Работал он на скромно оплачиваемой должности в одном аграрном хозяйстве, ничего при этом не смысля в агрономии. Ибо уже тогда он обладал способностью хвататься за любое дело, о котором не имел ни малейшего представления, поскольку считал, что всегда можно разобраться на месте.
Однажды, опрыскивая инсектицидом верхушки персиковых деревьев, он забыл надеть шляпу. В результате чего на четыре дня ослеп. А когда проморгался и взглянул в зеркало, то увидел себя с абсолютно лысым черепом, усеянным горчичными пятнышками и покрытым легким бесцветным пушком, который он сохранил до наших дней.
Разочаровавшись в сельском хозяйстве, Кардаш отправился в Берлин, где несколько недель жестоко страдал от нищеты и невыносимого голода.
Слоняясь однажды вокруг киностудии, он нанялся в массовку. Иногда, знаете ли, бывает нужно украсить толпу каким-нибудь лысым типом с изголодавшимся лицом. По роли ему надо было всего лишь перейти улицу между картонными фасадами. Так он вошел в мир чудес.
Как-то ближе к вечеру, проходя мимо гримерных, он заметил женщину, которая ела бутерброд с курицей. Она изящно впивалась зубками в белое мясо, оставляя нетронутым хлеб. Он застыл, потрясенный и зачарованный… бутербродом.
— Вы не отдадите мне хлеб? — спросил он, или, вернее, таков был смысл странных, нечленораздельных звуков, каковыми он выразил свою просьбу.
Дамой, поедающей курицу, была Ева Мераль — великая актриса французского немого кинематографа. Ее белое лицо яйцеобразной формы, воздетые к небу густо подведенные глаза и жемчужные зубы стали символом идеальной красоты для целого поколения, божественная Ева, на свидание с которой вечером, в полумраке, под звуки расстроенного пианино, каждую субботу спешили сотни тысяч поклонников. Она переживала не лучший период своей жизни. Мышечные ткани ее начинали дрябнуть. Ей нужно было что-то, чтобы вновь обрести уверенность в себе. К тому же ей всегда нравилось, когда у мужчины кожа да кости.
Ее тронуло появление этого долговязого подростка с лысым черепом, черноглазого и в рваных штанах. Она решила, что это приключение на один вечер, но попала в ад на целых пять лет.
Теми несколькими якобы хорошими манерами, которые якобы были у Кардаша, он обязан Еве Мераль, но и у нее они тоже взялись бог весть откуда. Она же приучила его носить шелковые рубашки.
Он поехал за звездой во Францию, где она начала вводить его во все фильмы, в которых снималась сама. Он стал обязательным условием во всех ее контрактах. Если кто-то желал снимать Еву, то должен был непременно пригласить и Константина: конечно, не в качестве актера, поскольку у него не было и намека на талант, а на туманную должность «технического консультанта».
В ту пору его обычно звали Костя. Это уменьшительное имя дала ему Ева Мераль, и оно так и осталось за ним для близких и тех, кто претендует на это звание.
Говорил он тогда на языке не иностранном, а просто странном — на какой-то чудно́й, понятной ему одному смеси наречий — «по-кардашски», — приправляя свою речь по необходимости французскими словами, главным образом цифрами.
В первых фильмах, в которых Костя принял участие, его деятельность главным образом ограничивалась постоянными требованиями денег у продюсера: «А то завтра Ева… бух!.. больно, больно, сильно больно голова… тогда нихт съемки. Моя десять тысяч».
Сутенер и шантажист… Можно считать, что Кардаш и правда обучался ремеслу на практике.
При этом он бывал щедр, щедр по-царски, жил на широкую ногу, устраивая для случайных друзей шикарные застолья в ночных заведениях, в пьяном виде с удовольствием оскорблял Еву на людях и подписывал счета золотым карандашиком.
Между тем амбиции его росли, и он чувствовал это. Он распознал в кинематографе новую, совершенно сказочную область человеческой деятельности, единственную, с тех пор как были разработаны все золотые копи и пробурены все нефтяные скважины, которая еще питала старый миф о неожиданном обогащении и манила его прелестями.
