– Ты думаешь, стихами? – спросил Караколь. – Ну ладно, подожди часок, сейчас попробую.
Но старался он не час, а целых два. Лоб у него даже вспотел.
– Слушай! – сказал Караколь. – Мадригал!
Прекрасная Эглантина, чудесная,
очень платок у неё красивый.
Люблю, как увидел, с первого взгляда,
замечательный этот платок…
Дальше шло в том же духе. Я сказал, что так не пойдет, стихи должны быть с рифмой. А кроме того, чего сваливать на платок? Надо прямо говорить и чтоб слова были покрасивей. На то и мадригал.
– Да что ты пристал? – закричал Караколь. – Пишу, как умею! Сам попробуй, если такой умный.
Взялись мы за дело вместе. Долго спорили. В конце концов у нас получилась такая штука:
МАДРИГАЛ
Я вас люблю, принцесса Эглантина,
хоть и принцесса вы не до конца,
но вы почти принцесса, Эглантина,
прекрасней нету вашего лица…
Я, конечно, в сто раз мог лучше сочинить стихи, но Караколь придирался к каждому слову, поэтому так и получилось.
– Теперь отнесешь письмо, – сказал Караколь. – Скажешь, что прийти я не смог – заболел. Или нет: лучше – занят.
Я намекнул на копчёного ужа и олеболлен. Но Караколь только махнул рукой.
Ну я и пошёл.
На двери у Бейсов висел колокольчик, я позвонил. Открыла сама Эглантина и сразу спросила:
– А где остальные? Входи, Кеес. Где Караколь? Скоро придет? Ну входи, входи, башмаки скидывай, сейчас пирожки будем жарить.
Я объяснил все, как положено. Эглантина сразу стала серьезной. Она взяла письмо, села к окну и стала читать.
Да, этот домик не чета моему. Отсюда,видна комната, за ней другая, а там ещё третья. На стенах картины. Рядами висят тарелочки с синим рисунком – наверное, дельфтский фаянс. У нас была одна такая, да мать разбила. На столе с гнутыми ножками в большой белой вазе букет роз. У камина маленький ящичек с торфом – грелка для ног, – красивая штука с медным узором.
Прямо против меня огромное зеркало с завитушками по бокам. Я показал себе язык. Человек в зеркале мне понравился, только одет неважно.
Я ещё раз показал язык. Человек в зеркале тоже показал. Интересно, есть зазеркальный мир?
Пока я разглядывал себя, Эглантина кончила читать. Она вздохнула и стала смотреть в окно.
– Какой это чудесный человек, – сказала она. – Кеес, ты знаешь какой он добрый!.. Сейчас я тебя накормлю.
Скоро на столе стояло такое богатство, какого я давно не видал. Горячая баранина с бобами, копчёный уж, политый уксусом, вареные яйца, соленые корнишоны и разные сладости. Не было пирожков-олеболлен. Эглантина сказала, что жарить их нет настроения.
Я принялся есть, а Эглантина взяла иголку, достала платок и стала вышивать.
– Ты знаешь, как мы познакомились? – сказала она. – Просто как в сказке. На масленичную неделю мы ездили с дядей к его родственникам в Бинш. Ты знаешь, это во Фландрии. Мне было тогда четырнадцать лет, а сейчас уже девятнадцать. Правда, я старая?
Я кивнул головой, сказал «угу» и подавился.
– Во Фландрии такой веселый народ, всё время у них какие-то карнавалы. Там рассказали мне про метельщика Караколя и принцессу Эглантину. А я-то как раз Эглантина, понимаешь? И вот однажды я шла по улице и встретила горбуна с приятным лицом. Он посмотрел на меня и крикнул: «Скажи-ка, случайно, ты не Эглантина?» А я ответила: «А ты, случайно, не Караколь?» Он подошёл и сказал: «Да, я Караколь, метельщик. А ты, теперь я точно вижу, прекрасная принцесса Эглантина». Мы засмеялись и пошли вместе. Он так рассказывал, что я заслушалась. Он был действительно бедный человек. Я упросила, дядю взять его на службу. И больше всего он занимался мной, опекал, рассказывал, играл даже в куклы. Когда мне исполнилось семнадцать, он вдруг ушёл из дома, сказал, что я уже взрослая и такая большая игрушка мне ни к чему. Это он себя назвал игрушкой… Какое смешное письмо он прислал. – Она вздохнула. – Всегда он смешит. Ты думаешь, Кеес, он такой смешной? Нет, он грустный и умный…
Она откусила нитку и подала мне батистовый платок:
– Это отдашь ему. Подожди. Я тоже напишу письмо. Через полчаса я ушёл, таща корзинку с едой. В кармане лежало письмо, в другом – платок, под мышкой сверток.
