7
Открываю глаза. Надо мной низкий, обшитый фанерой потолок. Звучит негромкая музыка. На столе затенённая бумагой керосиновая лампа и приёмник. Возле него спиной ко мне человек в толстом свитере. В комнате тепло. Я лежу раздетый под одним шерстяным одеялом на мягком топчане, под головой настоящая подушка. Мои руки туго забинтованы. Лицо смазано какой-то пахучей мазью.
Скрипнул топчан. Человек обернулся. Это совсем молодой паренек лет девятнадцати, светловолосый, с нелепыми на его юношеском лице пшеничными усами. Он подходит ко мне.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивает он по-английски.
— Хорошо… Карта… Где карта? Вы нашли карту?
— Не беспокойтесь! Всё в порядке. Лежите спокойно. — Он смотрит на часы. — Скоро приедет врач. Русский врач.
Я хочу спросить, что делается там, в большом мире, на фронте. Но мне трудно подобрать нужные английские слова, а паренек протестующе трясёт головой.
— Молчите. Вам нельзя напрягаться. Скоро приедет русский врач.
Он возвращается к приёмнику. Свистит настройка, и вдруг в комнату врывается русский голос, странный, медленный баритон. Он читает длинный список имён:
— «Семён, Татьяна, Андрей, Леонид, Иван, Нина, Геннадий, Раиса, Андрей, Дмитрий, Андрей, — Сталинграда. Точка…».
Англичанин поворачивает ручку.
— Нет! — кричу я. — Нет! Но! Но!
Испуганный паренёк возвращает волну. Я догадываюсь — идёт передача материалов для районных и областных газет. Там, в Москве, далёкий диктор медленно, по слогам читает сводку Совинформбюро:
«…Та-ким обра-зом, запятая, на-ши вой-ска за-вер-ши-ли полное окру-жение в райо-не го-ро-да Шестой… Передаю по буквам: Шура, Елена, Семён, Татьяна, Ольга, Иван — краткий — шестой немецко-фашистской армии…».
Я ещё очень слаб. Я прикрываю глаза. И передо мной встаёт белая земля и бесконечная дорога, по которой я шёл сюда, к людям.
Эпилог
Колчин посмотрел на часы и подозвал кельнера. Перед ним на столе уже стояла целая стопка круглых картонок с надписями: «Избавь нас, боже, от злого взгляда, большого зноя, ненастья тоже». За окном проносились машины, шумела пёстрая уличная толпа.
Кельнер пересчитал картонки. Колчин расплатился и вышел.
Серый четырёхэтажный дом был напротив. Колчин стоял в нерешительности. Его отделял от дома только густой поток машин.
Должен ли он сделать то, что задумал? Уже четвёртый день их группа в этом городе. Сегодня они уезжают. Он должен сделать это сегодня, или…
На пешеходной дорожке появился человек в синих очках. Его вела собака. Человек натягивал поводок, чтобы чувствовать малейшее движение собаки. На рукаве слепого желтела повязка с тремя чёрными кругами. Машины остановились.
Колчин перешёл улицу. Снова задержался у подъезда, над которым висели медные таблички номеров квартир.
Кто встретит его там? Кем стал теперь мальчик с фотографии? Поймёт ли этот человек, что привело через двадцать лет Колчина к его дверям?
И всё-таки Колчин чувствовал, что не может уехать просто так.
Он поднялся на третий этаж. На двери квартиры была скромная металлическая табличка: «Д-р Франц Риттер». Колчин перевёл дыхание. Нажал кнопку звонка. В случае чего он скажет, что ошибся квартирой.
Дверь открыл высокий человек лет тридцати. Рыжеватые светлые волосы, худощавое гладковыбритое лицо, под очками без оправы внимательные серые глаза. На прямых плечах — простой серый свитер, под ним воротничок белоснежной сорочки.
Франц Риттер был очень похож на отца, но в то же время напоминал Колчину ещё кого-то. Человека, которого он видел совсем недавно в этом городе. Но кого? Пауза затягивалась. И вдруг Колчин вспомнил. Всем своим обликом, серьёзным взглядом глаз, спокойным ожиданием он напоминал того юношу, что собирал в кафе деньги для алжирских детей.