И Кардаш занялся «кинематографическими делами», пустившись в разные «комбинации».
С Евой Мераль он расстался. Охваченный внезапным приступом чувства собственного достоинства, он заявил, что не может продолжать жить за счет женщины, и случилось это как раз в тот момент, когда слава звезды начала меркнуть. После этого глаза Евы еще мерцали какое-то время над ее опаловыми щеками, но роли ее становились все мельче и незаметнее. Она играла игумений, сестер милосердия, вдов — с неизменным покрывалом на голове. С приходом звукового кино она окончательно исчезла с экрана, поскольку обладала писклявым голосом. Несколько лет назад она скончалась в Понт-о-Дам, в доме престарелых для бывших актеров.
Костя не любит, когда ему напоминают о Еве. Он уже давно простил ей то зло, что сам причинил ей. Когда при нем произносят ее имя, он прикрывает лицо ладонью и остается один на один со своими воспоминаниями. Возможно, она была его единственной любовью.
После этого начался второй период жизни и деятельности Кардаша, который можно назвать героическим.
У него появилась крошечная контора на шестом этаже большого дома на Елисейских Полях, за световой рекламой какого-то мыла. Жизнь его состояла из судебных повесток и описей имущества. Не раз на его фильмы накладывался арест в самый разгар съемок из-за того, что он не в состоянии был рассчитаться с актерами и заплатить за студийные помещения. Он гонялся за спонсорами по всему Парижу, обкладывая их как кабанов в Арденнском лесу. Он буквально поселился на террасе ресторана «Фуке» среди сотни таких же, как он, ландскнехтов, путая грамматические времена в своих речах и вводя клятвопреступление в профессиональный обиход.
Он побывал в Каире, Белграде, Токио, пытаясь продать там фильм, который «скоро выпустит» его коллега Софирос, ибо кинематограф — это такой вид индустрии, где к изготовлению продукции приступают лишь после того, как продадут ее на всех рынках.
К этому самому периоду, на который пришлись два его первых банкротства, относятся несколько его высказываний, произнесенных, как всегда, «по-кардашски» и ставших впоследствии знаменитыми.
Например, ему принадлежит изобретение «частного» честного слова, которое, в отличие от профессионального, как известно, не имеет никакой силы.
Он и никто другой дал замечательное определение конкуренту — скромному, не имеющему за плечами ни судов, ни конфискаций, ни трений с налоговыми органами: «Занеско? Честный? Ну этот человек просто… просто преступно честен!»
А потом пришло чудо. И имя этому чуду — «Похититель воспоминаний», фильм, который все вы, конечно же, видели, который открыл миру гениального режиссера и гениальную актрису, который с тех пор дважды переснимали с новыми исполнителями. Короче говоря — классика, на которую вы бежите всякий раз, как ее объявляют к показу в каком-нибудь авангардном кинотеатре, где обычно идут только фильмы тридцатилетней давности.
Когда Кардаш взялся снимать «Похитителя воспоминаний» на сюжет, проданный ему за бесценок Софиросом, ландскнехты из «Фуке» решили, что он спятил. Оба спонсора, которых ему удалось заинтересовать, выставили ему зверские условия: он несет ответственность за все, обязывается полностью возместить вложенные в предприятие деньги и лично покрыть все дефициты.
Чем он рисковал, ввязываясь в это дело? В тот день, когда он подписал контракт, у него оставалось на все про все пятнадцать тысяч франков, и не в банке, где они мгновенно были бы съедены дебетовым счетом, а в виде пятнадцати купюр, засунутых в носок.
«Похититель воспоминаний» стал его триумфом, явив собой то редчайшее, счастливое стечение обстоятельств, когда нюх продюсера, смелость сюжета, личность режиссера-постановщика и новые актеры порождают шедевр.
Спонсоры же были настолько одержимы мыслью застраховаться от неудачи, что позабыли оговорить в контракте одно обстоятельство: возможную прибыль. И Кардаш, несший всю ответственность, получил эту прибыль в полном размере.
Тут начинается третий период жизни Кардаша, тот, что продолжается и поныне.
