Шон посмотрел на меня и уверенно произнес:
— Да. Я хочу это сказать.
Я буквально отшатнулась от него.
— Я слишком люблю ее, чтобы упустить такую возможность.
— Значит, мы с тобой по-разному проявляем любовь.
Он открыл заднюю дверцу и расстегнул твой ремень безопасности. Ты, раскрасневшись, медленно выплывала из сна.
— Я пас, Шарлотта, — просто сказал он, неся тебя в дом, — Делай что хочешь, но меня в это не втягивай.
И я уже не в первый раз подумала, что, сложись обстоятельства по-другому, после такой ссоры я непременно обратилась бы за помощью к Пайпер. Позвонила бы ей и рассказала, что я думаю на этот счет, а не Шон. И мне стало бы лучше просто потому, что она меня выслушала.
И я поступила бы так, как научила меня ты: я стала бы ждать, пока разлом между мною и твоим отцом не зарастет. Потому что эта «косточка» болела от каждого движения.
— Какого черта?! — воскликнул Шон, и я, оторвав взгляд от земли, увидела на пороге Амелию.
Она как ни в чем ни бывало ела яблоко. Волосы у нее были выкрашены в неестественный синий электрик. Поймав мой взгляд, она ухмыльнулась.
— Рок-н-ролл жив, — сказала она.
Ты удивленно на нее уставилась.
— Почему у Амелии на голове сладкая вата?
Я с трудом перевела дыхание.
— Не сейчас, — пробормотала я. — Только не сейчас.
И я поднялась по лестнице, как будто каждая ступенька была стеклянной.
В последние восемь недель беременности я каждое утро испытывала блаженство — в течение ровно трех секунд. Я выплывала на поверхность сознания и на эти три прекрасные секунды забывала обо всем. Я чувствовала, как ты ворочаешься в моем животе, как отбиваешь барабанную дробь своими ножками, — и мне казалось, что всё будет хорошо.
Но реальность опускалась с непреклонностью театрального занавеса: эта барабанная дробь могла стоить тебе нового перелома ноги. Перевернувшись в моем теле, ты могла изувечить свое. Я неподвижно лежала в постели и думала, умрешь ли ты во время родов. Или в считаные минуты снустя после рождения. Или нам повезет — и мы сорвем джекпот: ты выживешь, но на всю жизнь останешься калекой. По иронии судьбы твои кости ломались с той же легкостью, с какой разбивалось мое сердце.
Однажды мне приснился кошмар. Мне снилось, что я родила, но никто со мной не разговаривает, никто не объясняет, что случилось. Акушерка, анестезиолог и все медсестры стоят ко мне спиной. «Где мой ребенок?» — спрашиваю я, но даже Шон пятится назад и качает головой. Я с трудом приподнимаюсь и смотрю себе между ног, но вместо ребенка вижу лишь груду битого хрусталя. Среди осколков я замечаю твои крохотные ноготки, розовый бутончик мозга, ушко и петельку кишки.
В ту ночь я проснулась с жутким воплем и уснуть смогла лишь через несколько часов. Наутро, когда Шон разбудил меня, я сказала, что не могу встать с кровати. И я не преувеличивала: я действительно была уверена, что любое мое обыденное действие ставит твою жизнь под угрозу. Каждый мой шаг может тебя ранить, но если я не буду делать никаких шагов, то ты, возможно, уцелеешь.
Шон позвонил Пайпер, и та сразу же примчалась к нам и стала объяснять мне природу беременности, словно неразумному дитяти: что есть амниотический мешок, околоплодная жидкость, прослойка между моим и твоим телом. Конечно, я всё это знала, но я знала и много всего другого, что на поверку оказалось ложью. Знала, что кости с течением времени крепнут, а не слабеют, например, или что ребенок, у которого не обнаружен синдром Дауна, — это здоровый ребенок. Она сказала Шону, что мне нужно просто отоспаться и она заглянет попозже. Но Шон всё равно волновался и, сказавшись больным на работе, позвонил нашему священнику.
Отец Грейди, как выяснилось, принимал вызовы на дом. Он сел на стул, который Шон специально приволок в спальню.
— Я слышал, вы чем-то взволнованы.
— Это еще мягко сказано.
— Господь не нагружает нас непосильными ношами, — заметил отец Грейди.
