Бальтазар - Лоренс Даррел 13 стр.


«Однажды он сказал Помбалю: „On fait 1'amour pour mieux efouler et pour decourager les autres“. [51] И добавил: «Знаешь, что меня действительно беспокоит, — я слишком мало играю в гольф». Помбалю в таких случаях всегда требовалось несколько секунд, чтобы свести концы с концами. «Quel malin, ce typelа» [52], — пробормотал он себе под нос. И вот тогда, и только тогда, Персуорден мог себе позволить усмехнуться — и засчитать очередное очко в свою пользу. Это была та еще парочка, уму непостижимо, сколько они вместе выпили».

«Помбаль очень тяжело перенес известие о его смерти — для него это была катастрофа, он даже свалился недели на две. Стоило ему заговорить о Персуордене, и на глазах у него тут же выступали слезы; что бесило даже самого Помбаля. „Никогда бы не подумал, что так любил этого мерзавца…“ И за всем этим мне слышится стервозный смешок Персуордена. Нет, конечно же, ты в нем ошибался. Излюбленным его прилагательным было uffish [53], по крайней мере он мне так говорил».

«Публичные его лекции провалились с треском, да ты и сам помнишь. Позже я узнал почему. Он читал их по книге. Это были чужие лекции! Но как-то раз я привез его в европейскую школу и попросил побеседовать с детьми из литературного кружка — и он был просто великолепен. Начал он с того, что показал им несколько карточных фокусов, а потом объявил имя победителя литературного конкурса и заставил его прочитать свое сочинение вслух. Затем попросил ребятишек открыть тетради и записать три вещи, которые им обязательно когда-нибудь помогут, если только они их не забудут до той поры. И вот что они записали:

1. Каждое из пяти чувств заключает в себе искусство.

2. Во всем, что касается искусства, необходима строгая секретность.

3. Художник должен ловить каждый всплеск ветра».

«Ну а потом он достал из кармана плаща огромный кулек конфет, на который все они тут же налетели — и он в том числе, — и тем завершил самую удачную из литературных встреч, когда-либо имевших место в стенах школьных».

«Были у него привычки и вовсе детские: он ковырял в носу, а еще обожал снимать туфли под столом в ресторане. Я помню едва ли не сотни встреч, прошедших на „ура“ благодаря его естественности и чувству юмора, но он никого не щадил, и потому врагов у него всегда было в достатке. Однажды он написал обожаемому своему ДГЛ: "Maоtre, Maоtre [54], осторожней. Из тех, кто слишком долго ходит в бунтарях, обычно вырастают деспоты"».

«О дурно написанной вещи он обычно говорил тоном весьма одобрительным: „В высшей степени эффектно“. Это было чистой воды фарисейство. Он не настолько интересовался искусством, чтобы говорить о нем с другими („Мелковата сучка, чтобы крыть, не стоит и обнюхивать“), вот и прятался за этим своим „В высшей степени эффектно“. Однажды в сильном подпитии он добавил: „Эффектно то, что выжимает из публики чувства, не давая взамен ничего действительно ценного“».

«Ты чуешь? Чуешь?»

«Все это угодило в Жюстин, как заряд крупной дроби, лишив ее всякого подобия равновесия и в первый раз в жизни устроив ей встречу с тем, чего она уже и не ждала найти: со смехом. Представь, во что малая толика насмешки способна превратить наши Самые Высокие Чувства! „Что касается Жюстин, — сказал мне однажды Персуорден, тоже по пьяной лавочке, — я вижу в ней старый, скучный сексуальный турникет, через который, как предполагается, всем нам предстоит пройти, — этакая коварная александрийская Венера. Боже мой, какая из нее могла бы выйти женщина, будь она и в самом деле естественна и не копайся она так в своих прегрешениях! Ее способ жить давно забронировал бы ей местечко в Пантеоне — но не отправишь же ее туда с рекомендацией местечкового раввина и с пачкой бронебойных ветхозаветных бредней за пазухой. Что скажет старина Зевс!“ Поймав мой укоризненный взгляд, он перестал изгаляться над Жюстин и сказал со смиренной миной: „Прости, Бальтазар. Я просто не могу относиться к ней серьезно. Когда-нибудь я тебе скажу почему“».

«Жюстин, со своей стороны, изо всех сил старалась относиться к нему как нельзя серьезней, но он откровенно отказывался внушать ей симпатию или делить с ней свое одиночество — благословенный источник спокойствия и самообладания».