Он выпустил фильм, потом другой, уже на реальные средства, позволившие ему пригласить самых настоящих звезд и запустить шумную рекламную кампанию. И снова был успех, не такой громкий, как с «Похитителем воспоминаний», но вполне достаточный, чтобы положение его упрочилось, а сам он стал считать себя великим деятелем. Он открыл фирму в Лондоне, которая поглотила его французское предприятие, потом еще одну — в Америке, в которую влились обе предыдущие.
Каждый раз он и сам менял подданство, что в итоге составило три натурализации в разных странах.
Секрет его успеха, возможно, в том, что он никогда не повторяется: ни один его фильм не похож на предыдущий. Выбрав подходящий момент, он неожиданно для всех запускает в производство морскую драму, фильм на религиозную тему, историческую эпопею, предоставляя уже другим подражать ему, снимая бесконечных «Титаников», «Святых Антониев» и «Юлиев Цезарей», не оправдывающих затраченных на них денег.
Но ни разу больше не решился он затронуть такую же смелую тему, как в «Похитителе воспоминаний», ни разу не пошел на освещение серьезной проблемы, действительно важной для нашего времени. Впрочем, насколько смелым оказался его первый фильм, Кардаш понял лишь позже, по поднявшемуся вокруг него шуму.
Теперь он прочно утвердился в пышно обставленных штампах, шаблонах, конформизме. Что не помешало ему в третий раз обанкротиться — со своей английской фирмой; но к этому времени он был уже настолько влиятелен, что его разорение повлекло бы за собой другие, а потому банки были вынуждены пойти ему навстречу.
Теперь он входит в десятку крупнейших продюсеров мира. Женившись на бесталанной актрисе, из которой предусмотрительно не стал делать звезду, он произвел с ней на свет двоих детей, и в разгар беседы с журналистом, расспрашивающим его о будущих грандиозных проектах, любит позвонить домой и прокричать в один из своих шести телефонов: «Хелло, Микки! Хелло, Поппи!»
У Кардаша есть дом в Беверли-Хиллз, свой пляж на Тихоокеанском побережье, особняк на Белгрейв-сквер и имение в Ирландии, куда он ездит охотиться раз в два года; он построил себе виллу на Лазурном берегу и летает на собственном самолете.
В Голливуде он живет очень закрыто, общаясь только с людьми, которые зарабатывают столько же, сколько он сам, что, естественно, сокращает круг его общения.
Кардаш по-прежнему лыс, череп его покрывает все тот же бесцветный пушок; однако кости его одеты теперь толстой, жирной оболочкой. Живота как такового у него нет, вместо этого у него наблюдается чудовищное расширение желудка, непомерно гипертрофированное брюхо, по поводу которого Софирос посмеивается:
— Костя? Да он у нас за Иону отыгрывается. Тот киту в брюхо угодил, а Костя сам проглотил кита.
Да, Костя сохранил зверскую булимию, которой страдал в годы своей нищенской юности. Только вот печень у него начала пошаливать. А потому он подумывает теперь о психоаналитике, который избавил бы его по возможности от его главной фобии — страха перед пустыми тарелками.
Он по-прежнему говорит «по-кардашски», правда, ему удалось этот язык усовершенствовать, так что теперь он представляет собой сложный сплав из английских, французских, немецких, итальянских и венгерских выражений. Возможно, это наречие и станет когда-нибудь универсальным языком будущего, но пока понимать его и переводить на более древние языки с четкой синтаксической структурой удается лишь госпоже Олофсен, седовласой секретарше с плечами разной высоты, которая находится при Косте вот уже пятнадцать лет.
Софирос стал у Кардаша начальником генштаба и одной из его многочисленных «правых рук», как если бы тот, на манер индусского божества, имел по шесть конечностей с каждой стороны туловища. Это они, «правые руки», говорят: «Костя приезжает… Я получил телеграмму от Кости… Завтра еду в Лондон встречаться с Костей… Костя звонил мне из Нью-Йорка… Попробую поговорить об этом с Костей…» Это их постоянно осаждают просьбами похлопотать перед всемогущим владыкой.
Они же участвуют в «сценарных совещаниях» в гигантском кабинете Кардаша, где обсуждаются сюжеты будущих фильмов в присутствии двух догов-талисманов, капающих слюной на пурпурный ковер.
