Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель 8 стр.


И тихим голосом он зачитал десять номеров. Мы поняли — это были номера отобранных при селекции. Доктор Менгеле не забыл.

Начальник блока прошел к себе. Десять заключенных окружили его, цепляясь за его одежду.

«Спасите нас! Вы же обещали!.. Мы хотим идти на работу. У нас еще хватит сил работать. Мы хорошие работники. Мы можем… мы будем…»

Он пытался успокоить их, придать им уверенности в себе, объяснить им: ну, оставлены сегодня в лагере, из этого еще ничего не следует, это еще не трагедия.

«В конце концов, я сам остаюсь здесь каждый день», — добавил он.

Это было слабым возражением. Он понимал это и, не говоря больше ни слова, ушел к себе в комнату и заперся.

Прозвонил колокол. «Строиться!»

Теперь вряд ли имело значение то, что работа тяжелая. Главное — держаться как можно дальше от блока, от ворот смерти, от средоточия ада.

Я увидел отца, бегущего ко мне. Я тут же перепугался. «Что случилось?»

Задыхаясь, он едва мог открыть рот. «Мне тоже… мне тоже..! Мне сказали остаться в лагере».

Его номер записали, а он не знал об этом.

«Что же будет?» — спросил я в ужасе.

Но это он пытался успокоить меня. «Это еще не точно. Еще есть надежда уцелеть. Сегодня собираются провести еще одну селекцию… окончательную селекцию…»

Я молчал.

Он чувствовал, что его время истекает, и говорил быстро. Ему о стольком хотелось сказать. Его речь становилась бессвязной, голос дрожал. Он знал, что через несколько минут мне надо идти. А он останется один, такой одинокий.

«Смотри, возьми этот нож, — сказал он мне. — Мне он больше не понадобится, а тебе может пригодиться. И возьми также эту ложку. Давай, быстро! Бери, что я тебе даю!»

Наследство.

«Не говори так, папа». (Я чувствовал, что сейчас разрыдаюсь.) «Не надо так говорить. Оставь себе ножик и ложку. Они нужны тебе не меньше, чем мне. Мы увидимся сегодня вечером после работы».

Он взглянул на меня усталыми глазами, полными ужаса. Он продолжал: «Я прошу тебя… Возьми их. Сделай так, как я прошу, сынок. У нас нет времени… Сделай то, о чем тебя просит твой папа».

Капо заорали, что пора трогаться.

Команда направилась к лагерным воротам. Левой, правой! Я прикусил губу. Отец стоял около блока, прислонившись к стене. Вдруг он побежал, пытаясь догнать нас. Наверное, он забыл что-то мне сказать… Но мы шагали слишком быстро. Левой, правой!

Мы уже были у ворот. Нас пересчитали под грохот военной музыки. Мы вышли наружу.

Целый день я бродил, как лунатик. Тиби и Йосси, то и дело утешали меня ласковым словом. Даже капо пытался подбодрить меня. Он дал мне в тот день работу полегче. Я был тронут. Как хорошо со мной обращались! Как с сиротой! Я подумал: даже теперь отец все еще помогает мне.

Я и сам не знал, хотел ли я, чтобы день прошел побыстрей, или нет. Я боялся, что сегодня ночью останусь один. Хорошо бы умереть здесь!

Наконец, мы пустились в обратный путь. Как я жаждал услышав приказ — бежать!

Военный марш. Ворота. Лагерь.

Я бросился к блоку № 36.

Случаются ли еще чудеса на земле!

Он был жив.

Он уцелел при второй селекции. Ему удалось доказать, что он еще может приносить пользу… Я вернул ему его ножик и ложку.

Акива Драмер, жертва селекции, ушел от нас. Под конец он бродил среди нас с помутившимися глазами, рассказывая всем о своей слабости: «Я больше не могу… Все кончено…» Поднять его дух оказалось невозможно. Он не слушал, что мы ему говорили. Он только мог твердить, что больше не в состоянии бороться, что у него не осталось ни сил, ни веры. Его глаза вдруг становились пустыми и походили на две открытые раны, два провала, полные ужаса.

Он был не единственным, кто потерял свою веру в те дни селекций. Я знал рабби из маленького польского городка, сутулого старика, его губы всегда дрожали. Он постоянно молился, в блоке, во дворе, в строю. Он цитировал на память целые страницы Талмуда, сам с собой спорил, сам задавал вопросы и сам отвечал. А однажды он сказал мне: «Все кончено. Бог покинул нас».

