— Вот это мужчина, — засмеялась Кира, — сразу видно: силен в гребле…
Афонька, засмеявшийся в ответ на сказанное Кирой с намеком, посмотрел на нее, а потом обернулся к Сереже.
— Дай я сяду, — сказал он, — а то ты нас еще потопишь.
И Кира отозвалась чем-то, чего Сережа не расслышал и отчего Афонька засмеялся вновь.
«Зачем я поехал, — начал казнить себя Сережа, — ведь я для иного пришел, ведь я иное задумал». Однако вернуть себя к прежнему замыслу он уже не мог, тем более что гвоздь из темени исчез сам собой.
— Ты не обижайся, — сказал Афонька. — Кира тебя дразнит, потому что влюбилась, а ты не понимаешь. Вот выпей — поймешь, — и протянул бутылку. Видно, Кира и Афонька уже прикладывались, пока Сережа греб в дождевом мареве, опустив от усилий глаза. Бутылка была наполовину пуста.
— Пей из горла, стаканов нету, — сказал Афонька.
Сережа приложился к горлу бутылки, глотнул, обжег себе гортань, передохнул и начал уже глотать спокойней. Запахло дымом, Афонька светил папиросой.
— Хочешь сена? — спросил он Сережу.
— Нет, — ответил Сережа, чувствуя, как деревенеет от выпитого лоб и глохнут уши.
— А я закурю, — словно издали сказала Кира, — мне всегда хочется курить перед… — и вдруг открыто, бесстыдно сказала уличное слово.
Сережа от неожиданности как бы поперхнулся, но, слыша Афонькин смех, и сам засмеялся, потому что от выпитого стало легко и радостно, хотелось веселья и криков.
— Берег! — закричал Сережа. — Земля… Е-ге-ге-ге!
Показались заросли березового кустарника, зашуршали камыши.
— Здесь лилий много, — сказала Кира и показала на белые, колышущиеся на воде цветы. — Страсть как лилии люблю!
Шлюпка коснулась берега. Берег был здесь топким, болотистым, пахло мокрым торфом, приятно было ступать босыми ногами по хлюпающей, пружинистой, теплой земле.
— Ой, мальчики, догоняйте! — озорно, как шалящая школьница, крикнула Кира и побежала вверх по косогору, скрылась за мокрыми березами.
— Ты первую ходку делаешь? — деловито спросил Афонька Сережу.
— Нет, ты, — торопливо ответил Сережа, стараясь оттянуть желанный, но пугающий момент.
Вдруг Кира вышла из березовых зарослей голая, держа в одной поднятой руке трусики, а в другой бюстгальтер. Грудь ее, большая, но словно литая, также приподнялась вслед за руками, и круглый живот тянулся кверху, обнажая то, что было под ним, под небольшой, темно-русой зарослью, и это опять причинило Сереже знакомо жгучую боль в перенапряженной промежности, хотя Кира на этот раз была в отдалении и не прикасалась к ней пальцами.
— Мальчики, кто мне лилий принесет, — крикнула Кира, — того сильней любить буду… Мальчики, догоняйте! — и опять побежала, опять скрылась в березовых зарослях.
— Пойди за лилиями, — сказал Афонька, прыгая на одной ноге, стаскивая плавки и затем, мелькая белой задницей, побежал к березовым зарослям.
Там послышались смех, визг, шумное дыхание, треск ветвей, и все оборвалось, замолкло, словно потухло, и так две-три минуты в полной тишине, а потом вновь начало разгораться, шуметь, дышать. У Сережи от выпитой водки по-прежнему деревенел лоб, в ушах точно вата была, и этот полуоглохший Сережа побежал к берегу, чтоб нарвать лилий, побежал, ужасно возбуждаемый криками из-за березовых зарослей и ароматным смолистым запахом березовых листьев.