Сам Кардаш сценарий никогда не читает. Он берет его в руки, прикидывает на вес, нюхает, вертит туда-сюда, потом раскрывает в двух-трех местах, кладет ладонь на страницу и заявляет, что «тут» диалог никуда не годится. И оказывается прав, и все восхищаются его гениальностью. Но все дело в том, что обычно диалог бывает никудышным от начала до конца.
Или вдруг Кардаш решает, что в сценарии не хватает сцены с жирафами.
— Но это же невозможно! — кричит сценарист. — В «Красном и черном» нет никаких жирафов!
— Нет, так будут. Надо сделать сцену в зоопарке. Пусть эта влюбленная парочка… Сорель и мадемуазель… мадемуазель… как ее?.. впрочем, неважно… Так вот пусть они там прогуливаются — на фоне жирафов.
— Но поймите, у Стендаля вообще…
— Что вы мне все тычете в нос своим Стендалем?! Кто это такой?! Где? — вопит Кардаш. — Плевать мне на Стендаля!.. Говорю вам, мне нужна эта сцена, потому что для прошлого фильма я купил двух жирафов, а они так и остались неиспользованными. Надо же мне их окупить!
Кардаш вскакивает с места, мечется по кабинету, кипятится, начинает сам разыгрывать любовную сцену у клетки с жирафами, изображая то Жюльена Сореля, то мадемуазель «Как ее», которые у него изъясняются, естественно, по-кардашски, придумывает, сочиняет, как полгода назад сочинял, придумывал, изображал Понтия Пилата, а завтра будет изображать Байрона. И уже скользит по бумаге карандашик госпожи Олофсен, и слышатся одобрительные возгласы Софироса, того самого Софироса, который всегда покидает эти совещания больным, потому что до смерти боится собак.
А потом в своем огромном лимузине Кардаш катит на киностудию, где снимается фильм о жизни «Человека из Назарета», выскакивает на съемочную площадку, окидывает царственным взглядом сидящих вокруг стола двенадцать человек в рубищах и спрашивает:
— Это еще что такое?
— Тайная вечеря. Центральный эпизод фильма.
— И вам это нравится? И это все, что вы придумали для центрального эпизода? Двенадцать оборванцев? Вы думаете, это произведет впечатление? Ну-ка, быстро, посадите мне за этот стол пару сотен массовки да оденьте их поприличнее!
Потом, задумавшись на мгновение, он хлопает себя по лбу:
— Да! Еще! И пусть среди декораций пасутся жирафы. Для восточного колорита.
Как бы ни был богат, грозен, влиятелен Кардаш третьего периода, он носит в сердце незаживающую рану: ему больно оттого, что у его настоящего нет прошлого. Да, ему больно. Больно, когда обсуждается сцена, где ребенок из богатой семьи разговаривает со своей гувернанткой, потому что у него самого в детстве не было гувернантки. Ему больно, когда он назначает актрису на роль герцогини, потому что сам он не знаком ни с одной герцогиней или княгиней и видел их разве что в ресторане, казино или ночном клубе.
Но ему могло бы быть так же больно и оттого, что он ничего не смыслит ни в рабочих, ни в ученых, ни в чиновниках, ни в преподавателях университета, ни в многодетных матерях, ни в чистой любви, ни в самопожертвовании, — словом, ни в чем, потому что из всех видов человеческой деятельности знаком лишь с опрыскиванием фруктовых деревьев и судопроизводством.
Он мог бы, по крайней мере, хранить воспоминания о нищете и связанных с нею бедствиях. Но от этих воспоминаний он открещивается. Он стыдится их. Бывая в Париже, он не желает больше садиться за столик на террасе ресторана «Фуке». Если честно, ему просто страшно, страшно, потому что он чувствует, пусть и не признаётся в этом, что представления его обо всем на свете — или почти обо всем — неверны. Вот почему, несмотря на всю свою злость, искреннюю или притворную, он так осторожен, вот почему так беспокоит его мнение добропорядочных американских граждан, вот почему время от времени он отправляет Софироса в Ватикан за отзывом о том или ином фильме.