Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель 10 стр.


Я никогда не забуду Юлека. Как мне забыть этот концерт для умирающих и мертвых! По сей день, где бы я ни услышал Бетховена, мои глаза закрываются, и из тьмы возникает печальное, бледное лицо моего польского друга, который прощался со своей скрипкой, играя для гибнущих людей.

Я не знаю, как долго он играл. Меня одолел сон. Когда я проснулся я увидел Юлека, распростертого напротив меня, мертвого. Рядом с ним лежала его скрипка, разбитая, растоптанная, странное маленькое непобедимое тело.

Мы пробыли в Глейвитце три дня. Три дня без пищи и воды. Выходить из бараков не разрешалось. Эсэсовцы охраняли двери. Меня мучили голод и жажда. Наверное, я был очень грязен и истощен, судя по внешнему виду окружающих. Хлеб захваченный из Буны, мы давно съели. А кто знает, когда нам дадут новый паек?

Фронт следовал за нами. Мы снова слышали стрельбу, и довольно близко. Однако у нас не было ни сил, ни мужества верить, что нацисты не успеют нас вывезти, а русские скоро придут сюда.

Мы слышали, что нас собираются отвезти в глубь Германии.

На третий день, на рассвете, нас вывели из бараков. Мы все набросили одеяла на плечи, как молитвенные покрывала. Нас направили к воротам, разделявшим лагерь на две части. Там стояла группа офицеров СС. По рядам пронесся слух — селекция!

Селекцию проводили эсэсовские офицеры. Слабых — налево, тех, кто может нормально идти — направо.

Моего отца послали налево. Я кинулся за ним. Офицер СС закричал мне вслед: «Назад!»

Я проскользнул за спины других. Несколько эсэсовцев бросились, чтобы вернуть меня обратно, создав при этом такую суматоху, что многие люди сумели перейти слева направо, в том числе мой отец и я. Однако не обошлось без нескольких выстрелов и нескольких убитых.

Нас всех вывели из лагеря. Через полчаса ходьбы мы оказались посреди поля, где проходили рельсы. Надо было дожидаться прибытия поезда.

Валил густой снег. Запрещалось садиться и даже двигаться.

Снег ложился толстым слоем поверх наших одеял. Нам принесли хлеб — обычную порцию. Мы набросились на него. У кого-то возникла мысль утолять жажду снегом. Вскоре все взяли с него пример. Поскольку нагибаться не разрешалось, каждый достал свою ложку и ел снег, скопившийся на спине соседа спереди. Полный рот хлеба и полная ложка снега. Караульные эсэсовцы хохотали над этим спектаклем. Проходили часы. Наши глаза устали вглядываться вдаль — не идет ли спасительный поезд. Он появился лишь поздно вечером. Бесконечно длинный поезд, составленный из вагонов для скота, без крыш. Эсэсовцы затолкали нас по сотне в вагон, мы были такие тощие! Посадка закончилась, эшелон тронулся.

Я сидел, втиснувшись среди других, чтобы хоть как-то бороться с холодом. Голова — пустая и, в то же время, тяжелая, в мозгу — водоворот разрозненных воспоминаний. Безразличие убивало душу. Умереть здесь или где-нибудь в другом месте, сегодня, завтра или позже — какая разница? Долгая ночь, и нет ей конца.

Когда все же на горизонте появились серые проблески света, в первых лучах зари предстал клубок человеческих теней, скорченных, с головами, втянутыми в плечи, взгромоздившихся друг на друга, словно груда пыльных надгробий. Я попробовал отличить еще живых от тех, кто уже умер. Но разницы не было. Мой взгляд надолго задержался на одном из них, лежавшем с открытыми глазами, уставившись в пустоту. Его серовато-синее лицо покрылось слоем инея и снега.

Мой отец притулился около меня, завернувшись в одеяло, плечи его покрылись снегом. Он что, тоже мертв? Я окликнул его. Молчание. Я бы закричал, если б мог. Он не двигался.

Внезапно мое сознание пронзила мысль, что больше незачем жить, незачем бороться.

Поезд остановился посреди пустынного поля. Неожиданная остановка разбудила кое-кого из спящих. Они приподнялись, испуганно озираясь вокруг.

Снаружи ходили эсэсовцы, крича: «Выкидывайте мертвых! Все трупы вон!»

Возникло оживление. Станет попросторнее. Добровольцы взялись за работу. Они ощупывали тех, кто все еще лежал, скорчившись.

«Вот он! Берем!»