Когда Караколь увидел платок, он просто ошалел от радости. Оказалось, что там вышито его имя. Когда же прочёл письмо, то целый час смотрел в одну точку. Потом подозвал меня.
– Кеес, я уж прочту тебе, раз ты всё знаешь. Я тут прочту тебе, сейчас вот прочту… – Голос его прерывался. – Я что-то никак не пойму, Кеес…
Он начал читать почти шепотом:
– «Караколь, милый, ты написал смешное письмо, но мне всё понятно. А я напишу тебе грустное. Ты написал правду, и я напишу тебе правду. Мне ещё больней, чем тебе. Ты любишь обыкновенную девушку, она того не стоит. А я полюбила испанского офицера, и он уж совсем того не стоит, потому что он враг. Твоя любовь, быть может, ошибка, моя – наказание. Я же тебя люблю как сестра. Не забывай меня и не осуждай в моей беде. Твоя Эглантина».
– Ну? – шепотом спросил он.
Я сказал, что, по-моему, всё понятно: она любит не его, а испанского офицера.
– Нет! – Он стукнул себя кулаком по колену. – Ничего, ничего не понятно.
Ночью он всё вертелся и вздыхал.
ЭЛЕ, Я И ТЮЛЬПАНЫ
Я сказал Эле:
– Хочешь, покажу тебе цветок, какого ты в жизни не видела?
Я повел её во двор. Здесь, у самой ограды, где земля почернее, ещё прошлой осенью я посадил цветочную луковицу. Тетя Мария принесла её с собой из Хаарлема. Это все, что осталось от дяди Гейберта. Откуда он привез эту луковицу, я уж но знаю. Тетка говорила, что из дальних заморских стран.
Луковицу я посадил, но особенного ничего не ожидал. Думал может, вырастет лилия, а может, ничего. Но в начале мая, когда я уж и думать забыл о цветке, стал пробиваться росток. Бледно-зелёный, но крепкий. Из бутона вытянулись лепестки.
Красивый цветок. Как вам сказать, на что он похож? На узкую красную рюмку, которую я видел в окне у богатых людей. И будто бы в этой рюмке горит свеча – такой яркий.
Если не вру, если не забыл, как говорила тетка, то цветок этот называется тюльпан.
Эле я сказал:
– Смотри не думай срывать! Можешь только потрогать. Такого цветка нет ни у кого в городе, можешь поверить. И уж конечно, нет его ни в одном нашем гербе, потому что цветок из заморских стран. Ты знаешь, какой был моряк дядя Гейберт! Он в Индию плавал, это ему было раз плюнуть. А цветок привез из такой страны, где люди ходят на голове, можешь поверить…
В общем-то, Эле ничего, хорошая девочка, приятно с ней поговорить. Михиелькину пока втолкуешь, язык отнимется. Они с Боолкин верят разной чепухе. Рот разинут и слушают. Бычий пузырь трут от наговоров, бобы через плечо бросают от болезни и нечистой силы. А как начнёшь говорить про корабли и адмиралов, сразу засыпают.
Эле – другое дело. Слушать она умеет и всё понимает. Эле не раззвонит по улице, что я хочу стать адмиралом. Во-первых, потому, что ещё не очень умеет по-нашему. А во-вторых, если бы и умела, не стала бы вопить, как приставучая Аге: «Адмирал, адмирал, бычьи шкуры обдирал!» Но это вранье. Не обдирал я бычьих шкур, только щипал овечьи у Слимброка.
Может быть, я ещё в Эле влюблюсь. Был бы у неё платок, я бы сказал: «Возьмите ваш платок, вы не принцесса!» Пожалуй, я не стану дергать её за волосы, уж больно она грустная и тихая. Лучше я буду её защищать, а может, срежу тюльпан, вот так, прямо у корня… Только пускай ещё постоит у ограды.
Эле не такая, как наши девчонки. В ней кроется тайна. Уж, может, она и не русалка, но точно не из наших земель. Так вот сядет, положит щеку на ладонь и смотрит куда-то вдаль. Глупый народ эйдамцы. Заставили ту русалочку мыть, скрести, сбивать масло… Разве стал бы я сейчас приставать к Эле, чтобы она подметала, белила стены, полола огород? Она и так помогает. Но больше всего мне нравится, когда она сядет вот так и смотрит куда-то вдаль, как будто ждёт, что вот-вот покажется парус.
Эх, Эле! Я бы такой смастерил корабль, что ахнули бы все корабельщики – гоорнские и амстердамские. Крутобокий, с тремя мачтами, с таким ходом, что волна превращается в пену!