И, словно раскаиваясь в этих словах, таких холодных, таких отрывистых, он добавил своим слабым голосом: «Я знаю, я не имею права так говорить. Я понимаю. Человек слишком мал, слишком слаб и незначителен, чтобы понять таинственные пути Бога. Но что я могу поделать? Я не мудрец, не один из избранных, не святой. Я лишь обычное существо из плоти и крови. У меня еще есть глаза, и я вижу, что здесь творится. Где же божественное Милосердие? Где же Бог? Как я могу верить, как может кто-нибудь верить в этого милосердного Бога?»

Бедняга Акива Драмер: если бы он продолжал верить в Бога, если бы он мог усмотреть в этой Голгофе испытание, посланное Богом, его бы не забрали при селекции. Но как только он почувствовал, что его вера дает трещины, он потерял волю к борьбе и стал погибать.

Когда началась селекция, он уже был заклеймен, он сам подставлял свою шею палачу. Единственно, о чем он нас попросил: «Через три дня меня уже здесь не будет… Прочитайте по мне Кадиш».

Мы обещали ему. Через три дня, когда мы увидим, как дым поднимается из трубы, мы будем думать о нем. Десятеро из нас соберутся вместе и проведут специальную службу. Все его друзья прочитают Кадиш.

Тогда он твердым шагом, не оборачиваясь, пошел к больнице. Там его ждала санитарная машина, чтобы отвезти в Биркенау.

Это были кошмарные дни. Мы получали больше ударов, чем еды, нас изнуряли работой. И через три дня после того, как он ушел, мы забыли прочитать Кадиш.

Настала зима. Дни стали короткими, а ночи просто невыносимыми. В рассветные часы ледяной ветер хлестал нас, как кнут. Нам выдали зимнюю одежду — чуть более плотные полосатые рубахи. Ветераны получили новый повод для насмешек: «Вот теперь вы понюхаете лагерной жизни!»

На работу, мы, как правило, уходили промерзшие. Камни были такие холодные, что, казалось, наши руки прилипну- к ним, если до них дотронутся. Но ко всему привыкаешь.

На рождество и Новый год мы не работали. Нам выдали суп несколько погуще.

К середине января у меня от холода начала пухнуть правая ступня. Я не мог ступить на нее. Пошел к врачу. Врач, знаменитый еврейский доктор, такой же узник, как и мы, высказался категорично: необходима операция! Если промедлить — придется ампутировать пальцы, а то и всю ступню.

Это явилось последней каплей. Но у меня не было выбора. Врач решился на операцию, и вопрос не подлежал обсуждению. Я даже радовался, что это он принял решение.

Меня уложили в постель с белыми простынями. Я позабыл, что люди спят на простынях.

В больнице жилось совсем не плохо. Нам давали хороший хлеб и суп погуще. Нет колокола. Нет переклички, нет работы. Время от времени мне удавалось передавать кусок хлеба отцу.

Рядом со мной лежал еврей из Венгрии, изнуренный дизентерией — кожа да кости, мертвые глаза. До меня доносился только его голос, единственный признак того, что он еще жив. Откуда у него брались силы говорить?

«Погоди радоваться, дружок. Здесь тоже бывают селекции, чаще, чем снаружи. Германии не нужны больные евреи, я Германии не нужен. Когда придет следующий транспорт — у тебя будет новый сосед. Так что послушайся моего совета — выбирайся из больницы до очередной селекции!»

Эти слова, исходившие из-под земли от безликой тени, наполнили меня ужасом. Действительно, больница была очень маленькой, и если в ближайшие несколько дней появятся новые инвалиды — для них понадобится место.

Но, может быть, мой безликий сосед, опасаясь оказаться среди первых жертв, просто желает избавиться от меня, освободить мою койку и тем самым увеличить свои шансы на жизнь? Наверное, он только хочет меня напугать. А если он все-таки говорит правду? Я решил подождать дальнейших событий.

Пришел доктор сообщить мне, что операция назначена назавтра.

«Не бойся, — добавил он. — Все будет в порядке».