Мертвеца раздели, уцелевшие жадно поделили его одежду, затем двое «могильщиков» взяли его — один за голову, другой — за ноги, и выкинули из вагона, точно мешок с мукой.

Со всех сторон слышались крики: «Идите сюда! Вот еще один! Он не шевелится».

Я вышел из оцепенения как раз в ту самую минуту, когда двое подошли к моему отцу. Я бросился сверху на его тело. Он был холоден. Я хлопал его, растирал ему руки, крича: «Папа! Папа! Проснись. Тебя хотят выбросить из вагона…»

Его тело оставалось бесчувственным.

Двое могильщиков схватили меня за шиворот. «Оставь его. Ты же отлично видишь, что он мертв».

«Нет!» — закричал я. — «Он не мертвый! Нет еще!»

Я продолжал хлопать его изо всех сил. Через минуту веки моего отца шевельнулись, приоткрыв мутные глаза. Он слабо дышал.

«Вот видите», — закричал я.

Двое отошли.

Из нашего вагона выбросили двенадцать тел. Затем поезд продолжал свой путь, оставив позади на заснеженном поле в Польше несколько сот обнаженных мертвецов, лишенных погребения.

Нам не давали еды. Мы жили на снеге — он заменял нам хлеб. Дни походили на ночи, а ночи оставляли осадок своей черноты в наших душах.

Поезд медленно тащился, часто останавливаясь на несколько часов, и снова трогаясь. Снег не переставал. Все эти дни и ночи мы лежали, скрючившись, друг на друге, не говоря ни единого слова. От нас остались только промерзшие тела. Закрыв глаза, мы дожидались только следующей остановки, чтобы выбросить наших мертвецов.

Десять дней, десять ночей пути. Временами мы проезжали через немецкие городки, как правило, рано утром. Рабочие шли на работу. Они останавливались и смотрели нам вслед, но более никак не выражали своего удивления.

Однажды, когда мы остановились, рабочий вынул из сумки кусок хлеба и бросил в вагон. Началась паника. Десятки изголодавшихся людей насмерть дрались за несколько крох. Немецкие рабочие с живым интересом взирали на это представление.

Несколько лет спустя, я наблюдал подобную сцену в Адене. Пассажиры нашего парохода развлекались, бросая монеты «туземцам», которые ныряли, чтобы достать их. Привлекательная, аристократического вида парижанка извлекала особое удовольствие из этой игры. Внезапно я заметил, что двое ребятишек затеяли смертельную схватку, пытаясь придушить друг друга. Я повернулся к даме.

«Пожалуйста — попросил я, — не бросайте больше монет».

«Почему же? — спросила она. — Мне нравится подавать милостыню».

В вагоне, в который упал хлеб, началось настоящее сражение. Люди бросались друг на друга, топтали, рвали и кусали друг друга. Хищники со звериной яростью в глазах. Невероятная энергия охватила их, заострила их зубы и ногти.

Толпа рабочих и любопытных зрителей собралась вдоль поезда. Наверное, они никогда не видали поезд с таким грузом. Вскоре почти повсюду куски хлеба полетели в вагоны. Публика глазела на человеческие скелеты, насмерть сражающиеся за корку хлеба.

Кусок упал в наш вагон. Я решил, что не шевельнусь. Я понимал, что в любом случае мне никогда не справиться с дюжиной мужчин! Неподалеку я заметил старика, ползущего на четвереньках. Он пытался выбраться из свалки. Одну руку он прижимал к сердцу. Сначала я подумал, что он получил удар в грудь. Затем я понял, что у него кусок хлеба под рубашкой. С удивительным проворством он вытащил хлеб и сунул в рот. Его глаза заблестели. Улыбка, похожая на гримасу, озарила его мертвое лицо, и тут же погасла. Тень возникла рядом с ним и набросилась на него. Поваленный на пол, осыпаемый ударами, старик кричал: «Меир, Меир, мой мальчик! Ты не узнаешь меня? Я же твой отец… ты делаешь мне больно… ты же убиваешь своего отца! Я достал немного хлеба… и для тебя… и для тебя…»

Он затих. Его кулак еще сжимал маленький кусочек. Он попытался поднести его ко рту. Но соперник тут же набросился на него и выхватил хлеб. Старик снова прошептал что-то, захрипел и умер среди всеобщего безразличия. Сын обыскал мертвого, взял хлеб и принялся пожирать его. Ему не удалось уйти далеко. Два человека заметили хлеб и кинулись на убийцу. Остальные присоединились к ним. Когда нападавшие отошли, рядом со мной лежали два трупа, бок о бок — отец и сын.

