Уже неделя, а может, и все десять дней прошли, с тех пор как с Гофманом случилось это происшествие в Опере, и, значит, столько же времени прошло со дня исчезновения прелестной танцовщицы. Был час дня. Теодор с полчаса как находился в кофейне, стараясь изо всех сил напрячь свои легкие и окутать себя облаком дыма, которое бы сделало его невидимым для посторонних глаз. Но тут вдруг ему показалось, что сквозь эту пелену он увидел знакомый образ. Потом к шуму, царившему в кофейне, добавилось чье-то едва слышное пение и отстукивание такта. Это живо напомнило молодому человеку о незнакомце из Оперы. Временами юноше чудилось, будто в этом мареве он видит какую-то светлую переливающуюся точку. Гофман открыл глаза, наполовину сомкнувшиеся под влиянием сладкой дремоты, и заметил напротив себя, на табурете, своего соседа из Оперы. У юноши не было никаких сомнений в том, что это он, потому что на этот раз фантастический доктор не позабыл о бриллиантовых пряжках на ботинках, перстнях на пальцах и табакерке с мертвой бриллиантовой головой.
– Чудно! – сказал Гофман. – Я опять схожу с ума…
И он быстро закрыл глаза. Но чем плотнее он смыкал их, тем лучше он слышал тихое пение и стук пальцев незнакомца. Все это было так явственно, что юноша поверил в реальность происходящего. Он открыл сначала один глаз, потом другой. Загадочный доктор оставался сидеть на прежнем месте.
– Здравствуйте, молодой человек, – обратился он к Гофману, – вы, кажется, спите? Так понюхайте табаку, это освежит вашу голову.
И, открыв табакерку, он предложил ее юноше. Теодор протянул руку, взял щепотку и понюхал ее. В ту же минуту ему показалось, что темная пелена спала с его глаз.
– Ах! – воскликнул Гофман. – Это вы, добрый доктор? Как я рад вас видеть!
– Если вы так рады меня видеть, – ответил доктор, – почему же вы не стали меня разыскивать?
– Разве я знал ваш адрес?
– Вот новость! Вам дали бы его на первом кладбище.
– Разве я знал ваше имя?
– Доктор с мертвой головой, все меня знают под этим именем. К тому же есть одно место, где вы всегда можете меня встретить.
– Где же это?
– А в Опере. Я там работаю доктором. Вам это известно, потому что вы видели меня там дважды.
– Ах! Опера! – проговорил Гофман, покачивая головой и тяжело вздыхая.
– Да, вы не ходите туда больше.
– Не хожу.
– С тех пор как Арсена не исполняет роли Флоры?
– Вы угадали. И до тех пор, пока ее там не будет, я не пойду туда.
– Вы ее любите, молодой человек, вы ее любите!
– Не знаю, можно ли назвать мой недуг любовью. Но я чувствую, что если я не увижу ее больше, то или умру от этой разлуки, или сойду с ума.
– Тьфу, пропасть! Не надо сходить с ума! Не надо умирать! Безумным очень сложно помочь, умершим же совершенно невозможно.
– Что же тогда делать?
– Хм! Вам надо ее увидеть.
– Увидеть ее?
– Конечно!
– Но знаете ли вы способ?
– Быть может.
– Какой же?
– Погодите.
И доктор задумался, усиленно моргая и постукивая пальцами по табакерке. Потом, спустя минуту, он остановил пальцы на черном дереве:
– Вы, кажется, живописец?
– Да, живописец, музыкант и поэт.
– Нас интересует теперь только живопись.
– Ну?
– Что, ну? Арсена поручила мне разыскать для нее живописца.
– Зачем же?
– Зачем нужны живописцы, черт возьми! Чтобы написать ее портрет, конечно.
– Портрет Арсены! – вскрикнул Гофман, приподнимаясь. – О! Я готов! Я готов!
– Тсс! Не забывайте о том, что я человек степенный.
– Вы мой спаситель! – закричал Гофман, бросаясь на шею таинственному доктору.
– Молодость, молодость, – прошептал тот в ответ и сопроводил свои слова смехом, подобным тому, каким, вероятно, должна была бы смеяться его мертвая голова, если бы она вдруг обрела свою естественную величину.
– Пойдемте, пойдемте, – заторопил его Гофман.