Скользя у топкого берега, лихорадочно торопясь, несколько раз едва не упав, он, прежде чем войти в темнеющую, глинистую прибрежную воду, все-таки попробовал ее кончиками пальцев, затем торопливо шагнул, провалился в грязь, глубоко обеими ногами, и тотчас острая боль в правой ступне, сбоку у большого пальца проколола его снизу вверх до самой шеи. «Порезал ногу», — подумал он с испугом и досадой. С досадой более, чем с испугом, потому что надо было добраться до лилий, колыхавшихся на воде метрах в трех. После первого острого укола боль стала слабее, спокойнее, но когда Сережа вытащил из грязи ногу, чтоб шагнуть к лилиям, вместе с поднятой со дна илистой грязью поднялась и красная вода. «Кровь», — тревожно подумал Сережа, продолжая, однако, пробираться к лилиям и каждым своим шагом вызывая со дна потоки грязи и крови Наконец он достиг первой, ближней лилии, вцепился в скользкий стебель, потянул. Лилия не подалась, лишь поднявшись из воды. Пришлось долго бороться, сжав зубы, рвать, крутить стебель, пока лилия не оказалась в руках. Но до второй лилии было, пожалуй, уже не добраться с поднимающейся в ноге болью, поэтому Сережа повернул назад. Схватившись за ветку растущего у берега березового куста, он рывком выбрался из воды и, продолжая держаться за ветку, опустил ногу в воду, отмыл от грязи. Кровь сочилась из разреза у большого пальца, стоять, а тем более идти можно было, лишь опираясь на пятку.
«Эк, не вовремя! — с тоскливой досадой подумал Сережа. — Осторожней не мог, болван!..» Он сорвал виднеющийся в траве лист подорожника, приложил к ране, но тот с первым же шагом отстал, упал, измазанный кровью; и от вида подорожника и травы, измазанных кровью, у Сережи вдруг закружилась голова и поплыло перед глазами. Переждав и несколько придя, в себя, он оторвал от трусов лоскут материи и, приклеив к ране, шагнул. Лоскут, пропитавшись кровью, держался, болеть стало меньше, и можно было даже, ступая на пятку, ускорить шаг.
Когда Сережа, скользя по косогору, добрался к знакомым уже березкам, заглянул, как за занавеску, раздвинув кусты, Кира сидела одна, поджав под себя колени, и курила. Эта спокойная Кирина поза показалась Сереже ужасно соблазнительной, возбуждающей. Вот она, сидящая боком, повернулась к нему лицом, и меж тяжелых литых ляжек под темно-русою зарослью он увидел то самое, свободно вывернутое, мясное. Истома вошла из тела в кости, в позвоночник, опустилась к пояснице, желая наружу, но, не имея выхода, давила и давила вниз, от поясницы к все заглушающей в Сереже опухоли, к такой опухоли, какую прежде, еще минуту-другую назад, нельзя было представить, — вот-вот готовой лопнуть от собственного перенапряжения. Говорить Сережа не мог, ему казалось, что он что-то спрашивает, но голос глох в горле. Поэтому он молча протянул лилию Кире.
— Какое чудо! — умиленно сказала Кира. — Иди сюда, мальчик, я тебя поцелую, — сказала она, отбросив папиросу далеко в кусты. — Иди сюда! — раскрыла объятия.
Стараясь опираться на левую здоровую ногу и не обнаруживать своего ранения, Сережа шагнул к Кире, она подняла руку к лилии и вдруг вместо лилии цепко схватила Сережу за запястье, рывком потянула к себе.
— Трусы сними, трусы, — тихо, сквозь зубы сказала она и сама рванула трусы на Сереже вниз, освободила набухшую Сережину промежность.
Как тогда у Бэлочки, представляя, как это должно быть, Сережа быстро, быстро задвигался в пояснице, дергая бедрами, попадая в мягкое, мягкое.
— Нет, — засмеялась Кира, — нет… Ноги раздвинь… Нет… Нет… Ах…
«Ах!» — мысленно произнес и Сережа, ощутив в животе пустоту, как случается, когда неожиданно куда-то проваливаешься. Так впервые он словно бы провалился, так впервые познал он женскую глубину, но уже со второго, третьего движения поняв мягкую податливость того, что его прежде пугало, поняв всю несложность и простоту желанного наслаждения, он двигался, двигался, с радостью обнаружив в себе умение и море сил, чтоб так двигаться, и уже господствуя над Кирой, которая давно кричала, молила его: А-а-а!.. О-о-о!..
— Ох-ох-ох, — кричал уже и Сережа.
— Ох-ах-ох, — кричали рядом.
И едва Сережа ощутил присутствие третьего, присутствие Афоньки, как силы, казавшиеся до того безграничными, начали его оставлять и опять пришла боль снизу.
— Кровь, — весело кричала Кира, по ляжке которой текла кровь, — кровь… Ой, мальчики, я опять девочка!
Сережа сполз с Киры вбок. Опухоль его противно, липко размякла. Кира и Афонька, и он сам были уже противны, до слез отвратительны! И если бы было можно, он побежал бы прочь без оглядки, но от себя ведь не побежишь, и к тому же болела нога.
Вместо обмякшей промежности теперь твердела, горячо опухала нога.