Это всё, конечно, чудесно, но чем моя дочь Его прогневила? Зачем ей терпеть страдания еще до появления на свет?
— Я всегда верил, что самых любимых детей своих Он отдает родителям, которым доверяет, — продолжил отец Грейди.
— Мой ребенок может умереть, — отрезала я.
— Ваш ребенок может покинуть этот мир, — поправил меня пастырь, — И уйти к Иисусу.
На глаза мои набежали слезы.
— Пускай заберет какого-нибудь другого ребенка.
— Шарлотта! — вспыхнул Шон.
Отец Грейди взглянул на меня большими ласковыми глазами.
— Шон подумал, что мне стоит благословить ваше дитя. Вы не возражаете? — И он занес руки над моим животом.
Я кивнула: не время было отказываться от благословения. Но пока он молился над холмиком моего тела, я про себя читала другую молитву: «Оставь мне ее — и можешь забрать всё прочее».
Он ушел, оставив библейскую открытку на прикроватной тумбочке и обещание молиться за нас. Шон спустился проводить его, а я всё не сводила глаз с этой открытки. Иисус, распятый на кресте. Я понимала, что Он познал боль. Он чувствовал, как гвозди рвут Его кожу и дробят Его кости.
Через двадцать минут, приняв душ и переодевшись, я вышла в кухню, где Шон сидел, уткнувшись лицом в ладони. Он казался таким усталым, таким беззащитным… А я столько переживала за себя и за ребенка, что перестала замечать его страдания. Представьте только, каково это: зарабатывать на жизнь спасением чужих людей — и не суметь спасти собственного нерожденного ребенка.
— Проснулась, — констатировал он.
— Думаю пойти прогуляться.
— И правильно. Свежий воздух. Я с тобой.
Он резко встал, и стол пошатнулся.
— Знаешь, — сказала я с вымученной улыбкой, — я бы хотела побыть одна.
— А… Хорошо. Конечно.
И все-таки я видела, что его это задело. Я не понимала физики нашего случая: мы разделили чудовищное горе, как оно могло нас разобщить?
Шон решил, что мне нужно подумать, навести порядок в мыслях. Но после визита отца Грейди я вспомнила одну женщину, около года назад переставшую ходить в церковь. Она жила на нашей улице, и я порой видела, как она выносит пакеты с мусором. Ее звали Энни. Я знала о ней лишь одно: что когда-то она была беременна, но так и не родила. И больше не появлялась на мессе. Ходили слухи, что она сделала аборт.
Меня воспитали католичкой. В моей школе преподавали монахини. В нашем классе были девочки, которые беременели, но они либо исчезали из классного журнала, либо уезжали учиться за рубеж, после чего возвращались присмиревшими и пугливыми. Но несмотря на это, я с восемнадцати лет неизменно голосовала за демократов. Возможно, я сама не сделала бы такой выбор, но выбор всё же должен быть.
И вот теперь я стала задумываться, почему сама никогда бы на это не пошла: потому ли, что росла в католической среде, или просто потому, что никогда прежде не сталкивалась с необходимостью принять решение. Потому что раньше мой «выбор» был чисто теоретическим.
Энни жила в желтом, будто бы пряничном домике с садом, где летом распускался лилейник. Я постучала к ней в дверь, не успев придумать, что скажу. «Привет, меня зовут Шарлотта. Зачем ты сделала аборт?»
Слава богу, мне не открыли. Я всё больше сомневалась, стоит ли это делать. Но едва я сошла с крыльца, за спиной послышался голос:
— Здравствуйте. А я думала, мне показалось.
На Энни были джинсы, красная блузка без рукавов и садовые перчатки. Волосы у нее были стянуты узлом на макушке, на губах играла приветливая улыбка.
— Мы же с вами соседи, верно?
— Мой ребенок болен, — выпалила я в ответ.
Она скрестила руки на груди, и улыбка ее мигом растаяла.
— Мне очень жаль, — бесцветным голосом сказала она.
— Врачи говорят, что если она выживет, — а шансы невелики, — то всю жизнь будет мучиться. Ужасно мучиться. Я знаю, что нельзя даже думать об этом, но мне все-таки непонятно, почему, если ты любишь человека и хочешь уберечь его от страданий, это считается грехом. — Я вытерла слезы рукавом. — Я не могу сказать об этом мужу. Не могу даже признаться, что эта мысль приходила мне в голову.