– Но вам нужны краски, полотно и кисти.
– Все это у меня есть, пойдемте же.
– Пойдемте, – согласился доктор.
И оба вышли из кофейни.
Портрет
Гофман, выходя из кофейни, сделал движение, чтобы подозвать фиакр, но доктор хлопнул в ладоши, и тут же откуда ни возьмись подкатила карета, вся обитая черным, запряженная двумя черными лошадьми, управляемыми кучером, одетым в черное. Где она стояла? Откуда появилась?
Маленький чернокожий грум, тоже в черном, опустил подножку. Гофман и доктор поднялись в карету, сели один возле другого, и в ту же минуту экипаж бесшумно покатился по направлению к гостинице Гофмана.
Юноша колебался, идти ли ему в комнату. Он боялся, что едва повернется спиной, как карета с лошадьми, доктор, грум и кучер исчезнут так же, как и появились. Но к чему же тогда было везти его от кофейни на Монетной улице до Цветочной набережной? Это показалось Гофману полной бессмыслицей, и юноша, успокоенный таким простым логическим доводом, выбрался из кареты, вошел в здание, проворно взбежал по лестнице и ворвался в свою комнату. Там он схватил палитру, кисти, краски и холст самого большого размера и спустился так же быстро, как и поднялся. Экипаж все еще стоял у подъезда.
Кисти, палитра, этюдник с красками были помещены в карету, груму же приказали держать холст. Когда все устроились, карета тронулась с места так же легко и неслышно и покатилась с той же быстротой, что и до этого. Через десять минут экипаж остановился напротив прелестного маленького домика под номером пятнадцать на Ганноверской улице. Гофман запомнил адрес, чтобы в случае необходимости суметь отыскать дорогу и без помощи доктора.
Дверь отворилась; конечно, доктор был в этом доме не чужой, потому что привратник не спросил даже, куда тот идет, и Гофман последовал за доктором со своим этюдником и холстом и тоже вошел в переднюю. У юноши возникло ощущение, что он попал в переднюю дома какого-то патриция в Помпее. Стоит вспомнить, что в то время была мода на все греческое: прихожая была расписана фресками, украшена канделябрами и бронзовыми статуями.
Из передней доктор и Гофман прошли в гостиную. Она была также отделана в греческом стиле и обита седанским сукном стоимостью в семьдесят франков за полметра. Ковер один стоил шесть тысяч ливров; доктор обратил внимание спутника на этот ковер – на нем была изображена битва при Арбелах, копия знаменитой фрески из Помпеи. Гофман, ослепленный этой невероятной роскошью, не понимал, как можно было ступать по подобному произведению искусства.
Из гостиной они вошли в уборную, обитую кашемиром. В алькове стояла низенькая софа, подобная той, на которой господин Герин изобразил Дидону, внимавшую рассказу о приключениях Энея. Там Арсена приказала дожидаться ее.
– Теперь, молодой человек, – произнес доктор, – когда вас ввели в дом, соблюдайте все приличия. Вы понимаете, что, если официальный любовник застанет вас тут, вы погибли.
– О! – воскликнул Гофман. – Только бы мне ее увидеть, и…
Слова замерли на устах юноши, он застыл с пылающим взором, воздетыми к небу руками, вздымающейся грудью. Дверь, скрытая в стене, отворилась, и из-за повернувшегося зеркала появилась Арсена, как истинное божество храма, в котором она удостаивала чести принять своего обожателя. На ней был наряд Аспазии{1}, поражавший своей роскошью: пурпурный плащ, расшитый золотом, под ним – длинное белое платье с жемчужным поясом. Роскошные волосы девушки были украшены жемчугом, на ногах и руках позвякивали многочисленные браслеты, и среди всего этого великолепия выделялось странное украшение, с которым она не расставалась: та самая бархотка на шее шириной не более трети дюйма, застегнутая на бриллиантовую пряжку.
– Ах! Это вы, гражданин, беретесь написать мой портрет?! – воскликнула Арсена.
– Да, – прошептал Гофман, – да, сударыня, и господин доктор был так добр, что взял на себя труд рекомендовать меня.
Гофман оглянулся вокруг, надеясь услышать от своего спутника подтверждение этих слов, но доктор исчез.