«Жюстин же, как ты знаешь, одиночества не переносит совершенно».

«Как-то раз ему пришлось, насколько я помню, читать в Каире лекцию, в филиале нашего Общества любителей искусства. Нессим был занят и попросил Жюстин подбросить Персуордена на машине. Вот так они и отправились вдвоем в путешествие, которое как раз и вызвало к жизни странную до нелепости тень любовной драмы, что-то вроде умно сработанной при помощи волшебного фонаря картинки пейзажа, и автором ее был — да нет, вовсе не Жюстин, а гораздо худший пакостник — наш друг писатель собственной персоной. „Это были Панч и Джуди во всей красе и славе“, — говаривал впоследствии Персуорден, всегда с сочувствием».

«В то время он с головой ушел в работу над очередным романом и, как всегда, начал уже замечать, как обыденная жизнь, кривляясь и гримасничая, понемногу выстраивается вдоль им же самим в романе намеченных линий. Было у него объяснение для такого рода странностей: любая концентрация воли смещает ровное течение жизни (Архимедова ванна), она же определяет и угол отклонения. Реальность, считал он, всегда стремится подражать человеческому воображению, коему она, по большому счету, и обязана самим фактом своего существования. Отсюда, мне кажется, ты не можешь не сделать вывода: он был куда серьезней, чем хотел казаться, и за фасадом откровенных дурачеств жили вполне определенные идеи и убеждения. В тот день, надо сказать, он был здорово пьян; как обычно, когда работал над книгой. От книги до книги он капли в рот не брал. И вот там, в шикарном авто, бок о бок с чем-то безусловно красивым, смуглым, с глазами, накрашенными густо — как на носах древнегреческих трирем, — ему вдруг показалось, что книга, всплыв из глубин, застыла мощным базальтовым ложем под поверхностью его жизни, как под верхним листом бумаги — стальные скрепы, которые соединяют вместе подшивку отчетов о текущих событиях, как магнит в избитом школьном эксперименте, — и властно расчертила все вокруг незримыми линиями мощного магнитного поля».

«Флирт, заметь, никогда его не интересовал, и если он начал бить клинья под Жюстин, то исключительно из писательского интереса — ему хотелось обкатать некоторые фразы и интонации, проверить найденные при работе над романом „вкусные“ идеи, прежде чем, фигурально выражаясь, сдать их в набор. Впоследствии он, конечно же, горько раскаивался в эгоистическом своем эксперименте. Он тогда как раз изо всех сил пытался избавиться от абсурдных клише, навязываемых нам повествовательной формой: „Он сказал“, „Она сказала“, „Он посмотрел многозначительно, он медленно поднял голову, он выпалил“ и т. д. Можно ли вообще „реализовать“ персонаж, не прибегая к такого рода подпоркам? Вот об этом-то он и думал, сидя рядом с ней на песке. („Ее ресницы коснулись его щеки“. Merde alors! [55] Он что, и вправду мог такое написать?) Черные ресницы Жюстин подобны были… чему? Так что целовал он ее не без пыла и вполне чистосердечно, пусть и слегка рассеянно, ибо вряд ли его поцелуи предназначались лично ей. (Один из великих парадоксов любви. Сосредоточенность на объекте страсти да и само обладание суть яды,) Она вела себя смешно, даже нелепо, и он нелепость эту наглядно ей продемонстрировал серией обезоруживающих в своей искренности шутейных выходок, и она с удивлением обнаружила, что смеется, — и с облегчением едва ли не греховным. Ее поразили не только свежий запах его волос и кожи, не только его манера овладевать женщиной, исполненная чуть ленивой бесстыжей изобретательности, он был как-то странно самодостаточен, замкнут на себе. В ней всплеснуло неведомое доселе страстное любопытство. Да и те вещи, что он говорил! "Конечно, я читал «M?urs» и раз сто по ходу дела узнавал тебя в исполнительнице главной трагической роли. Книга хорошая, она, конечно же, написана прирожденным lettre [56] и отдает модным запахом подмышек и eau de javel. [57] Но не кажется ли тебе, что ты стала слишком много о себе понимать из-за всей этой чепухи? У тебя хватает наглости навязывать нам свои проблемы, и прежде всего самую главную проблему — себя, любимую, — может, тебе просто нечего больше предложить? Это же глупо. Или, может, это все оттого, что евреи любят порку и всегда готовы прибежать за свежей порцией?" И тут вдруг он схватил ее за шею и ткнул лицом в горячий песок, прежде чем она успела оценить меру нанесенного ей оскорбления или подобрать слова, попытаться ответить. А потом, не переставая целовать ее, сказал нечто такое, что заставило смех и слезы окончательно смешаться в едкий ком, застрявший в горле, в единое, неразделимое чувство».