— Береговичком порезал, — сказал Афонька, разглядывая Сережин порез, от которого отстал, отслоился пропитанный кровью кусок материи, — раковиной. Они тут в грязи возле берега, не сосчитать сколько! Береговик режет сильнее стекла.
— Этот мальчик мне удовольствие сделал, — сказала Кира поднимая с травы поломанную, смятую лилию, — меня теперь совесть мучает, я виновата, послала его.
— При чем тут ты, Кира, не маленький он, осторожней надо. Да и вообще не страшно, какой мужчина без шрамов.
— Я теперь перед ним в долгу, — сказала Кира.
— Ну ты-то долг отдашь, за тобой не пропадет, — сказал Афонька и подмигнул Сереже. — Идти можешь? — спросил он. — Тут недалеко, сразу за теми березами, пристань наша и шалашик. Там тебя перебинтуем, чаю попьем.
Сережа поднялся попробовал шагнуть, но не получилось — застонал от боли.
— Ой, жалко мне тебя, — сказала Кира и подхватила, поддержала Сережу.
— Помоги, помоги, — сказал Афонька и опять подмигнул Сереже, — а я пока шлюпку к пристани пригоню… Тут недалеко, дойдешь… Мне в прошлом году флотский один, рябчик, мессер воткнул, так я три километра шел с порезом.
Афонька повернулся и пошел к шлюпке, он был уже далеко, греб, пока не скрылся за мыском, поросшим кустарником.
— Пойдем, — сказала Кира Сереже, — на меня опирайся. Так лучше?
— Лучше, — ответил Сережа, опираясь на Киру.
Когда несколько утихла нога, опять начала набухать промежность, и Сережа злился и презирал себя за это.
Дождь между тем затихал, мутный воздух светлел, выглянуло солнце, и сразу же, как по команде, запели птицы. Сережа шел, опираясь на Киру с застывшей болью в ноге и вновь опухшей промежностью, шел, тесно схваченный Кирой, поддерживаемый ею и заботливо ею направляемый. Вокруг было просторное безлюдье, наполненное свежими острыми запахами, смесью речного и полевого воздуха, промытого долгим теплым дождем и теперь подсушенного проглянувшим солнцем.
— Под тем деревцом отдохнем, Сережа, — сказала Кира.
Они подошли к деревцу, молодой, пахучей стройной березке, с блестящих треугольных листьев светлыми слезами падали в траву дождевые капли. Белая, умытая кора, освещенная солнцем, тоже светилась.
— Я перед тобой в долгу, Сережа, — сказала Кира. — Хочешь, я тебе удовольствие сделаю? Ложись на траву, ногу держи осторожней.
И говоря это, она опустилась рядом с ним на колени, наклонилась, щекоча оголенный ею живот его концами своих длинных, темно-русых волос, пахнущих цветочным мылом, и этими тихими, ласковыми движениями ввергла Сережу в острое помешательство, потому что Кира, ласково щекоча, высасывала, пожирала опухоль, как насекомое пожирает насекомое, как хищник пожирает живое.
— А-а-а… О-о-о… — предсмертным хрипом закричал пожираемый Сережа и затих, умер.
Острая спутанность чувств, желание жить и желание умереть, аффект блаженства и предсердечная тоска — все, что испытывает жертва, когда хищник перегрызает ей горло, все это испытал Сережа перед тем, как умереть агнцом-непорочником и воскреснуть козлищем. Так осуществилась суицидомания, влечение подростка к самоубийству.
Пока Сережа, поддерживаемый Кирой, доковылял к пристани, Афонька успел уже и чайник на электроплитке согреть, и еду разложить, которую достал из Кириной сумки: вареную курицу, галеты, огурцы, яблоки. Была тут и непочатая бутылка водки.
— Где это вы, позорники, ходите так долго? — сердито спросил Афонька. — Ты, что ли, Кира, задержала?
Кира посмотрела весело и запела переливчатым голоском:
Мы на лодочке катались золотисто —
золотой.
Не гребли, а целовались, не качай,
брат, головой.
В лесу, говорят, в бору, говорят,
растет, говорят, сосенка,
Влюбилася в молодчика веселая
девчонка…
— Вот позорница! — усмехнулся Афонька и посмотрел на Сережу: — Видал ты когда-нибудь такую позорницу? — он снял чайник с плиты. — Садитесь, места хватит. Шалаш хорош, сухой, сам плел из еловых ветвей. И электропроводка незаконная имеется. Ее уже сколько обрезали, а мы с Кашонком восстанавливаем.
— Я чай не хочу, — сказала Кира, — я чего-нибудь погорячей.