– Где же он? – изумился смущенный Гофман. – Где же?..
– Кого вы ищете, о ком спрашиваете, гражданин?
– Но, сударыня, я ищу, я спрашиваю… я спрашиваю о докторе, который привел меня сюда.
– Зачем он вам, – спросила Арсена, – если вы уже здесь?
– Но, однако, доктор… – в смятении шептал юноша.
– Полно! – нетерпеливо прервала его Арсена. – Не станете же вы терять время на поиски доктора! Он занят своими делами, позаботимся же о наших.
– Сударыня, я жду ваших приказаний, – произнес, трепеща, художник.
– Итак, вы согласны написать мой портрет?
– Да, и я считаю себя счастливейшим из смертных, что был избран для этого дела. Только меня терзают опасения.
– Ну, теперь вы станете скромничать. Но если вам не удастся, я попробую найти другого. Он хочет иметь мой портрет. Я заметила, что вы смотрели на меня как человек, способный сохранить в памяти мой образ, и предпочла вас другим.
– Благодарю, сто раз благодарю! – вскрикнул Гофман, пожирая Арсену глазами. – О! Да, да, ваш образ врезался в мою память!
И юноша прижал руку к сердцу. Вдруг он побледнел и покачнулся.
– Что с вами? – спросила Арсена манящим голосом.
– Ничего, – ответил Гофман, – ничего… Начнем же!
Прижав руку к сердцу, он нащупал на груди медальон Антонии.
– Начнем, – подхватила Арсена. – Во-первых, он хочет меня видеть на портрете в другом костюме.
Это слово «он», произнесенное уже дважды, пронзало сердце художника, подобно одной из тех золотых шпилек, которые поддерживали прическу новоиспеченной Аспазии.
– В каком же костюме он хочет видеть вас на портрете? – спросил Гофман с заметной горечью.
– Эригоны{2}.
– Очень хорошо! Виноградные лозы вам прекрасно подойдут.
– Вы полагаете? – жеманно произнесла Арсена. – Я думаю, что шкура тигра меня также не обезобразит.
И она позвонила. Вошла горничная.
– Эвхариса{3}, – распорядилась Арсена, – принесите мне жезл, виноградные лозы и тигровую шкуру.
Потом, выдернув шпильки, поддерживавшие прическу, и тряхнув головой, Арсена исчезла в облаках черных волос, волнами спадавших на ее плечи и достигавших ковра на полу. Гофман испустил крик восторженного удивления.
– Хм! Что такое? – спросила Арсена.
– То, – прошептал Гофман, – что я еще не видывал подобных волос…
– Поэтому-то он и хочет, чтобы я показала всю их красоту: и мы выбрали наряд Эригоны, дозволяющий мне предстать с распущенными волосами.
В этот раз слова «он» и «мы» нанесли двойной удар сердцу юноши. Между тем мадемуазель Эвхариса принесла виноградные лозы, жезл и тигровую шкуру.
– Достаточно ли нам этого? – поинтересовалась Арсена.
– Да, да, мне кажется, – прошептал Гофман.
– Хорошо, – обратилась танцовщица к горничной, – оставьте нас. Войдете, когда я позвоню.
Эвхариса вышла, затворив за собой дверь.
– Теперь, гражданин, – сказала Арсена, – помогите мне убрать волосы так, чтобы я стала еще прекраснее. Это ваше дело, я полагаюсь на фантазию живописца.
– И вы правы! – воскликнул Гофман. – Боже мой! Боже мой! Как вы будете великолепны!
И, схватив виноградную лозу, он обвил ею голову Арсены с искусством творца, придающего всякой вещи особенное значение и особенный блеск; потом уверенно, но осторожно он взял кончиками пальцев эти длинные, источавшие аромат локоны, украсил их блестящую смоль гроздьями топазов, изумрудной зеленью и осенним пурпуром виноградной лозы. Как он и сказал, в его руках – руках поэта, живописца и влюбленного – танцовщица стала так прекрасна, что, взглянув в зеркало, она испустила довольный возглас.
– О, вы правы! – восхитилась Арсена. – Да, я прекрасна, прекрасна! Теперь продолжайте.
– Как! Что продолжать? – недоуменно спросил юноша.
– Мой туалет вакханки{4}.
Несчастный начинал понимать.
