Я смотрел на наш дом, где я провел столько лет в поисках Бога, постясь, чтобы ускорить приход Мессии, я пытался представить, какая же наступит для меня жизнь. Я не чувствовал особой печали, я ни о чем не думал.
«Встать! Рассчитайся!»
Стоим. Перекличка. Садимся. Снова встаем. Опять сидим на земле. До бесконечности. Мы с нетерпением ждали, когда же нас отправят. Чего они ждут? Наконец, раздалась команда:
«Шагом марш!»
Отец зарыдал. Я впервые увидел его плачущим. Я не мог себе представить, что он способен плакать. Мама шла молча, глубоко задумавшись, лицо ее окаменело.
Я взглянул на мою младшую сестренку Циппору, на ее светлые, тщательно причесанные волосы, красное пальтишко в руках — маленькая семилетняя девчушка. Узел на ее спине был слишком тяжел для нее. Она стиснула зубы, она понимала, что жаловаться бесполезно. Полицейские лупили дубинками. «Быстрей!» Я обессилел. Дорога только начиналась, а я чувствовал себя таким слабым…
«Быстрей! Быстрей! Шевелитесь, свиньи ленивые!» — вопили венгерские полицейские.
С той минуты я начал их ненавидеть, моя ненависть — это то, что связывает меня с ними по сей день. Они были нашими первыми мучителями, предвестниками ада и смерти.
Нам приказали бежать, мы продвигались ускоренным маршем. Кто бы мог подумать, что мы способны на это? Укрывшись за закрытыми окнами, за ставнями, наши сограждане глядели нам вслед.
Наконец мы достигли места назначения. Сбросив мешки, мы рухнули на землю.
«О, Господь, Царь Вселенной, сжалься над нами в великом милосердии Твоем…»
Малое гетто. Еще три дня назад здесь жили люди — владельцы вещей, которыми теперь пользовались мы. Их увезли. Мы уже почти позабыли о них.
Беспорядок царил еще больший, чем в нашем гетто. По-видимому, людей вывезли неожиданно. Я пошел взглянуть на комнаты, где жила семья моего дяди. На столе стояла миска с недоеденным супом. Пирог, ожидающий, когда же его сунут в духовку. Книги, разбросанные по полу. Должно быть, дядя собирался взять их с собой.
Мы вселились (слово-то какое!). Я отправился раздобыть дров, сестры разожгли огонь. Несмотря на усталость, мама начала готовить обед.
«Надо держаться, надо держаться», — твердила она.
Настроение у людей было не слишком плохое, мы начали привыкать к своему положению. На улицах даже началась оптимистическая болтовня. Говорили, что боши теперь не успеют нас вывезти… тех, кого уже депортировали, конечно, очень жаль, тут ничего не поделаешь. Ну зато нам-то, наверное, позволят скоротать здесь наши жалкие жизни до конца войны.
Гетто не охранялось. Можно было входить и выходить когда вздумается. Наша старая служанка Марта пришла навестить нас. Горько рыдая, она умоляла нас уехать к ней в деревню, где у нас будет надежное убежище. Отец не захотел даже слышать об этом.
«Вы можете уйти, если хотите, — сказал он мне и старшим сестрам. — Я останусь здесь с мамой и с ребенком».
Разумеется, мы не захотели разлучаться.
Ночь. Никто не молился, только бы ночь прошла побыстрее. Звезды — словно отблески пожирающего нас пламени. Если это пламя угаснет однажды, ничего не останется в небе, кроме мертвых звезд, мертвых глаз.
Оставалось только лечь спать на постели ушедших, чтобы передохнуть, чтобы набраться сил.
Наутро наша печаль исчезла без следа. Мы чувствовали себя, как на каникулах. Люди говорили: «Кто знает? Может, оно и лучше, что нас вывезли. Фронт уже недалеко, скоро мы уже услышим канонаду. А тогда гражданское население в любом случае эвакуируют…»
«Должно быть, боятся, что мы станем помогать партизанам…»
«Если вас интересует мое мнение, то вся эта затея с депортацией — сплошной обман. Да-да, не смейтесь. Боши просто хотят спереть наши драгоценности. Они знают, что мы все закопали, и им придется хорошенько поискать. Ну, конечно, это же легче сделать, когда хозяева на даче…»
На даче!