Выпили водки, закусили. Кира Сереже то куриную ножку подсунет, то огурчик.
— Видать, Сережа тебе крепко угодил, — усмехнулся Афонька.
— Угодил, — ответила Кира, — молодость мою мне помог вспомнить, мужа моего первого — Кирюшу… Я Кира, он Кирюша, — сказала и загрустила, — хороший он был, чистый, светлый, на Сережу чем-то даже лицом похож. Но ревнивый, не приведи Господи, какой ревнивый! Работала я тогда секретаршей в райисполкоме, а он там же техником стройотдела. И вот раз вызывает его председатель к себе на ковер для доклада и он, представьте, на том ковре нашел пуговицу. Нашел и подобрал незаметно. Вроде бы шнурок на ботинке развязался — нагнулся и подобрал. Подобрал и что выдумал! Это, говорит, Кира, пуговица от твоего бюстгальтера. Такой, мальчики, был он ревнивый и дурной. Пристал, как Отелло… Помните, мальчики, кино? Только Отелло — платок, платок, а Кирюша — пуговицу, пуговицу. У меня тогда бюстгальтеров было не то что теперь, при полковничке. Тогда, при Кирюше, раз-два и обчелся. Какой тебе, спрашиваю, бюстгальтер, черный или белый? Черный, говорит. Посмотрел — вот, говорит, пуговица заново пришита. Это ты у Тараса Иосифовича раздевалась в кабинете, наследила… Обозвал меня блядью. Я как разревусь… Я тогда чистая девочка была, честная, а он меня блядью. Меня и теперь никто блядью не называет. Что ты смеешься? — вдруг злобно обернулась она к Афоньке. — Ты-то кто? Или Кашонок твой. Вот он, — она указала на Сережу, — он лилию мне принес. Он — Кирюша, а ты сволочь, сволочь!.. А я, — уж пьяно голосила Кира, — я тоже… Полковничек мой, он хороший, чистый, добрый, а я блядь, проститутка!
— Ладно тебе, Кира! — глядя на ее дергающееся лицо, сказал Афонька. — Ладно убиваться-то.
— Ой, мальчики, тяжело, — заплакала навзрыд Кира. — Ой, помереть страсть как хочется! Хотя бы сифилисом заболеть и после повеситься.
Болезненные, истеричные интонации, банальные слова будили в Сереже чувство злобы и отвращения к этой женщине, с которой он только что был близок, с которой он впервые испытал телесное наслаждение.
— Мы с тобой, Афонька, уже пропащие, — продолжала пьяно голосить Кира, — мне вот его жалко, Кирюшу. Он чистый, светлый, честный… Я твою лилию, Кирюша, на память оставлю… Высушу…
Сережа, мучаемый подступающей злобой и отвращением, приподнялся, дернулся от боли в ноге, грубо вырвал у Киры из рук лилию, разорвал, растерзал, разбросал.
— Чокнулся, что ли? — удивленно посмотрел на Сережу Афонька.
— Идите вы! — крикнул Сережа и выматерился со злобой и отчаянием.
Кира засмеялась, но более с Сережей не говорила. Назад ехали молча. Сережа сидел на корме, мучаясь болью, но без этой боли в ноге ему бы сейчас было гораздо хуже. Тучи исчезли быстро, и день из прохладного с освежающим дождем превратился в слепяще-солнечный, изнуряющий. Кира сидела на носу с лицом безразличным, задумчивым, ангельски-неземным, как бывает у женщин после истерики. Когда пристали к лодочной станции, она попрощалась с Афонькой, даже не взглянув на Сережу. Сережа сел на просыхающую скамейку у лодочной станции, а Афонька, сбегав к бараку, привел велосипед, помог Сереже взобраться на седло и, шагая рядом, повез его домой.
— Ты на меня обиду имеешь? — спросил он на прощание.
— Нет.
— Нога болит?
— Болит.
— Скоро залатают.
Залатали, однако, не скоро. Кожа вокруг раны была раздавлена и разорвана, а сама рана очень загрязнена землей, что вызывало угрозу инфекции. Иван Владимирович, которым оказался, к счастью, дома, первым делом промыл рану марганцовкой и посыпал борной кислотой. «Скорая помощь», где у Ивана Владимировича были знакомые, приехала быстро, вскоре Сережа уже лежал на операционном столе. Когда ему вводили противогангренную и противостолбнячную сыворотку, он только зубами скрипел, но когда начали шить рану под местным наркозом и рвущая боль снизу доходила до сердца, он не выдержал, начал материться, да так, что хирург Шварц сказал коллеге: