сказано мне.

В трубке щелкнуло, потом я услышал дыхание, и высокий женский голос позвал:

– Валя!

Меня звали с другого конца Москвы, а я молчал. Врать не хотелось, а говорить правду – тем более.

Сказать правду – значило потерять Нину, которая сидит за моей спиной и о которой я привык беспокоиться. Я положил трубку.

– Кто это? – выдохнула Нина. У нее были такие глаза, как будто она чуть не попала под грузовик.

– Женщина, – сказал я.

Нина встала, начала выносить на кухню посуду.

Она входила и выходила, а я сидел на диване и курил. Настроение было плохое, я не понимал почему: я прожил день так, как хотел, никого не боялся и говорил то, что думал. На меня, правда, все смотрели с удивлением, но были со мной добры.

Я обнаружил сегодня, что людей добрых гораздо больше, чем злых, и как было бы удобно, если бы все вдруг решили говорить друг другу правду, даже в мелочах. Потому что, если врать в мелочах, по инерции соврешь и в главном.

Преимущества сегодняшнего дня были для меня очевидны, однако я понимал, что, если завтра захочу повторить сегодняшний день, – контролерша оштрафует меня, Вера Петровна выгонит с работы, старик – из очереди, Нина – из дому.

Оказывается, говорить правду можно только в том случае, если живешь по правде. А иначе – или ври, или клади трубку.

В комнату вошла Нина, стала собирать со стола чашки.

– Ты о чем думаешь? – поинтересовалась она.

– Я думаю, что жить без вранья лучше, чем врать.

Нина пожала плечами:

– Это и дураку ясно.

Оказывается, дураку ясно, а мне нет. Мне вообще многое не ясно из того, что очевидно Санде, Нининой маме. Но где-то я недобрал того, что очевидно Леньке.

Ленька закончил институт вместе со мной и тоже нужен был в Москве двум женщинам. Однако он поехал в свою степь, а я нет. Я только хотел.

Пройдет несколько лет, и я превращусь в человека, «который хотел». И Нина уже не скажет, что я тонкая натура, а скажет, что я неудачник.

– Ты что собираешься завтра делать?

– Ломать всю свою жизнь.

Нина было засмеялась, но вдруг покраснела, опустила голову, быстро понесла из комнаты чашки. Наверное, подумала, что завтра я собираюсь сделать ей предложение.

Следующие праздники

Если бы я был известный летчик-космонавт, то путешествовал бы сейчас по всему земному шару, фотографировался бы рядом с королевой, вернее, королева рядом со мной. Но я не космонавт, а инженер, работаю в проектном институте с окладом сто пятьдесят рублей в месяц. Королева ничего про меня не знает. Самое представительное лицо, с которым я общаюсь, – заместитель начальника отдела Симаков. За глаза его зовут «дед Шурик». Дед собирается на пенсию и вместо себя готовит меня. Я должен буду продолжать дело его жизни, поэтому Симаков предъявляет ко мне повышенные требования.

Каждый раз, когда я прихожу в отдел, Симаков спрашивает – почему я опоздал. Я отвечаю, что опоздал всего на две минуты, что, если это время перевести на деньги, окажется ноль целых одна десятая копейки. А ноль целых одна десятая копейки – такая мелочь, о которой интеллигентным людям неудобно разговаривать.

Но Симаков переводить время на деньги отказывается, у него на этот счет своя точка зрения.

Мой кульман ближе всех к телефону, поэтому я каждые пять минут снимаю трубку и говорю «але».

Я знаю все голоса, и если звонят Мише – говорю: «Иди, это мама» или «Иди, это папа», в зависимости от того – чей голос.

Миша хочет жениться и каждые три месяца объявляет конкурс на невесту. Но заявлений почему-то не поступает.

В конце каждого квартала Миша предупреждает: «До конца конкурса остается семь дней».

Одна из причин Мишиного неуспеха – его рост. Он возвышается над землей на один метр пятьдесят восемь сантиметров.

