Я думаю о ружейном порохе. Все его зернышки разных оттенков. Все его зернышки обладают разными свойствами. Все его зерна перемешаны. Но они воспламеняются все вместе и вместе производят один огромный взрыв… Все это взорвется, взорвется самым ужасающим образом, когда настанет час поднести огонь.
Я позволяю толкать себя.
12 ноября, 13 ноября. Дни, которые ничто особо не отличает. Поезд, какие беспрестанно ездят через Францию. Вокзальный перрон, похожий на все прочие перроны Франции. Но чем больше я смотрю, чем больше сравниваю лица, тем сильнее крепнет мое чувство, уверенность, вопреки громкоговорителю, кричащему «Achtung!», что победители в этой толпе — отнюдь не те, у кого оружие.
Женевьеве
Внизу хлопнули двери — служащие общества «Главный коллектор отбросов» покидали свои рабочие места.
На втором этаже каноник Огюстен де Мондес отложил перо и встал, чтобы немного размяться. Поскольку ему был семьдесят один год, основную часть его почты составляли траурные извещения, оборот которых, обрамленный черной каймой, он использовал для заметок. Эти извещения, связанные резинками, шнурками от ботинок или просто рассыпанные в беспорядке, годами накапливались на трех его письменных столах, покрывали чернильницы, подставки настольных ламп, громоздились в креслах, валялись на коврах, так что кабинет в конце концов стал похож на похоронную контору в разгар эпидемии.
Тщедушный и узкоплечий, почти одинаково маленький хоть стоя, хоть сидя, Огюстен де Мондес расхаживал, наморщив бледный безбровый лоб и сунув руки в карманы, отчего его сутана растопыривалась наподобие индюшачьего хвоста. Обычно этот жест сопровождал раздумья.
Повторяя последние написанные строчки, он искал продолжение.
«То было время (IV век до Рождества Христова), когда Пифей и Эвтимен, удалые сыны Массалии Фокейской, направили свои корабли, первый — к белым берегам Скандинавии, второй — к черному Сенегалу…»
Солнце палило крыши, перегретый воздух вскипал на черепице. Ноздри щекотали запахи масла для жарки, базилика, древесного угля.
Как большинство человеческих жизней, особняк Мондесов имел два фасада, обращенных в разные миры. Парадный выходил на платаны и благородные жилища аллеи Леона Гамбетта, некогда аллеи Капуцинов, которую марсельская аристократия упрямо называла просто Аллеей. Комнаты для приема, гостиные располагались на этой стороне. Из задней же части дома открывался вид на лабиринт грязных двориков, убогих, заселенных кустарями пристроек, на чудом сохранившиеся клочки зелени, на завешанные бельем окна и черноватые стены с решетчатыми шкафчиками для провизии, где оседала вся копоть вокзала Сен-Шарль.
Сорок два труда Огюстена де Мондеса, почетного каноника, родились пред этим горизонтом.
«…открывая таким образом, с самой глубокой древности, морские пути для торговли нашего пышного и предприимчивого города».
За двориками, на узкой террасе дома, казавшегося чистым среди множества облезлых поверхностей, появилась молодая смуглая женщина в пестром халате. Посмотрев на небо, она расстелила белый с оранжевыми полосами матрас и со спокойным бесстыдством улеглась голышом на живот.
«А! Уже полдень», — сказал себе каноник.
Ибо эта черноволосая незнакомка с позлащенными солнцем формами была не менее пунктуальна, чем бронзовый человечек с молоточком в башенных часах. Весь квартал проверял по ней время, и никто не возмущался.
Так что все было в порядке, день походил на все прочие.
Каноник мог быть доволен этим утром. Отслужив мессу в церкви Реформатов[10], потом перекусив молочной булочкой и чашкой черного кофе, он уже исписал своим мелким размеренным почерком шесть листочков — плотными, как нотные линейки, строчками без единой помарки…
«Огюстен никогда не вычеркивает», — любила хвастаться его сестра Эме, словно для семьи это было предметом особой гордости.
Каноник удостоверился, что обе двери кабинета закрыты, хотя перед началом работы всегда запирал их на ключ, но, хорошо себя зная, не доверял своей рассеянности.