– Боже мой! – прошептал он. – Боже мой!
Арсена с улыбкой принялась отстегивать свой пурпурный плащ; оставалась всего лишь одна булавка, которую она напрасно пыталась достать.
– Да поможете вы мне или нет? – сказала она нетерпеливо. – Или мне нужно позвать Эвхарису?
– Нет-нет! – вскрикнул Гофман и, бросившись к Арсене, выдернул упрямую булавку: плащ упал к ногам прелестной гречанки.
– Наконец-то! – сказал молодой человек, переводя дух.
– О! – протянула Арсена. – Неужели вы полагаете, что тигровая шкура подойдет к этому длинному кисейному платью? Я думаю, нет, к тому же он хочет истинную вакханку, не такую, как их изображают на сцене, но какими они предстают на картинах Карраччи и Альбани.
– Но на тех полотнах, – пролепетал Гофман, – вакханки нагие!
– Ну! Он хочет, чтобы я была нарисована так же, не считая тигровой шкуры, которую вы расположите так, как сочтете нужным, это ваше дело.
И, произнося эти слова, она развязала пояс платья и расстегнула ворот. Ничем не удерживаемое, платье спускалось по ее прелестному телу, все больше и больше обнажая его, пока тонкая ткань не легла легкими волнами у ее ног.
– О! – воскликнул Гофман, падая на колени. – Вы не смертная – вы богиня!
Арсена оттолкнула ногой одежду, потом взяла тигровую шкуру.
– Ну, как мы используем это? Да помогите же мне, я не привыкла одеваться одна. – Простодушная танцовщица называла это «одеваться».
Юноша приблизился, ослепленный, упоенный, взял тигровую шкуру, закрепил золотые когти на плече вакханки, усадил, или, лучше сказать, положил свою модель на софу, обитую пунцовым кашемиром, на котором она казалась бы статуей паросского мрамора, если бы грудь ее не вздымалась и улыбка время от времени не появлялась на устах.
– Хорошо ли так? – спросила она, вскинув над головой руку с виноградной гроздью, будто собиралась поднести ее к устам.
– О да! Прекрасно, прекрасно, – прошептал Гофман.
И страсть взяла верх над живописью – он упал на колени, молниеносным движением схватил руку Арсены и стал осыпать ее поцелуями. Танцовщица отняла руку скорее с удивлением, чем с гневом.
– Что вы делаете? – спросила она молодого человека.
Вопрос был задан таким спокойным, даже холодным тоном, что юноша отпрянул назад, схватившись за лоб обеими руками.
– Ничего, ничего, – прошептал он, – простите меня, я схожу с ума.
– Да, мне и самой так показалось, – заметила она.
– Скажите, – вскрикнул Гофман, – зачем вы меня позвали? Говорите, говорите!
– Чтобы написать мой портрет, ни за чем другим.
– А! Хорошо, – воскликнул юноша, – вы правы, чтобы написать ваш портрет, ни за чем другим.
И, сделав над собой огромное усилие, Гофман натянул холст на подрамник, взял палитру, кисти и начал набрасывать упоительную картину, представшую перед его глазами.
Но художник напрасно рассчитывал на свою стойкость: когда он смотрел на оригинал, полный неги, не только представший во всем своем блеске, но еще и отражаемый бесконечными зеркалами уборной; когда вместо одной Эригоны он оказался окружен десятью вакханками; когда каждое зеркало повторяло эту упоительную улыбку, эту волнующуюся грудь, которую тигровые когти прикрывали лишь наполовину, он почувствовал, что требуемое от него выше сил человеческих. Бросив кисти и палитру, он бросился к прелестной танцовщице и припал к ее плечу в поцелуе, столь же исполненном любовью, сколь и неистовством.
Но в ту же минуту дверь отворилась, и нимфа Эвхариса вбежала в уборную, крича:
– Он! Он!
И, прежде чем Гофман успел опомниться, обе женщины вытолкнули его из будуара, дверь которого тотчас за ним затворилась. Сходя с ума от любви, бешенства, ревности, он, шатаясь, прошел по гостиной, спустился с лестницы и, сам не понимая как, очутился на улице, оставив в будуаре Арсены не только кисти, краски и палитру, что еще ничего не значило, но и свою шляпу, что означало многое.