Вторая причина – его брюки. Во-первых, он их не гладит, а во-вторых, невнимательно застегивает. Он знает одной лишь думы власть, и ему не до деталей. Миша сдал кандидатский минимум, собирается вносить вклад в науку, что-то пишет.

– Зачем ты пишешь? – спрашиваю я.

– Не могу молчать, – говорит Миша.

Миша не может молчать, значит, он талантлив. Когда человек чувствует в себе талант, он обязательно сядет и сочинит диссертацию или нарисует натюрморт. А я ничего не пишу и не рисую, потому что ничего в себе не чувствую. Я, правда, чувствую музыку и могу простучать любой ритм – пальцами по столу и вилками по тарелке. Когда я слушаю джаз, у меня ходят все мышцы. Я топаю ногой, трясу головой, и даже уши у меня двигаются.

Может, я был бы талантливым ударником, но для того, чтобы это проверить, надо было окончить консерваторию. А чтобы поступить в консерваторию, надо в детстве учиться в музыкальной школе. А я в детстве был эвакуирован в деревню, которая называлась Русские Краи и действительно находилась где-то на самом краю света. Мы сажали там картошку и свеклу, а потом всю зиму ели только то, что посадили. Все, дети и взрослые, ходили и думали об одном: чего бы еще найти и съесть.

С утра мы, как правило, работаем молча. Я черчу. Миша чертит.

Галя Соколова трет ластиком и думает о своей предстоящей судьбе.

Звонит телефон. Я снимаю трубку. Галя застывает и смотрит на меня.

– Виля, – зову я. – Иди, тебя Ира.

Виля идет разговаривать с Ирой. Все невольно прислушиваются. Виля почему-то не хочет посвящать родной коллектив в свою личную жизнь и говорит только: «да», «нет», а в конце говорит «где?».

Из бригады «валов и шестерен» появляется Соня. Она появляется для того, чтобы собрать деньги на чей-нибудь день рождения или юбилей.

Соня приходит и уходит, а мы остаемся.

– Ребя-а-та! Ребя-а-та, скворцы прилетели, скворцы прилетели, на крыльях весну принесли, – вскрикивает вдруг Миша.

Это, видимо, выплескивается из него энергия, рожденная незаурядностью и холостой жизнью.

Галя выходит из-за стола, включает радио.

«…Малый театр купит у населения веера из страусовых перьев», – говорит диктор.

– А сколько стоит веер? – интересуется Виля и смотрит на всех по очереди.

Наверняка у него дома где-нибудь в кладовке валяется дюжина вееров, оставшихся в наследство от прабабки – царской генеральши.

Через час я выхожу в коридор покурить. В коридоре ко мне подходят Шмаков и Шуйдин из соседнего сектора.

– Пойдем в «Лето», – зовут коллеги. Их двое, надо, чтобы было трое.

Я щелкаю языком, трясу головой – это значит, что я отказываюсь идти в кафе «Лето».

Миша проводит гибкую линию поведения. Иногда он примыкает к ним, иногда ко мне.

По коридору проходит директор института Спасский. В профиль он похож на Бетховена. То же выражение гениальности и глухоты.

– Скоро праздники, – говорит Миша и смотрит Спасскому в спину. – Ты где будешь?

– Не знаю, – говорю я, потому что действительно не знаю. У нас с женой нет постоянных друзей и постоянной компании. – А ты?

– Зовут в три места, – говорит Миша. – Еще не решил.

Я чувствую, что Мишу никуда не зовут, но он стесняется признаться в своей невостребованности.

Из дверей один за другим выходят мои коллеги. Все они разные, и вместе с тем что-то общее есть в лицах – видимо, отсутствие расстояния в глазах.

У космонавта – расстояние от Земли до Луны. А у меня и у Вили – от метро «Таганская» до метро «Маяковская».

Настроение у всех приподнятое, потому что скоро праздники. Новый год. Люди купят елки и поставят каждый у себя дома. Соберутся в полночь за накрытым столом и скажут друг другу: «С Новым годом, с новым счастьем». И каждому обязательно покажется, что год будет новый, другой, чем прежде, и счастье тоже будет новое, какого не было еще ни у кого.