Мне было пятнадцать лет.

В нашем вагоне находился друг моего отца по имени Меир Кац. В Буне он работал садовником и, при случае, давал нам немного овощей. Менее истощенный, чем остальные, он легче переносил заключение. Так как он был относительно здоровее других, его назначили старшим по вагону.

На третью ночь пути я внезапно проснулся и ощутил на моем горле две руки, пытающиеся задушить меня. Я только успел закричать: «Папа!»

Ничего, кроме этого слова. Я чувствовал, что задыхаюсь. Однако мой отец проснулся и вцепился в нападавшего. Слишком слабый, чтобы одолеть его, он сообразил позвать Меира Каца.

«Иди сюда! Быстрее! Кто-то душит моего сына!»

Меня тотчас же освободили. Я до сих пор не знаю, почему тот человек хотел задушить меня.

Через несколько дней Меир Кац сказал моему отцу: «Шломо, я слабею, я теряю силы. Я больше не могу…»

«Не падай духом, — ответил отец, пытаясь приободрить его. — Ты должен выжить. Не теряй веры в себя».

Но Меир Кац тяжело застонал в ответ. «Я больше не могу, Шломо! Что я могу сделать? Я не могу…»

Отец взял его за руку. И Меир Кац, сильный человек, самый крепкий из нас, заплакал. Его сына забрали во время первой селекции, но тогда он не плакал. А сейчас он был сломлен, у него не оставалось сил.

В последний день нашего пути поднялся ужасный ветер, снег шел непрерывно. Мы поняли, что приближается конец — настоящий конец. Мы не могли вынести эти ледяные порывы.

Один из нас выскочил и закричал: «Так нельзя сидеть. Мы замерзнем насмерть! Давайте встанем и подвигаемся…»

Все встали. Мы плотнее закутались в наши сырые одеяла и заставили себя пройти по несколько шагов, прежде чем вернуться на прежнее место.

Внезапно в вагоне раздался крик, крик раненого животного. Кто-то умер.

Остальные, чувствуя, что и они близки к смерти, издали такой же крик. Казалось, что их вопли доносятся из могилы.

Вскоре кричали все. Вой, стоны, крики отчаяния уносились с ветром и снегом.

Истерика перекинулась и на другие вагоны. Сотни воплей раздавались одновременно. Мы не знали, к кому мы взываем. Не знали, зачем. Это был предсмертный хрип всего эшелона, всех, ощущавших приближение гибели. Мы умираем здесь. Мы перешли все пределы возможного, ни у кого не осталось сил. И снова впереди долгая ночь.

Меир Кац простонал: «Почему они просто не пристрелят нас?»

В тот же вечер мы достигли пункта назначения.

Это было поздно ночью. Пришли охранники выгружать нас. Мертвых оставляли в поезде. Выходили только те, кто еще мог стоять.

Меир Кац остался в поезде. Последний день оказался самым убийственным. Нас вошло в вагон сто человек. Вышло двенадцать — среди них мой отец и я.

Мы прибыли в Бухенвальд.

У ворот лагеря нас поджидали офицеры СС. Они пересчитали нас. Затем всех отвели к сборному плацу. Приказания отдавались через громкоговорители: «Построиться в колонну по пятеро!» «Разбиться на сотни!» «Пять шагов вперед!»

Я вцепился в руку отца — старый знакомый страх: не потерять его.

Прямо рядом с нами высилась труба крематория. Она уже не производила на нас никакого впечатления и почти не привлекала нашего внимания.

Заключеннье, обитатели Бухенвальда, сказали нам, что надо принять душ, а потом мы сможем разойтись по блокам.

Возможность принять горячий душ показалась весьма привлекательной. Мой отец молчал, он тяжело дышал около меня.

«Папа, — сказал я, — еще всего одна минута. Скоро мы сможем лечь в постель. Ты отдохнешь…»

Он не ответил. Я сам так устал, что не среагировал на его молчание. Моим единственным желанием было как можно скорее принять душ и улечься на койку.

Но попасть в душ оказалось совсем не просто. Там толпились сотни заключенных. Охранникам не удавалось навести хоть какой-нибудь порядок. Они раздавали удары направо и налево без видимого результата. Другие узники, у кого не было сил толкаться, и даже стоять на ногах, усаживались на снег. Отец захотел сделать то же самое. Он стонал: «Я больше не могу… Это конец… Я умру здесь…»

Он потащил меня к сугробу, в котором проступали очертания человеческого тела и обрывки одеяла.