В десять утра меня взяли в операционную. «Мой» врач уже был там. Я почувствовал себя уверенней. Мне показалось, что пока он здесь, ничего серьезного со мной не случится. Каждое его слово утешало меня, в каждом его взгляде мне светила надежда.

«Будет немножко больно, — сказал он, — но пройдет. Стисни зубы».

Операция продолжалась час. Меня не усыпляли. Я во все глаза глядел на доктора, потом почувствовал, что теряю сознание…

Когда я очнулся и открыл глаза — вначале я ничего не увидел, кроме сплошной белизны — моих простынь. Потом я различил лицо моего доктора, склонившегося надо мной: «Все прошло хорошо. Ты храбрый мальчик. Теперь ты пробудешь здесь две недели, хорошенько отдохнешь, и все пройдет. Будешь хорошо питаться, приведешь в порядок тело и нервы».

Я мог только следить за движениями его губ. Я едва понимал, что он говорит, но его бормочущий голос успокаивал меня. Внезапно мой лоб покрылся холодным потом Я не чувствовал моей ноги! Неужели ее ампутировали?

«Доктор». — Я запнулся… «Доктор…?»

«В чем дело, сынок?»

У меня не хватало мужества спросить его.

«Доктор, я хочу пить…»

Он принес мне воды. Он улыбнулся. Он собирался идти навещать других пациентов.

«Доктор?» «Что?» «Я смогу ходить?»

Он перестал улыбаться. Я перепугался. Он сказал: «Ты веришь мне, мой мальчик?» «Я вам полностью доверяю, доктор».

«Тогда послушай меня. Через две недели ты полностью поправишься. Ты сможешь ходить, как любой другой. Под ступней у тебя было полно гною. Мы только вскрыли опухоль. Твою ногу не пришлось ампутировать. Вот увидишь, через две недели будешь расхаживать, как все остальные».

Оставалось выждать только две недели.

Два дня спустя после моей операции по лагерю пронесся слух, что фронт внезапно приблизился. Говорили, что Красная Армия продвигается к Буне, что речь идет о нескольких часах.

Мы уже привыкли к слухам такого рода. Уже не раз лжепророки предвещали нам мир на земле, переговоры с Красным крестом о нашем освобождении, или другие ложные вести… И мы часто верили им. Это было вроде укола морфия.

Но в этот раз пророчества казались более основательными. Несколько последних ночей мы слышали вдалеке канонаду.

Мой безликий сосед сказал: «Не давай вводить себя в заблуждение. Гитлер ясно дал понять, что уничтожит всех евреев прежде, чем часы пробьют двенадцать, прежде, чем они услышат последний удар».

Я взорвался: «Какое тебе до этого дело? Мы что, должны верить Гитлеру, как пророку?»

Его тусклые, потухшие глаза уставились на меня. Наконец, он сказал устало: «Я верю в Гитлера больше, чем в кого-либо другого. Он единственный, кто сдержал свои обещания — все свои обещания еврейскому народу».

В тот же день в четыре часа пополудни, как обычно, колокол созвал старост блоков для доклада.

Они вернулись обратно дрожа. Они едва могли открыть рты, чтобы выговорить слово: эвакуация. Лагерь должен быть очищен, а нас отошлют гораздо дальше. Куда? Куда-то вглубь Германии, в другие лагеря. Недостатка в них не было.

«Когда?» «Завтра вечером». «Может быть, русские успеют раньше?» «Может быть».

Мы отлично знали, что им не успеть.

Лагерь походил на улей. Люди носились туда и сюда, крича друг на друга. Во всех блоках шли приготовления к походу. Я забыл про свою больную ногу. В палату вошел доктор и объявил: «Лагерь выступает завтра, сразу после захода солнца. Блок за блоком. Больные остаются в госпитале, они не эвакуируются».

Эти новости заставили нас призадуматься. Оставят ли эсэсовцы сотни заключенных слоняться по госпитальным блокам в ожидании своих освободителей? Позволят ли они евреям услышать двенадцатый удар? Конечно же, нет.

«Инвалидов перебьют всех вместе», — сказал безликий.

«И с последней партией отправят в крематорий».

«Лагерь наверняка заминирован, — сказал другой. — Как только эвакуация закончится, его взорвут».

Что касается меня, то я не думал о смерти, но мне не хотелось расставаться с отцом. Мы уже столько выстрадали, столько перенесли вместе. Теперь было не время для прощания.