Он придвинул дубовую лесенку к шедевру некоего провансальского краснодеревщика — большущему шкафу с антресолями в стиле Ренессанс, такому красивому, что с него даже сделали почтовую открытку. Подобрав сутану и обнажив фиолетовые кальсоны, настоящие кальсоны прелата, целую партию которых его сестра Эме закупила на распродаже, когда обанкротилась одна специализированная фирма — «Если бы Огюстен захотел, он бы запросто мог стать епископом; к тому же под сутаной не видно…», — каноник вскарабкался на нее и открыл дверцы верхней части шкафа.
Тяжелые тома с золотым обрезом, переплетенные в красный сафьян, недавние брошюры по пятьдесят су, буклеты, сборники, компиляции, пачки корректур, рукописи — все полное собрание его сочинений было напихано туда в величайшем беспорядке. С трудом представлялось, что одна и та же рука могла одинаково непринужденно написать этюд о рассеянии мощей святого Ферреоля, школьный учебник для молодых слепцов, детальную опись мустьерского фаянса, принадлежавшего маркизу де Пигюссу, антологию евхаристической литературы или что одна и та же мысль могла одинаково заинтересоваться арлезианскими хлебницами, традиционной постановкой пятиактных пасторалей, Дельфийским оракулом, «путем пряностей» XIV века и, наконец, сдержанными объятиями в христианском браке.
Однако именно так обстояло дело с каноником де Мондесом, чьей специальностью было не иметь никакой: он мог писать о чем угодно при условии, что ему дадут тему. Издатели, обосновавшиеся в различных городах провинции и совершенно неизвестные широкой публике, часто обращались к нему, никогда не встречая ни отказа, ни задержки, ни разочарования. Каноник пополнял «зависшие» серии, продолжал за собственный счет незавершенные труды слишком самонадеянных или преждевременно скончавшихся авторов. Ничто не могло его отвратить. Его шедевр, четырехтомный «Словарь сокровищ провансальских церквей» (увенчанный Французской Академией), в течение сорока лет обеспечивал ему в литературе и обществе Марселя выдающееся место, которое никто и не покушался у него оспаривать.
Взирая на столь великий труд, Огюстен де Мондес мог бы раздуться от некоторого тщеславия. Но он был лишен этого порока, как, впрочем, и всех других. Его ум никогда не задерживался на том, что было сделано, но обращался лишь к тому, что предстояло сделать завтра, и возраст ничуть не уменьшил его творческого пыла.
Стоя на третьей ступеньке лесенки, он засунул руку за свои книги и был изрядно удивлен, не обнаружив там искомый предмет. Трижды погружался он по пояс в потемки шкафа, тщетно переставлял «Сокровища соборов», даже рылся среди брошюр и наконец вынырнул — нервничая, слегка порозовев лицом, с беспокойством в душе. Его баночка с медом исчезла.
«Неужели Эме нашла тайник?» — подумал он с тревогой. В самом деле, с тех пор как мадемуазель де Мондес вбила себе в голову, что ей грозит диабет, она лишила всех домочадцев сладкого, и в первую очередь своего брата каноника…
«Огюстен всегда болеет тем же, что и я».
Однако каноник прекрасно знал, что сахар необходим интеллектуалам. Чтобы утолять свои маленькие потребности, возникавшие у него во время работы, он взял за привычку прятать баночку с медом в шкафу в стиле Ренессанс, за внушительным и почтенным бастионом своих произведений.
Из шкафа исходил сладкий запах, а обрезы томов сделались совершенно липкими.
Каноник вытер запылившиеся руки о внутренность карманов.
«Может, я по рассеянности сунул ее куда-то еще?» Он открыл ящики всех трех своих рабочих мест — офомного итальянского средневекового стола, секретера в стиле Людовика Четырнадцатого с круглой крышкой и игорного столика времен Наполеона Третьего с траченным молью сукном, — поскольку никогда не работал меньше чем над тремя произведениями сразу. Но напрасно он ворошил уведомления о похоронах тысячи своих современников.
«Надо же, а я и забыл, что этого бедняги уже нет», — говорил он себе порой, не слишком, впрочем, отвлекаясь от своей главной заботы.