На нём поставил бы я сорок зубастых мехеленских пушек. Я бы крикнул: «Эй, на фок-мачте! Смотреть вперед!» А мне бы ответили: «Есть, адмирал!»
Я бы вышел на Зейдер-Зее и освободил от испанцев Амстердам. А потом на Норд-Зее и выгнал их из Гааги. Так я дошёл бы до Испании, до главного их города. Навел бы все пушки и крикнул: «Эй, испанцы, выходи все на берег и стройся перед адмиралом! Сейчас вы будете давать клятву, что никогда нас не тронете, иначе – бабам-барарах! – все сорок пушек снесут вашу землю! Выходи все, кто живёт на испанской земле! Все, кроме Синтер-Никласа, потому что он добрый и непонятно, почему живёт с вами…»
Между прочим, почему это все думают, что Синтер-Никлас живёт в Испании? Мало ли чего наговорят испанцы. Как только подходит Новый год, начинают клянчить: «Синтер-Никлас, прилетай из Испании в наш край…» Подарков всяких ждут и сладостей. А чего ему там делать, в Испании? Король Филипп может запросто обстричь ему бороду, а то и в подвал посадить.
Может, Синтер-Никлас живёт в той стране, куда плавал дядя Гейберт? А может, просто на небе? Смотрит оттуда и думает: какие дураки со своей Испанией, я там ни за какие коврижки не стал бы жить, потому что не нравится мне тамошняя инквизиция.
В общем-то, конечно, далеко ещё до корабля с мехеленскими пушками. Но то, что я буду адмиралом, – это точно. Я и сейчас могу им стать, только сухопутным. Но это на время. Есть же у нас в городе всякие капитаны, короли и маршалы. Вот, например, Якоб Тетроде генерал «Общества фиалок». Какой из него генерал? Он и шпагу-то не поднимет – такой тощий и бледный. Правда, острый на язычок. Как начнёт шпарить шуточки, да всё стихами, так все помирают.
А я бы стал Адмиралом Тюльпанов. Да, Эле! Нарисовал бы в нашем гербе красный цветок дяди Гейберта. Вот он, смотри: у него четыре лепестка, а сверху он похож на корону. В тюльпаны я принимаю тебя, Караколя, Боолкин и Михиелькина. Пусть даже Пьер и Помпилиус будут тюльпанами – они большие и сильные.
Вот видишь, нас уже семеро, а там посмотрим. Я говорю тебе, Эле, тюльпаны не подкачают, было бы дело. Например, схватка со взводом рейтар. Как думаешь, сколько придавит Помпилиус? Я, по крайней мере, троих могу уложить из своего пистолета.
Адмирал Тюльпанов – вот здорово! У меня прямо под ложечкой засосало, как от голода, – так захотелось, чтобы кто-нибудь понял, что я и есть тот самый адмирал.
Эй, тюльпаны! Я даже на ноги вскочил – так мне захотелось сразу созвать всех под знамя. Знамя у нас будет белое с красным тюльпаном в верхнем углу. И герб тоже с тюльпаном. И барабан. Эле, ты ведь барабанщица. Бери свои палочки и – трам-та-рам! – бей сбор. А ты, Михиелькин, будешь поваром, потому что любишь поесть. Боолкин назначим казначеем: ей нравится раскладывать ракушки. Пьер и Помпилиус станут бойцами. Грудь вперед – рррр! – на врага. А Караколь… Неужели назначать его шутом, как и положено в каждом братстве? Ну пусть не шутом, пускай будет кем хочет.
«Военное Братство тюльпанов»! Тюльпаны против испанцев!
Я так размечтался, что мне уже мерещилось, как в клубах пыли мчатся на армию Филиппа войска. А впереди на чёрном коне адмирал. В одной руке шпага, в другой – знамя. А там уже на рейде стоят корабли, по трапам идут колонны свирепых зеландцев – тоже войска тюльпанов. Пушки гремят, визжат ядра. И падает закопчённое испанское знамя…
Ух, здорово!
Потом я почесал затылок и посмотрел на Эле. Слабая девчонка. Подумал про Михиелькина и Боолкин: какой от них толк? Пьер и Помпилиус, хотя и силачи, но ничего не смыслят в военной науке. А Караколь вообще отказывается воевать.
Да, несладко нам, видно, придется. Пожалуй, от меня только будет толк. Да что говорить, на улице Солнечная Сторона я поколочу любого. А как я дразнил испанца? Нет, со мной шутки плохи. Вот поучусь стрелять и бросать нож в доску, то ли ещё будет! Ничего, тюльпаны, не пропадёте с таким командиром!
Пока я размахивал руками, прибежал Михиелькин и сказал, что перед домом стоит Слимброк и уговаривает Караколя продать ему Эле.