Такие жизнерадостные разговоры, в которые никто не верил, помогали скоротать время. Несколько дней, прожитых здесь, в тишине, пролетели довольно приятно. Люди лучше относились друг к другу. Теперь не имели значения ни богатство, ни социальное положение, ни знатность, всех объединяла общая роковая судьба — пока еще неизвестная.
Суббота, день покоя, была избрана для нашего изгнания.
Накануне вечером мы сидели за традиционной вечерней трапезой. Произнеся обычные благословения хлебу и вину, мы проглотили нашу пищу без единого слова. Мы чувствовали, что в последний раз собираемся за семейным столом. Мысли, воспоминания вертелись в моем мозгу всю ночь, мне так и не удалось уснуть.
На рассвете мы стояли на улице, готовые к отправке. На этот раз обошлось без венгерской полиции. Еврейский совет добился разрешения организовать все самостоятельно.
Наш конвой двинулся к главной синагоге. Город точно вымер. Все же, наверное, наши вчерашние друзья скрывались за ставнями, ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет грабить наши дома.
Синагога походила на огромный вокзал: багаж и слезы. Алтарь был сломан, занавеси сорваны, стены ободраны. Нас набилось столько, что мы едва могли дышать. Там мы провели кошмарные двадцать четыре часа. Мужчины сидели внизу, женщины на хорах. Была Суббота, казалось, что мы собрались на службу. Так как выходить никому не разрешалось, нужду справляли по углам.
На следующее утро мы направились к станции, где нас ожидали вагоны для скота. Венгерские полицейские рассадили нас по восемьдесят человек в каждый вагон. Нам оставили немного хлеба и несколько ведер с водой. Проверили решетки на окне, чтобы никто не выбрался. Затем вагоны наглухо закрыли. В каждом вагоне назначили старшего. Если кто-нибудь сбежит, старшего расстреляют.
Два гестаповских офицера, улыбаясь, прогуливались по платформе. Можно считать, что все прошло просто прекрасно.
Долгий гудок прорезал воздух. Заскрежетали колеса. Мы тронулись в путь.
О том, чтобы лечь, нечего было и думать, удавалось только сидеть по очереди. Не хватало воздуха. Счастливчики, оказавшиеся у окна, могли видеть цветущие поля, проносившиеся мимо.
Через двое суток мы начали изнывать от жажды. Жара сделалась невыносимой.
Свободные от всех социальных ограничений, молодые парни и девушки дали волю своим страстям и, пользуясь темнотой, занимались любовью тут же среди нас, не обращая ни на кого внимания, как будто они были одни во всем мире. Остальные делали вид, что ничего не замечают.
У нас еще оставалось немного еды, но мы ни разу не поели досыта. Главное было выжить, выжить до завтра. Завтра могло быть еще хуже.
Поезд остановился в Кашау, маленьком городке на чехословацкой границе. Теперь мы поняли, что не остаемся в Венгрии. Глаза наши открылись, только слишком поздно.
Двери вагона раздвинулись. Подошел немецкий офицер, сопровождаемый венгерским лейтенантом-переводчиком, и представился.
«С этого момента вы находитесь под властью германской армии. Те из вас, у кого еще есть золото, серебро или часы, обязаны сдать их сейчас. Утаившие что-нибудь будут расстреляны на месте. Второе: больные могут перейти в санитарный вагон. Это все».
Венгерский лейтенант прошел среди нас с корзиной и собрал последние ценности у тех, кто не хотел больше испытывать горечь страха.
«Вас в вагоне восемьдесят, — добавил немецкий офицер. — Если хоть один исчезнет, все будут расстреляны, как собаки…»
Они ушли. Двери закрылись. Мы оказались в западне, нас схватили за горло. Двери были заколочены, путь назад отрезан. Весь мир теперь ограничивался наглухо закрытым вагоном для скота.
С нами ехала женщина по имени мадам Шехтер. Ей было около пятидесяти, и с ней ее десятилетний сын, забившийся в угол. Мужа и двух старших сыновей мадам Шехтер вывезли с первым эшелоном. Разлука совершенно надломила ее.
Я ее хорошо знал. Молчаливая женщина с взволнованными, горящими глазами, она часто бывала у нас в доме. Ее муж, очень религиозный человек, дни и ночи проводил над книгами, и ей приходилось работать, чтобы прокормить семью.
Мадам Шехтер сошла с ума. Уже в первый день пути она начала стонать и без конца спрашивать, почему ее разлучили с семьей. Через некоторое время ее крики стали истеричными.