«"Пусти, ради Бога!" — возопила она наконец, решив вести себя так, будто она в ярости. Она за ним не поспевала. Он успел напасть и отойти назад, а ум ее, так сказать, все еще дремал.

«Ты что, не хотела со мной переспать? Значит, я ошибся!»»

«Она посмотрела на него в упор, слегка ошарашенная выражением притворного раскаяния на его лице. „Нет, конечно нет. Да“. Где-то у нее внутри рефреном звучало: „Да, да“. Привязанность без отпечатков пальцев — нечто столь же простое, как плыть под парусом или нырнуть где глубоко. „Дурак!“ — вскричала она и вдруг ни с того ни с сего, сама удивившись, рассмеялась. Только ли нахрапом он взял ее? Не знаю. Моя точка зрения — это всего лишь моя точка зрения».

«Она, сама для себя, объясняла позже его поведение тем, что секс для него по природе своей ближе всего стоял к смеху — свободный ото всякой обусловленности, ни святой, ни профанный. Сам Персуорден писал, что считает секс комичным, божественным и низким одновременно. Но у нее никак не получалось расставить все точки над i, найти точное определение, она ведь любила точные определения. Сказав ему в тот раз: „Ты погряз в промискуитете, совсем как я“. — она получила в ответ злую и даже с яростью произнесенную фразу. "Идиотка, — ответил он ей, — у тебя душа клерка. Для тех, кто любит поэзию, не существует такой вещи, как vers libre [58]". Этого она не поняла».

«"Ты ведешь себя как впавшая в благочестие старая грешница, этакая подушечка для иголок, и мы все обязаны попеременно втыкать в тебя ржавые булавки восхищения", — сказал он резко. Позже, в дневнике, он сухо добавил: „Свет яркой личности манит мотыльков. И вампиров. Художники всех стран, запомните это и будьте бдительны!“ И грубо выругал за неосторожность свое отражение в зеркале: в который раз эгоизм и любопытство подложили ему свинью, и самую что ни на есть ненавистную — интимную связь. Но он увидел в лице Жюстин спящей, как проглянул вдруг ребячливый жилец ее души, „известковый отпечаток папоротника в толще мела“. Ему показалось, что именно таким должно было быть ее лицо когда-то, в ее самую первую ночь. Волосы спутаны, разбросаны по подушке, как взъерошенный черный голубь, пальцы как усики какого-то растения, теплый рот, сонное дыхание; теплая, как фигурный торт, только что из духовки. „А, черт!“ — вскричал он в голос».

«Затем он снова ругался, про себя, лежа с ней в постели в гостинице, переполненной александрийскими знакомыми, которые могли в любой момент перехватить неосторожный взгляд или жест и увезти сплетню с собой в Город, откуда они сегодня утром отбыли вместе. Ты ведь знаешь, Персуордену было что скрывать. Он был не тем, за кого себя выдавал. И в то время ему совсем не улыбалось испортить отношения с Нессимом. Чертова баба! Я так и слышу его голос».

«"Ecoute…"»

«"Rien — silence"».

«"Mais cheri, nous sommes seules". [59]

Она — все еще в полусне. Быстрый взгляд на дверную защелку. Она вдруг почувствовала приступ раздражения: эти его мещанские страхи. Кого он ждал, кого боялся — шпионов, мужа?»

«"Qu'est-ce que c'est?"»

«Je m'ecoute moi-meme"». [60]

Желтые глаза без следа божественной мудрости; он был как высеченное в скале изображение бога, стройного и со взъерошенными усиками. Прошлые жизни? «Le c?ur qui bat». [61] Он насмешливо процитировал популярную песенку».

«"Tu n'est pas une femme pour moi — pas dans mon genre"». [62]

«И она поняла, что должны чувствовать побитые собаки: всего лишь минуту назад он целовал ее, требовательно, почти назойливо, и дрожь боли сменялась дрожью наслаждения, но требовательность эта — теперь она знала — была не от него самого, а от его неудовлетворенной страсти».