Больше всего его донимала не сама по себе баночка с медом, а перспектива объяснения с Эме. И еще непросто будет подыскать другой тайник… В общем, придется менять весь уклад жизни.
Он решил немедленно открыться Минни, жене своего племянника Владимира, которая была его сообщницей и регулярно обновляла ему запас. Но, подойдя к двери, которая выходила в буфетную, услышал голос Эме:
— Главное, ни слова аббату. Не будем его беспокоить, он такой впечатлительный.
Аббатом был он. Эме так и не привыкла обозначать его иначе. Хотя он стал каноником уже больше пятнадцати лет назад, для сестры он по-прежнему оставался аббатом.
«Почистите щеткой плащ аббата… Нужна коробка перьев для аббата… Не будем беспокоить аббата; он сочиняет…»
Имя Огюстен она использовала только в его присутствии и только в узком семейном кругу.
Каноник отступил. Наверняка разразилась какая-то новая домашняя драма, от которой его будут держать в стороне и куда он сам воздержится влезать. Должно быть, служанка порезала себе руку хлебным ножом или же вспыхнул топленый жир на сковородке, если только консьержка госпожа Александр опять не послала куда подальше одного из жильцов с четвертого этажа. Все это было одинаково безразлично канонику, которого вполне устраивал заговор молчания, поддерживаемый сестрой вокруг него.
Он приблизился к столу. «То было время, когда Пифей и Эвтимен…» Среди карандашей, палочек воска и перьевых ручек перед ним лежала ложечка, украшенная геральдической лилией, — подарок одной богомолки, совершившей поездку в Италию. Он утверждал, что хранит этот предмет как сувенир, хотя на самом деле пользовался им, чтобы есть мед. К чему она теперь, эта ложечка!
Каноник на цыпочках подкрался к двери и приник к ней ухом, чтобы выяснить, насчет какого происшествия ему предстоит изображать неведение. Благодарение Господу, речь шла не о баночке меда.
II
Мадемуазель де Мондес была на два года старше своего брата и еще меньше его ростом, то есть ей не хватило самой малости, чтобы стать карлицей. Впрочем, у Мондесов редко кто превосходил полтора метра… У нее были тонкие косточки и сморщенное личико. Не имея ни прошлого, ни приключений, ни воображения, она даже не поддерживала, подобно большинству старых дев, иллюзию, будто отказалась от многих предложений. С ней никогда ничего не случалось, и приходилось только удивляться, как такая плоская жизнь умудрилась избороздить морщинами ее лицо.
Некоторые рождаются на задах какой-нибудь лавки, наделенные царственной душой. Мадемуазель де Мондес, появившаяся на свет в одной из лучших семей Прованса, обладала душой старушонки, сдающей стулья напрокат. Ее главной удачей, которую она недостаточно ценила, было то, что брат избрал церковную стезю. Эме де Мондес могла таким образом жить в атмосфере ризницы и вести Божье хозяйство, не выходя из дома.
Она носила слишком короткие платья, поскольку обновила свой гардероб под самый конец войны, когда юбки достигали колен. И с тех пор отказывалась покупать новые вещи под тем предлогом, что скоро умрет, а стало быть, незачем и тратиться попусту.
Большую часть своего времени она проводила в буфетной, пересчитывая грязные тряпки или проверяя счета. Буфетная была ее наблюдательным постом, ее капитанским мостиком, ее засадой. Из этой кишкообразной комнаты, состоящей сплошь из шкафов и дверей, мадемуазель де Мондес могла наблюдать за двором, приглядывать за служанкой, за кухней и бросаться на визитера, звонившего в дверь.
— Ты вполне уверена, Минни, что он был у тебя вчера вечером? — спросила она.
— Ну да, тетя Эме, уверена, — ответила графиня де Мондес.
— В каком часу ты легла?
— Уже не помню, тетушка. Часов около одиннадцати… Не обратила внимания. Я была у Дансельмов, играла в бридж. А когда вернулась, приготовила себе отвар.
— Тебе не давали пить у Дансельмов?
— Давали, конечно, но мне захотелось отвара.
— А где ты его готовила?