На третью ночь, когда мы спали, кто сидя, кто стоя, пронзительный вопль разорвал тишину: «Огонь! Я вижу огонь! Я вижу огонь!»
На минуту возникла паника. Кто это кричал? Это была мадам Шехтер. Стоя посреди вагона в тусклом свете, падавшем из окон, она походила на засохшее дерево в поле. Она показывала рукой в окно, крича: «Глядите! Глядите же! Огонь! Страшный огонь! Боже! О, этот огонь!»
Несколько человек протиснулись к решеткам. За окном ничего не было, только мрак.
После такого ужасного пробуждения мы долго не могли прийти в себя. Нас все еще трясло. С каждым скрипом колес по рельсам мы ощущали, что бездна готова разверзнуться под нами. Не в силах унять свой испуг, мы пытались приободриться: «Бедняга, она сошла с ума…»
Кто-то положил ей на лоб мокрую повязку, чтобы успокоить ее, но она по-прежнему вскрикивала: «Огонь! Огонь!»
Ее сынишка плакал, цепляясь за ее юбку, пытаясь схватить мать за руки. «Все в порядке, мамочка! Там ничего нет… Сядь…» Это потрясло меня даже больше, чем вопли его матери.
Несколько женщин старались ее утешить: «Вы снова найдете вашего мужа и ваших детей… через несколько дней…»
Она продолжала истошно кричать, задыхаясь, ее голос прерывался от рыданий. «Евреи, послушайте! Я вижу огонь! Огромное пламя! Это же печь!»
Казалось, что она одержима злым духом, вещавшим из глубин ее существа.
Мы пытались как-то оправдать ее, скорее для того, чтобы самим успокоиться и перевести дух, чем для того, чтобы облегчить ее страдания. «Несчастная, она, наверное, очень хочет пить! Поэтому она и твердит об огне, пожирающем ее!»
Но все было напрасно. Наш ужас грозил выплеснуться за стенки вагона. Наши нервы были на пределе, плоть трепетала. Словно безумие охватывало всех. Мы не могли этого больше терпеть. Несколько парней заставили ее сесть, связали ее и засунули ей в рот кляп.
Вновь наступила тишина. Ребенок сидел около матери и плакал. Я отдышался. Колеса монотонно отстукивали свою песню, состав мчался сквозь ночь. Мы сможем задремать, передохнуть, забыться…
Так прошел час или два. И опять вопль, от которого у всех перехватило дыхание. Женщина высвободилась из своих пут и кричала еще громче, чем раньше: «Глядите, огонь! Пламя, пламя повсюду…»
И снова мужчины связали ее и заткнули ей рот. Они даже побили ее. Люди их подбадривали: «Заставьте ее утихомириться! Сумасшедшая! Заткните ей глотку! Она здесь не одна. Пусть помалкивает…»
Ее несколько раз ударили по голове, такие удары могли и убить ее. Ребенок прижимался к ней. Он не пикнул, не сказал ни слова. Он теперь даже не плакал.
Ночь тянулась бесконечно. На рассвете мадам Шехтер успокоилась. Скорчившись в углу, она глядела в пустоту бессмысленным взглядом, она нас больше не замечала.
Так она пролежала весь день, онемевшая, безучастная, в полном одиночестве среди всех. Однако как только наступила ночь, она начала кричать: «Там огонь!» Она указывала на точку в пространстве, все время одну и ту же. Мужчины устали колотить ее. Жара, жажда, зловоние, духота — все было ничем по сравнению с этими воплями, надрывавшими душу. Еще несколько дней, и мы бы все тоже начали кричать.
Но мы прибыли на станцию. Те, кто стояли у окна, прочитали название: «Аушвиц».
Никто никогда не слыхал такого названия. Поезд больше не двигался. Миновал полдень. Потом двери вагона открылись. Двоим разрешили выйти набрать воды.
Когда посланные вернулись, они рассказали, что в обмен на золотые часы им удалось узнать — это конечная остановка, здесь мы сойдем. Тут трудовой лагерь, условия хорошие. Семьи разлучать не будут. На заводы отправят работать только молодежь, старики и инвалиды останутся работать на полях.
Барометр настроения поднялся. Наступило неожиданное освобождение от ужасов минувших ночей. Мы возблагодарили Бога.
Мадам Шехтер оставалась в своем углу, вялая, молчаливая, безразличная к общему оживлению. Сынишка гладил ее руку.