— Здравствуйте, — сказал Колчин. — Мне надо поговорить с вами…
н бежал и бежал, хватая руками стволы низкорослых деревьев, кустарник, падая, давясь кашлем и снова вставая, бежал всё дальше и дальше в глубь спасительного леса.
Ноги и руки безостановочно работали, лёгкие со свистом и хрипом вбирали воздух, а голова его была заполнена одним лишь видением, одной картиной, которая повторялась назойливо, безостановочно, как музыкальная фраза в испорченной грампластинке.
Он видел длинные серые бараки и бетонные шестиугольные плиты на плацу, видел шеренгу мокрых, съёжившихся под дождём людей в гимнастёрках, фланельках и ватниках, видел насторожённые злые глаза овчарок, сидевших у ног солдат-проводников, и фигуру высокого офицера в длинной шинели, который шёл вдоль шеренги, вглядываясь в лица.
И слышал слова: «Erster, zweiter, dritter, vierter, funfter!.. Funfter, vortreten!.. Funfter, vortreten!.. Funfter!.. Funfter!..»[11]
И в длинной шеренге людей каждый пятый, склонив голову и не глядя на товарищей, делал шаг вперёд.
1
Было тихо, как бывает в Полесье только в конце октября, когда серое тяжёлое небо никнет к земле, когда смолкают оставшиеся хозяйничать в лесу сойки и синицы и слышен лишь комариный капельный звон, который, едва привыкнет ухо, воспринимается как самая глубокая тишина.
Лес словно бы вымер. Но внимательный глаз, осматривающий чахлый березнячок, который спускался к болоту и переходил в осиновое редколесье, различил бы на пригорке небольшой песчаный бруствер, над которым торчал, как палка, дырчатый кожух немецкого пулемёта: чёрный дульный зрачок высматривал что-то в низине. За бруствером виднелись трое разношерстно одетых, промокших людей, прижавшихся друг к другу, словно птенцы в гнезде.
Человек, сидевший у самого пулемёта, был старшим в группе, и это чувствовалось сразу по тому хотя бы, как он хмурил густые, сцепившиеся у переносицы брови или, оглядывая товарищей, тяжело и властно поворачивал голову, сидевшую в плечах, обтянутых облезшей кожаной курткой, плотно, как ядро в крепостной стене. Лицо у него было скуластое, простое, но с той значительностью, которая приобретается определённым начальственным опытом.
По правую руку пулемётчика сидел узкоглазый старик, с бородкой, тощей, как стёртый веник. В брезентовом дождевике с капюшоном, неторопливый, даже задумчивый, он походил на сторожа или пасечника, а это, как известно, большие философы и миролюбцы; вот только винтовка с оптическим прицелом, лежавшая рядом со стариком, разрушала идиллическую цельность образа.
Третьим был подросток, щуплый представитель того многочисленного партизанского поколения, которое разом, минуя юность, шагнуло из детства в трудный взрослый мир и, не научившись ещё задумываться ни о прошлом, ни о будущем, не тяготясь семейными заботами, воевало отчаянно, без оглядки.
— Скоро сменяться-то? — спросил подросток у старшого. — В ушах хлюпает!
Пулемётчик невозмутимо рассматривал в бинокль болотце.
— Каши горячей я бы съел… — продолжал подросток.
Старик достал из-под дождевика ржаную краюху:
— Пожуй!
— А ну тихо! — приказал старшой.
Он углядел на той стороне болота, на пригорочке, двух фашистских солдат в егерских куртках с изображением эдельвейсов на рукавах. Их кепи то и дело обращались друг к другу: немцы болтали. А правее…
— Погляди, Андреев. — Пулемётчик протянул старику бинокль: — Вот, под ольхой…
— Два егерька фрицевых, — сказал зоркоглазый Андреев, отстраняя бинокль. — Мы их сторожим, а они нас.
— А теперь правее, где осинничек…
И старшой вновь поднёс к глазам бинокль. Неподалёку от егерей, где зыбкое болото, поросшее острым резаком, уходило под обманчиво плотный мшистый ковёр с буграми кочек, зашевелилась высокая трава. Всё застыло под тихим дождём, но трава шевелилась.
— Не иначе опять тропу щупают, — прошептал Андреев.
К болоту выполз человек.