— Здесь, в буфетной. Потому-то я и зашла сюда, взглянуть, не обронила ли его тут…
Все Мондесы едва достигали графине Минни до плеча. В сорок пять лет у нее была розовая кожа и пышная грудь, которую она выставляла вперед, как это делают певицы, и обрамляла кружевами и длинными ожерельями. Будучи уже прекрасного роста, она не пренебрегала ничем, чтобы стать еще выше, словно пытаясь подавить собой семью пигмеев, в которую влилась, выйдя замуж за Владимира. Делала себе пышные прически, задирая свою и без того достаточно обильную пепельно-белокурую шевелюру на подушечку из конского волоса. Обожатели утверждали, что ее лицо — «совершеннейший восемнадцатый век». Она сделала из этого свой стиль. Ее шляпки всегда щедро украшались останками какой-нибудь ценной птицы, ибиса или белой цапли, чье крыло, хохолок или нагрудник колыхались на ветру ее поступи. Все вместе придавало ей величественный вид, и ее никогда не величали иначе как «прекрасная графиня де Мондес».
— Ты хоть понимаешь, моя девочка, — продолжила Эме, — что если такой браслет покупать сегодня, это было бы настоящее разорение?
— Но кто говорит о замене, тетя Эме? — ответила Минни. — Я его просто отыщу, вот и все.
— Лучше бы ты его не теряла. Вот почему, сама видишь, я никогда не ношу драгоценностей… Впрочем, если бы мы даже и захотели, такого теперь не найти. В наши дни уже не умеют такие делать. Этот браслет нам достался от нашей бабушки, польки. Он был частью ее приданого. Когда тебе его подарили на свадьбу, то не для того, чтобы ты им разбрасывалась.
— Но в конце концов, тетушка, за двадцать пять лет я никогда не теряла…
— Я сейчас же отправлюсь к Дансельмам, — отрезала мадемуазель де Мондес. — Браслет мог завалиться за подушку какого-нибудь кресла. Такое бывает.
— О нет, тетушка, — вскричала Минни. — Я же вам говорю…
— Тсс! Аббат, — зашипела мадемуазель де Мондес, показывая на дверь каноникова кабинета. — Ты что, хочешь до болезни его довести? Только подумать, память его бабушки!
— Я вам повторяю, тетушка, он был на мне, когда я вернулась, — сказала Минни, понизив голос. И при этом задавалась вопросом: «А в самом ли деле он был на мне, когда я вернулась вчера вечером?»
— В таком случае, — продолжила мадемуазель де Мондес, — он мог пропасть только в доме. Куда ты кладешь драгоценности, когда раздеваешься? Ты меня слушаешь?
Подняв глаза к небу, Минни как раз проделывала заново свой вчерашний маршрут. Она вздрогнула.
— На туалетный столик.
— На какой туалетный столик? У тебя нет туалетного столика в спальне.
— Я хочу сказать, на столик для рукоделья, который мне служит туалетным.
— И сегодня утром, когда ты хотела его надеть, его там уже не было. Ну что ж, девочка моя, все ясно: у тебя его украли. Кто входил к тебе утром?
Единственное, что было важно в тот миг для Минни, это отвратить мадемуазель де Мондес от мысли устроить у Дансельмов скандальные поиски. «Если я и в самом деле потеряла свой браслет у них, они его и сами найдут». Так что она продолжила снисходительно терпеть расспросы своей тетки.
— Дайте подумать, — ответила она. — Лулу зашел поцеловать меня, как всегда, перед уходом в Торговую палату…
Мадемуазель де Мондес с оскорбленным видом пожала плечами.
— Бедный малыш тут совершенно ни при чем, — отрезала она. — Надеюсь, ты не будешь обвинять своего собственного сына?
— Да я никого не обвиняю, тетя Эме. Вы меня спрашиваете, кто заходил в комнату, я вам отвечаю.
И тут Минни подумала: «А если это Лулу?» Она неоднократно замечала, что в ее сумочке недостает тысячефранковой купюры. А в прошлом месяце пропали старые запонки, сломанные, по правде сказать, и стоившие не больше, чем золото, из которого были сделаны. Тем не менее Лулу не взял бы столь значительную, заметную вещь, как браслет… Среди различных представлявшихся ей гипотез, из которых самая вероятная была также самой тайной, ее мысли начали путаться.