Спустились сумерки, тьма вползала в вагон. Мы стали доедать остатки провизии. Часов около десяти люди начали пристраиваться поудобней, чтобы вздремнуть, и вскоре все уже спали. Внезапно: «Огонь! Печь! Глядите же, вот!»
Мгновенно проснувшись, мы ринулись к окнам. Хотя и на секунду, но мы снова ей поверили. Но снаружи не было ничего, только ночной мрак. Пристыженные, и все терзаемые страхом, мы вернулись на свои места. Так как мадам Шехтер продолжала кричать, ее опять начали бить, и лишь с большим трудом удалось заставить ее замолчать.
Старший нашего вагона подозвал немецкого офицера, проходившего по платформе, и спросил, нельзя ли перевести мадам Шехтер в санитарный вагон.
«Потерпите, — ответил немец, — ее скоро туда заберут».
Около одиннадцати состав тронулся. Мы сгрудились у окон. Эшелон медленно продвигался и через четверть часа снова затормозил. Нам было видно колючую проволоку, и мы подумали, что это и есть лагерь.
Мы позабыли о существовании мадам Шехтер. Неожиданно раздался страшный крик: «Евреи, глядите! Посмотрите в окно! Пламя! Глядите!»
И когда поезд остановился, то на этот раз мы увидели языки пламени, рвавшиеся в черное небо из высоченной трубы.
Мадам Шехтер умолкла. Она опять стала немой и безразличной. С отсутствующим видом она вернулась в свой угол.
Мы глядели на пламя, пылавшее во тьме. Омерзительный запах витал в воздухе. Вдруг наши двери открылись. Какие-то странные типы, одетые в полосатые рубахи и черные штаны, с электрическими фонарями и дубинками в руках, ворвались вагон. Они начали колотить всех направо и налево, крича: «Всем выйти! Вон из вагона! Быстро!»
Мы выскочили. Я бросил последний взгляд на мадам Шехтер. Ее сынишка держал ее за руку.
Перед нами пылал огонь. В воздухе носился смрад горящей плоти. Время, должно быть, близилось к полуночи. Мы прибыли в Биркенау, приемный центр Аушвица.
Милые нашему сердцу предметы, которые мы до сих пор тащили с собой, остались позади, в вагоне, и там же, вместе с ними, остались наши иллюзии.
Примерно через каждые два метра, направив на нас автоматы, стояли эсэсовцы. Держась за руки, мы следовали за толпой.
Навстречу нам вышел сержант-эсэсовец с дубинкой в руке. Он скомандовал: «Мужчины налево! Женщины направо!»
Четыре слова, сказанных спокойно-безразличным тоном, без эмоций. Четыре коротких простых слова. И именно в тот момент я разлучился с мамой. Я не успел осознать происходящее, но я ощутил, как рука отца стиснула мою: мы остались одни. На мгновение мелькнули перед глазами мама и сестры, уходящие направо. Циппора держалась за мамину руку. Я видел, как они скрылись вдали. Мама поглаживала светлые волосы моей сестренки, как бы защищая ее, в то время, как я и отец шагали с остальными мужчинами. И я не знал, что на этом месте и в эту минуту я расстаюсь с мамой и Циппорой навсегда. Я шел вперед, отец держал меня за руку.
Позади нас упал старик. Около него стоял эсэсовец, пряча револьвер в кобуру.
Моя рука вцепилась в отцовскую руку. У меня была только одна мысль — не потерять его. Не остаться одному.
Эсэсовские офицеры скомандовали: «Построиться в колонну по-пятеро!»
Смятение. Любой ценой надо остаться вместе.
«Эй, парень, сколько тебе лет?» — спросил меня один из заключенных. Я не мог разглядеть его лица, но голос был раздраженный и усталый.
«Мне почти пятнадцать».
«Нет, тебе восемнадцать».
«Да нет же, — сказал я, — мне пятнадцать!»
«Дурак, слушай, что тебе говорят».
Затем он обратился к отцу, который ответил: «Пятьдесят».
Тот заворчал еще яростнее, чем прежде. «Нет, не пятьдесят, а сорок. Вы меня поняли? Восемнадцать и сорок».
Он растворился в ночной мгле. Подошел другой человек, оглушительно ругаясь. «А вы сюда чего приперлись, сукины дети? Вы что здесь делаете, а?»