«"Что тебе от меня нужно?" — сказала она и ударила его по лицу — затем лишь, чтобы ощутить жгучую боль ответной пощечины — как облачко ледяных духов из пульверизатора. И снова он принялся валять дурака, пока она не рассмеялась — против воли. Все это ты мелеешь найти в третьем томе: тот эпизод с проституткой — один в один. Я случайно наткнулся на нужную страницу».

«Причудливый перевод чувств в жесты, искажающие смысл слов, и сами слова, искажающие смысл жестов, это смущало ее, сбивало с толку. Ей хотелось, чтобы кто-нибудь объяснил, смеяться ей или плакать».

«Что касается Персуордена, то он вслед за Рильке считал, что ни одна женщина не способна добавить ни грана к единой на века полноте Женщины, и каждый раз, едва лишь возникал на горизонте призрак пресыщения, сбегал в мир грез — истинное поле бранной славы каждого художника. Может, потому он и показался ей несколько холодным и бесчувственным. „Где-то глубоко внутри тебя сидит маленький грязный англиканский поп“, — бросила она ему, и он пару минут мрачно размышлял над ее словами, а потом ответил: „Может быть“. И, помолчав немного: „А тебя природа обделила чувством юмора, и потому ты — враг всякой радости. Враг — с большой буквы. Любой шаг, любое чувство для тебя — как предумышленное убийство. Я — в гораздо большей степени язычник“. И он рассмеялся. Ничто так не ранит, как полная искренность».

«Еще я думаю, он очень страдал от всей той „грязи, что летит из-под колес жизни“, — цитирую его же. Он, как мог, старался не вляпаться, он сдирал грязь вместе с кожей. И что теперь — позволить Жюстин с ее бешеной сворой страстей и неразрешимых проблем оседлать себя и увести в гнилой угол так называемых „личных чувств“, смрадную топь которых он уже успел оставить позади? „О Боже правый, да ни за что на свете!“ — сказал он себе. Ну, видишь, какой он был дурак?»

«Его жизнь была — полноводный поток, и далеко не однообразна: он, скажем, занимал какие-то посты в одной из политических служб Foreign office [63] — на контрактной основе, — кажется, дело в основном касалось каких-то отношений в области культуры и искусства. Благодаря этой своей работе он изрядно поездил по свету и свободно говорил по крайней мере на трех языках. Он был женат и имел двух детей, хотя с женой давно уже разошелся, — кстати, стоило завести о ней речь, и он тут же начинал заикаться и путаться в словах, — впрочем, насколько мне известно, он состоял с ней в весьма оживленной переписке и во всем, что касалось отправки ей денег, был щепетилен до крайности. Что еще? Да, его настоящее имя было Перси, и он весьма переживал по этому поводу: мне кажется, из-за аллитерации; отсюда и другое имя, Людвиг, на обложках его книг. Ему всегда льстило, если критики начинали прозревать в нем немецкие корни».

«Что более всего восхищало и пугало в нем Жюстин — его чуть ли не презрительное неприятие Арноти и этой его книжки, „M?urs“. Здесь он, заметь, тоже перегнул палку — ведь на самом-то деле книга ему нравилась, и даже очень. Но ему нужна была палка, чтобы „учить“ Жюстин время от времени, и он говорил о ее бывшем муже как о „зануде надзирателе из психоаналитической каталажки со связкой ржавых комплексов у пояса“. Это ее, надо сказать, просто восхищало. Она, видите ли, нашла наконец умного человека, который не сыпал направо и налево фрейдистскими терминами и не таращился на нее в микроскоп. Конечно же, Персуорден, дурашка, просто пытался таким способом побыстрей от нее отделаться, однако способ он нашел не самый удачный. И все же я, как врач, не могу не признать положительного терапевтического эффекта сильных нервных потрясений (е.g. серьезных оскорблений) в тех случаях, когда медицина бессильна. Пожалуй, и в самом деле, сумей Жюстин всерьез заинтересовать его собой, он многому мог бы ее научить. Странно, не правда ли? В некотором роде он действительно был тем мужчиной, который ей нужен; но ты же знаешь, есть в любви такой закон — так называемый нужный человек всегда приходит слишком рано или же слишком поздно. В случае с Персуорденом: он так внезапно лишил ее своих милостей, что у нее даже не было времени по достоинству оценить всю мощь его личности».

Назад Дальше