Как, нашу барабанщицу? Я выбежал на улицу.
– Смотри, шут, – говорил Слимброк, – я мог бы тебя засудить и тогда бы уж взял девочку без помехи. Но я даю тебе целых десять флоринов. За что? Конечно, не за её душу. Тут не торгуют людьми. Даю тебе десять флоринов за то, что лишаю барабанщицы. Беру её к себе в дом. Одену её, как полагается, отдам в школу… Очень мне нравится девочка. Нечего ей с тобой шататься, пора и о жизни подумать.
– А, это ты, Кеес, – сказал Слимброк. – Я на тебя не сержусь, чего не бывает. Где эта миленькая девочка? Веди-ка её сюда. Дам и тебе целый флорин.
– Почтенный горожанин, – сказал Караколь, – зачем мне твои флорины? Она мне, может, как родственница…
– А мне будет дочка, – сказал Слимброк. – О том и речь. Научу её прясть, сбивать масло…
Караколь засмеялся и щёлкнул пальцами.
– Чего смеешься? Разговаривать её научу. Ты ведь сказал, что она молчит всё время?
– Конечно, молчит. – Караколь улыбался. – Зачем тебе такая?
– Люблю молчаливых. Так что, по рукам?
– Почтенный горожанин… – Караколь перешёл на шепот.
– Что-что? Ты чего зашептал?
– Тсс… – Караколь приложил палец к губам. – Девочка очень дорогая, из хорошей семьи, понимаешь?
– Эх… – Слимброк скривился. – Наверное, украл ребенка?.. Да ладно, не моё дело. Пятнадцать флоринов.
– Тысячу.
– Что ты сказал?
– Я говорю – тысячу золотых флоринов, – прошептал Караколь. – Ни монетой меньше.
Слимброк просто оцепенел. Даже язык у него не сразу заворочался.
– Да вся моя мастерская не стоит тысячи золотых флоринов! Ты что, спятил? А, шутишь… Ну ладно. Теперь ты не получишь и одного серебряного, запомни! А про девочку ещё поговорим…
И он ушёл недовольный.
Я побежал к Эле. Но в саду её не было. Мы обыскали весь дом, пока не нашли её на самом чердаке. Как только она туда забралась! Эле пряталась за старой бочкой, в которой отец сушил на зиму торф. Она испугалась, когда я стал тащить её вниз. И тут первый раз услышал, как она говорит по-голландски:
– Нет, нет! Не хочу. Огневик.
ВЫЛАЗКА
Почему она так боялась Слимброка, мы до конца не выяснили. Может, путала с другим человеком? Она показывала на огонь, потом на волосы. Значит, человек тот был рыжим. А Слимброк чёрный как головешка.
Кое-как я понял, что рыжий тот, Огневик она его называла, неприятный человек. Он даже вроде бы кого-то убил. Но я сказал Эле: «Не бойся никаких рыжих-конопатых, мы их колотили и будем колотить. Нечего трястись по разным пустякам, тем более что Слимброк не рыжий. Просто хотел, чтобы ты всю жизнь щипала его дохлых овец. Вот так-то».
Днём я залез на Коровьи ворота и вместе со Сметсе Смее смотрел на испанцев.
– Шестьдесят два редута, – сказал Сметсе. – А пушки ещё не считал. Интересно, какие у них пушки? На приступ они не пойдут, учёные после Хаарлема. А всё равно дураки. Я бы пошёл на приступ. Кому у нас воевать? Пять рот городской стражи да рота гёзов.
– А твои толстяки? – сказал кто-то. – Да вы их мясом закидаете. Хо-хо!
– «Хо-хо»! – передразнил Сметсе. – Зря ты гогочешь. Ребята у меня что надо. Да и сам я не промах, два года воевал в гёзах. Вместе с адмиралом де Люме брал приступом Брилле. Отчаянный человек, не попадись ему под руку! В живых никого не оставлял. За это, говорят, и снял его Молчаливый.
Сметсе принялся рассматривать редуты.
– Сегодня ночью, Кеес, толстяки идут на дело. Пушки надо заклепать испанцам, хлеба, мяса отбить, а то своего мало. Клянусь Артевельде, мы им устроим ночку, какую ведьмы не знали!
Я попросил:
– Возьмите меня, Сметсе! Он хлопнул меня по спине.
– Ты ловкий парнишка, но дело опасное. Сам посуди, мы тащим тяжелые молоты, какие тебе от земли не поднять. Одни заклепают замки, другие расправятся с караулом. А ты что? Будешь смотреть? Это не фарс в риторическом клубе, могут ведь и прихлопнуть ненароком! Так что терпи, парень, придёт и твоё время.