Я выбежал наружу, нужно разыскать его. Валил густой снег, окна блоков покрылись изморозью. С одним башмаком в руке, так как он не налезал на правую ногу, я бежал, не чувствуя ни боли, ни холода.

«Что мы будем делать?»

Отец не отвечал.

«Что мы будем делать, папа?!»

Он погрузился в свои мысли. Выбор находился в наших руках. В кои-то веки мы могли сами решать свою судьбу. Мы могли бы оба остаться в больнице, с помощью моего доктора я бы сумел пристроить отца как больного или как санитара. Или же мы могли последовать за остальными заключенными.

«Ну, так что же делать, папа?»

Он молчал.

«Давай эвакуируемся со всеми», — предложил я.

Он не ответил и взглянул на мою ногу.

«Ты считаешь, что сможешь идти?»

«Думаю, что да».

«Будем надеяться, Элиэзер, что мы об этом не пожалеем».

После войны я узнал о судьбе тех, кто остался в больнице. Их просто освободили русские через два дня после нашей эвакуации.

Я не пошел обратно в больницу, а вернулся в свой блок. Моя рана открылась и кровоточила. Снег краснел — там, где я проходил.

Староста блока выдал двойные пайки хлеба и маргарина в дорогу. Мы могли взять со склада сколько угодно рубах и другой одежды.

Было холодно. Мы улеглись спать.

Последняя ночь в Буне. Еще одна последняя ночь. Последняя ночь дома, последняя ночь в гетто, последняя ночь в поезде, а теперь последняя ночь в Буне. Долго ли еще наши жизни будут тащиться от одной последней ночи к другой?

Я совсем не спал Сквозь замерзшие стекла просвечивали алые вспышки. Орудийные выстрелы раскалывали ночную тишину. Как близко были русские! Между ними и нами — одна ночь наша последняя ночь. Над койками слышался шепот: если повезет, русские будут здесь до эвакуации. Вновь ожила надежда.

Кто-то крикнул: «Постарайтесь уснуть. Надо собраться с силами в дорогу».

Этот совет наполнил мне последние слова моей мамы в гетто.

Но я не мог уснуть. Моя нога горела.

Наутро облик лагеря переменился. Заключенные появлялись в странном виде: это походило на маскарад.

Каждый надел по несколько одежек, одну поверх другой, чтобы вытерпеть холод. Несчастные фигляры, распухшие поверх своей худобы, скорее мертвые, чем живые! Бедные клоуны, их призрачные лица выглядывали из-под тюремной одежды! Цирк!

Я попытался найти башмак побольше. Напрасно. Тогда я разорвал одеяло и обмотал больную ногу. Потом я отправился бродить по лагерю, чтобы добыть еще немного хлеба и несколько картофелин.

Кое-кто говорил, что нас отвезут в Чехословакию Нет, в Гросрозен. Нет, в Глейвитц. Нет, в…

Два часа дня. По-прежнему валил густой снег.

Время теперь проходило быстро. Стемнело. День исчезал в серых сумерках.

Староста блока вдруг вспомнил, что забыл прибрать в блоке. Он приказал четырем заключенным вымыть деревянный пол… За час до выхода из лагеря! Почему? Для кого?

«Для освободительной армии, — заорал он. — Чтобы они поняли, что здесь жили люди, а не свиньи!»

Значит, мы все-таки люди? Блок вычистили сверху донизу, вымыли каждый уголок.

В шесть часов прозвенел колокол. Погребальный звон. Процессия была готова тронуться.

«Строиться! Быстро!»

Через несколько секунд мы все стояли в рядах, блок за блоком. Наступила ночь. Все шло по порядку, в соответствии с разработанным планом.

Засветили фонарики. Из темноты возникли сотни вооруженных эсэсовцев с овчарками. Снег не переставал ни на минуту.

Ворота лагери открылись. Казалось, что ночь, которая ждет нас с той стороны, еще темнее, чем здесь.

Двинулись первые блоки. Мы ждали. Пришлось ждать, пока пройдут пятьдесят шесть блоков, те, что должны идти впереди нас. Было очень холодно. У меня в кармане лежали два куска хлеба. С каким удовольствием и бы съел их! Но пока нельзя. Не сейчас.

Назад Дальше