Моя жена преподает в школе русский язык и литературу, объясняет детям, что Онегин – лишний человек, а Татьяна – русская душою. Неблагодарные дети кладут Алке на стул канцелярские кнопки, острием вверх, и поэтому, прежде чем сесть, Алка проводит по стулу ладошкой.

Моя жена, как Онегин и Печорин, чувствует в себе нерастраченные силы, поэтому три раза в неделю по вечерам она бегает на курсы и совершенствует себя. Окончив курсы, Алка будет преподавать в этой же самой школе этого же самого Онегина. Единственно – дети будут не эти же самые, а другие.

У моей жены есть редкое качество укрупнять события и каждое возводить в трагедию.

– Но я устала! – воскликнет она и заломит руки.

– Отдохни, – скажу я. – Ляг и поспи.

– Но я не могу, не могу…

– Почему ты не можешь?

– Но мне надо ехать в «Детский мир» за тесьмой…

Теперь у Алки два повода для отчаяния: тесьма и моя бестолковость.

– Поедешь завтра.

Алка опускается на диван и тихо рыдает. Я пожимаю плечами, усаживаюсь в кресло и начинаю читать журнал «За рубежом». Моя жена тем временем рыдает громче – в музыке это называется крещендо, то есть «усиливая звук». Когда она усиливает звук, я подозреваю, что Алка оплакивает не тесьму, а неудачное замужество, свою загубленную жизнь. Я обижаюсь и громко переворачиваю страницу. Демонстрирую равнодушие.

Столкнувшись с равнодушием, Алка рыдает на всю квартиру, а заодно на пару соседних.

Я бросаю журнал на пол и самолюбиво кричу, потом подсаживаюсь к ней и кричу менее самолюбиво. Дальше мы обнимаемся и начинаем обвинять друг друга. Алка обвиняет меня исключительно для того, чтобы послушать опровержения.

И она их слышит и забывает обо всем, даже о тесьме. Когда я осторожно напоминаю о тесьме, то оказывается, что тесьму можно заменить сутажом, а сутаж продается в галантерее рядом, а в галантерею можно зайти завтра и послезавтра и даже на будущий год.

Мы сидим обнявшись, щека к щеке, как перед фотообъективом, и со стороны напоминаем двух обезьян из Сухумского питомника.

Год назад, когда еще Алка была моей невестой, я заболел какой-то странной болезнью. Пять дней у меня держалась температура сорок, и врачи не могли ни сбить ее, ни установить диагноз. Алка приходила ко мне в эти дни, садилась на краешек постели и спрашивала:

– Ну что? – И глаза ее увеличивались от непролившихся слез.

– Вскрытие покажет, – обещал я и облизывал сухие губы.

– Если ты умрешь, – проникновенно говорила Алка, – я буду считать себя твоей вдовой.

Я был тронут Алкиной преданностью и чувствовал, что мои глаза тоже наполняются слезами.

– Если я умру, все тебе оставлю. Вот эту квартиру. Все.

Квартира была, правда, не моя, а отца, и, если бы я умер, они с мачехой обменяли бы эту и свою на большую площадь. Но какое это имело значение? Я пьянел от любви к Алке, от жалости к ней и от температуры сорок, которая стояла пятый день.

(Впоследствии оказалось, что это была какая-то форма гриппа.)

Я любил Алку за то, что она, как чеховская Мисюсь, смотрела на меня нежно и с восхищением, считала меня – как в песне, которую в те времена пела Эдита Пьеха, – самым умным, самым нежным и самым главным.

Сейчас Алка начинает подозревать, что я не самый главный, я рядовой инженер, без расстояния в глазах. Первая часть песни кончилась, началась вторая: «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу». А я никак не могу стать таким, как хочет Алка. Я обычный, трезвый, бесталанный человек. В этом, наверное, моя трагедия.

Назад Дальше