«Оставь меня, — говорил он мне. — Я не могу… Пожалей меня… Я подожду здесь, пока мы не сможем попасть в душ… Ты придешь и позовешь меня».

Я чуть не заплакал от ярости. Столько пережить, столько выстрадать, и чтобы я теперь бросил отца умирать? Теперь, когда можно принять хороший горячий душ и прилечь?

«Папа! — завизжал я. — Папа! Сейчас же встань отсюда! Ты убиваешь себя…»

Я схватил его за руку. Он продолжал стонать.

«Не кричи, сынок… Пожалей своего старого отца… Дай мне отдохнуть здесь… Только чуть-чуть, я так устал… у меня нет сил…»

Он стал похож на ребенка — такой же слабый, робкий, обидчивый.

«Папа, — сказал я. — Тут нельзя оставаться».

Я показал ему трупы вокруг нас, они тоже хотели отдохнуть здесь.

«Я вижу их, сынок. Я их отлично вижу. Пусть они спят, они так давно закрыли глаза. Они устали… устали…»

Его голос звучал нежно.

Я заорал, силясь перекричать ветер: «Они никогда не проснутся! Никогда! Ты что, не понимаешь?»

Этот спор длился долго. Я чувствовал, что спорю не с ним, а с самой смертью, со смертью, которую он уже избрал для себя.

Завыли сирены. Тревога. Огни заметались по лагерю. Охранники пинали нас к блокам. В один миг на сборном плацу никого не осталось. Мы только обрадовались, что не надо больше торчать снаружи на ледяном ветру, и повалились на нары. Нары были в несколько этажей. На котлы с супом у входа никто не обратил внимания. Спать, только спать, больше ничего не имело значения.

Я проснулся, когда уже наступил день. И тут я вспомнил, что у меня есть отец. Когда началась тревога, я последовал за толпой, ничуть не беспокоясь о нем. Я знал, что он на пределе своих сил, на пороге гибели, и все же я бросил его.

Я пошел искать отца.

И в ту же минуту в мой мозг прокралась мысль: «Хоть бы не найти его! Избавиться бы от этого мертвого груза, чтобы я мог изо всех сил бороться за свою жизнь, заботиться только о себе». Я немедленно устыдился себя, устыдился навсегда.

Я бродил несколько часов и не мог найти его. Потом я зашел в блок, где выдавали черный «кофе». Люди становились в очередь и дрались.

За спиной у меня раздался жалобный, умоляющий голос: «Элиэзер… сынок… принеси мне… капельку кофе…»

Я подбежал к отцу.

«Папа! Я тебя так долго искал… Где ты был? Ты спал? Как ты себя чувствуешь?»

Он горел в лихорадке. Словно дикий зверь, я проложил себе путь к котлу с кофе. Мне удалось принести полную кружку. Я отпил глоток, остальное отдал ему. Мне не забыть, какой благодарностью сияли его глаза, когда он проглотил кофе. Этими несколькими глотками горячей воды я доставил ему, наверное, больше счастья, чем за все мое детство.

Он лежал на нарах, мертвенно-бледный, сотрясаемый дрожью, с пересохшими губами. Я не смог долго пробыть около него — приказали освободить место для уборки. Только больным разрешалось остаться.

Мы находились снаружи около пяти часов. Выдали суп. Как только разрешили вернуться в блоки, я побежал к отцу.

«Ты что-нибудь ел?» — «Нет». — «Почему?»

«Нам ничего не дали… сказали, что раз мы больны, то все равно скоро умрем, и нечего тратить на нас еду. Я больше не могу…»

Я отдал ему остатки моего супа, но с тяжелым сердцем. Я чувствовал, что отдаю суп против воли. Я выдерживал испытание не лучше, чем сын рабби Элиягу.

Он слабел день ото дня, его взгляд тускнел, лицо приобретало оттенок увядших листьев. На третий день по прибытии в Бухенвальд всех отправили в душ. Даже больных, тех, кто не смог пройти в прошлый раз.

На обратном пути из душевых нам пришлось долго прождать снаружи, пока в блоках не закончили уборку.

Завидев вдалеке отца, я побежал ему навстречу. Он прошел мимо меня, как призрак, не останавливаясь и не взглянув на меня. Я окликнул его. Он не обернулся. Я бросился за ним вслед: «Папа, куда ты бежишь?»

Назад Дальше