Он был в рваном ватнике и таких же рваных штанах-галифе, босой, с обритой головой на тонкой шее. Человек приподнялся, заметил неподалёку егерей и приник к земле.
Распластавшись на мшанике, который хоть и подавался под тяжестью тела, но всё же удерживал его, человек осторожно пополз в сторону партизан.
— Точно, ищет, — сказал пулемётчик и успокоенно вздохнул. — Третий за неделю… Скоро заверещит.
Андреев не ответил. Он подался вперёд, выставив бородку, и пристально наблюдал за болотом.
— Во! — сказал оживившийся подросток, заметив, что рука ползущего проткнула тонкий мшаный настил и ушла в болото.
Но человек, испуганно выдернув руку, продолжал ползти по мшанику. Он утопал в податливом, зыбучем полотне, как в перине. Изредка, когда фонтанчики тёмной воды пробивались на поверхность, он замирал, а затем снова полз.
— Настырный фашист, — заметил подросток.
— Это не фашисты тропу ищут, Назар! — солидно пояснил пулемётчик. — Это они полицаев посылают. Им чего остаётся, полицаям-предателям?
— Германцы себя жалеют, точно, — отозвался Андреев. — Экономисты, бухгалтера! Это у нас дебет с кредитом не сходится… Верно, Гонта?
— Разговорчики брось, дедок! — Пулемётчик указал глазами на подростка.
— Дай-ка я ему врежу из снайперской, — предложил Андрееву подросток по имени Назар. — Не пожалей, дед! — И шмыгнул носом.
— Стрелять не велено, пока Ванченко не вернётся, — буркнул Гонта. — Стихни.
Человек дополз до края мшаника, где начиналась открытая вода, и поднял голову. Лицо его, заросшее щетиной, покрытое грязью, было узко и темно, как старинный иконный лик. Только глаза светились в глубоких впадинах.
Он посмотрел в сторону егерей и, зачерпнув тёмной гнилой воды, поднёс пригоршню ко рту, напился.
— Сдаётся, не полицай это… и не фашист, — сказал Андреев и ещё дальше выдвинул над бруствером свою тощую бородку. — Те кормленые. Те давно провалились бы в болото.
Человек осторожно сполз с мшаника в воду. Тёмная вода охватила его по грудь.
Он сделал первый шаг и тут же глубоко ушёл в жижу. Рванувшись в сторону, он продвинулся немного, с трудом преодолевая сопротивление вязкого болота.
— Щупает, — сказал Гонта. — Далась им эта тропа!
Человек оступился. Болото тут же схватило его за плечи.
Он выбросил руки, стараясь зацепиться за кочку, плававшую неподалёку, но та податливо ушла вниз.
Он раскрыл рот в беззвучном крике, откинул голову, стараясь податься назад.
— Не шумит! — взволнованно сказал Андреев, высунувшись из окопчика. — Те двое вон как кричали! Своих звали.
— Погоди, и этот позовёт, — возразил Гонта. — Ещё не приспичило.
Тот, кого они считали разведчиком тропы, барахтался, увязал в трясине, всего в ста метрах от егерей-дозорных. Он молчал. Болото уже накрыло его плечи липкой, слизистой ладонью.
Выбившись из сил, он на какое-то мгновение прекратил борьбу, застыл. Голова его торчала из болота, как некий диковинный плод. Трясина уже коснулась подбородка. Она как будто вспухала. Она поднималась, как подопревшее тесто.
— Может, он немцев боится? — спросил старик и наполовину вылез из окопчика. — Вытащить бы его, а?
— Рано… — остановил его Гонта. — Ещё, может, закричит…
Шёл дождь. Человек молчал. Неподалёку от него беззаботно покачивались кепочки егерей.
Болото подползло к губам, но человек не сопротивлялся, он глядел перед собой в ту сторону, где, скрытые кустами, невидимые для него, сидели партизаны.
Он умирал молча.
— Давай! — сказал Гонта. — Может, и вправду наш. В случае чего я прикрою. — И он взялся за рукоять пулемёта.
Андреев и Назар юркнули в траву и через мгновение были уже в болоте.
Человек не видел их: он дышал, высоко запрокинув голову, стараясь хоть на несколько секунд отсрочить смерть. Андреев, отодвигая руками кочки и траву, шёл к тонущему упорно, как к собственной судьбе. Да этот человек и был судьбой и Андреева, и Гонты, и многих других их товарищей…
2
— Я из концлагеря под Деснянском. Месяц назад гитлеровцы привезли туда две тысячи военнопленных. Они строят аэродром для авиации дальнего действия… С подземными ангарами и полной маскировкой… Собираются бомбить оттуда Москву…
Человек, которого Андреев и Назар вытащили из болота, говорил тихо, скрипучим, словно отсыревшим, голосом и то и дело откашливался. Худ он был до такой степени, что казался муляжом, созданным для демонстрации костной арматуры. Но стоял прямо и независимо.
В землянке было сумрачно. Свет осеннего дня проникал через небольшое, овальных очертаний автомобильное стекло, вставленное под бревенчатый накат. Командир отряда и заместитель сидели в полумраке у дощатого, грубо сколоченного стола.
— Откуда вы узнали, что в лесу партизаны? — спросил заместитель.
— Слухом земля полнится.
— Именно в этом лесу?
У заместителя, стриженного ёжиком, были круглые бессонные птичьи глаза. Подтянутая, прямая фигура выдавала кадрового военного. Командир же, крупный, развалистый, с привычкой закладывать мясистую ладонь за портупею, служившую единственным знаком воинского отличия, явно был человеком штатским, человеком беседы, а не рапорта, быть может, в недавнем прошлом райкомовским работником или учителем.
И перед этими двумя, как перед судьями, стоял третий, покрытый свежей болотной грязью.
— Я знаю эти леса, — сказал человек из болота. — До войны служил здесь.
— Где здесь?
— Я бывший начальник Деснянского гарнизона Топорков.
Командир и заместитель переглянулись.
— Майор Топорков пал смертью храбрых при героической защите Деснянска, — звонко, с торжеством в голосе сказал заместитель. — Посмертно награждён орденом боевого Красного Знамени.
— Не знал, — безучастно ответил человек из болота. — Но я майор Топорков. А вы майор Стебнев. В марте сорок первого вы приезжали к нам из штаба округа читать лекцию о преимуществе отечественного стрелкового оружия над немецким.
Заместитель пристально всмотрелся в человека, стоявшего перед ним, и наконец поднялся.
— Минутку! — И вышел из землянки.
— Сядь, Топорков, а то от сквозняка упадёшь, — сказал командир, едва за заместителем закрылась дверь. — Не серчай. Стебнев у меня человек дошлый. По контрразведке работает… Вот поешь!
С усилием повернув своё могучее шестипудовое тело, он достал из дощатого ящичка в углу землянки ржаную полбуханку, несколько печёных картофелин и зелёную бутылку, заткнутую кукурузным початком. Выставил всю эту снедь на стол и налил сизый самогон в кружку.
— Выпей, майор, и закуси.
Человек выпил, взял картофелину и стал медленно, безучастно жевать, как будто исполнял тяжёлую, ненужную, но обязательную работу.
Командир смотрел, как по-старчески, кругообразно движутся его челюсти. Неизвестно, почему он поверил этому человеку. Может быть, полагался на чутьё. Может быть, он уже знал таких людей — выжженных войной, не побоявшихся взять на себя за эти полтора года столько, что иному и века не хватит.
— Ешь, — повторил он басовито и добавил потише, как будто стесняясь своего сочного голоса: — Теперь и о себе думать надо. Слава богу, живой!
Пришлый направил на командира свой сверлящий взгляд.
— За мой побег в бараке каждого пятого должны расстрелять, — сказал он. — Всего двадцать человек. Ребята знали и согласились. Так что я чужой жизнью живу. За всех… За двадцать!
Командир, вздохнув, отвернулся к окну.
— Да! Насмотрелись мы смертей… Я вот в мирное время оперу «Мадам Баттерфляй» любил, — сказал он негромко. — переживал… за её страдания. А теперь думаю: чем меня после войны расшевелишь?
Человек из болота отодвинул кружку. От еды и от выпитого его впалые щёки пошли алыми пятнами.
— Оружия нам! — хрипло сказал он. — Мы в плену, но мы в том не повинны. Оружия нам! Подпольный комитет готовит восстание. Мы весь этот аэродром уничтожим, командир! Оружия нам!