Она смущенно ковырнула землю носком кроссовки.
— Моему ребенку сегодня исполнилось бы два года, шесть месяцев и четыре дня, — сказала она. — У нее была какая-то генетическая болезнь. Если бы она родилась, то на всю жизнь осталась бы умственно отсталой. С развитием на уровне полугодовалого младенца. Меня уговорила мама. Она сказала: «Энни, ты о себе толком позаботиться не можешь. Как же ты будешь заботиться о таком ребенке? Ты еще молодая. Родишь другого». И я сдалась. Мне сделали искусственные роды на двадцать второй неделе. — Энни отвернулась, но я успела заметить, что глаза у нее блестят. — Вы не знаете всей правды, — продолжала она. — Когда плод извлекают, то выдают свидетельство о смерти. А свидетельства о рождении не дают. А потом идет молоко, и его никак не остановишь. — Она заглянула мне в глаза. — Победителем из этой ситуации не выйдешь. Родите — будете страдать открыто, сделаете аборт — и боль ваша останется внутри навсегда. Я знаю, что меня не осудят за то, что я сделала. Но и похвалить себя за верное решение я не в силах.
И тогда я поняла, что имя нам — легион. Матерям, которые позволили своим несчастным детям появиться на свет, а потом всю жизнь жалеют, что не помиловали их. Матерям, которые даровали своим несчастным детям забвение, — и теперь смотрят на своих сыновей и дочерей и видят лица, которых увидеть не довелось.
— Мне дали право выбора, — заключила Энни, — и я по сей день об этом сожалею.
Амелия
В тот вечер я разрешила тебе расчесать мне волосы и затянуть их разноцветными резинками. Обычно ты просто завязывала их в толстые узлы и раздражала меня, но ты так любила это делать: руки-то у тебя были слишком короткие, ты даже «хвост» нормальный собрать не могла. И пока все девочки играли с волосами, плели косички и наматывали ленты, ты вынуждена была довольствоваться мамиными скромными талантами. А у нее косичный опыт ограничивался, в основном, сдобными плетенками. Не подумай, что меня вдруг замучила совесть или еще что, — мне просто стало тебя жалко. Мама с папой, вернувшись домой, постоянно орали что-то насчет тебя, как будто ты глухая. Господи, да у тебя словарный запас больше, чем у меня! Неужели они думали, что ты ничего не понимаешь?
— Амелия, — сказала ты, докручивая косичку, которая повисла прямо у меня перед носом, — а мне нравится твой новый цвет волос.
Я придирчиво изучила свое отражение в зеркале. Как я ни старалась, крутой панкушки из меня не вышло. Я скорее напоминала Гровера из «Улицы Сезам».
— Амелия, а мама с папой разведутся?
Наши взгляды встретились в зеркале.
— Не знаю, Уиллс.
Я уже знала, какой вопрос ты задашь следом.
— Амелия, это я виновата во всем?
— Нет! — с чувством сказала я. — Честное слово! — Я сняла все заколки и резинки и стала распутывать узлы. — Всё, хватит. Королева красоты из меня никакая. Иди спать.
В тот вечер тебя забыли уложить — а чего было ожидать, учитывая, какими родителями они себя выставили? Ты забралась на кровать с открытого края: с одной стороны по-прежнему стояла решетка, хотя тебя это жутко злило. Ты считала, что решетки ставят только маленьким детям, пускай они и не дают тебе свалиться на пол. Я склонилась над тобой, подоткнула одеяло и даже неуклюже чмокнула тебя в лоб.
— Спокойной ночи, — сказала я и, запрыгнув под одеяло, выключила свет.
Иногда по ночам мне казалось, что я слышу сердцебиение нашего дома. Его пульс отзывался у меня в ушах: тук-тук-тук. Теперь он стал еще громче. Может, мои новые волосы — это какой-то сверхпроводник.
— Знаешь, мама постоянно говорит, что я могу стать кем угодно, когда вырасту, — прошептала ты. — А это ведь неправда.
Я приподнялась на локте.
— Почему?
— Я не смогу стать мальчиком.
Я хмыкнула.
— Ну, спроси об этом как-нибудь у мамы.
— И Мисс Америка стать не смогу.
— Почему это?
— Нельзя идти на конкурс красоты со скобами на ногах, — пояснила ты.
Я вспомнила всех этих конкурсанток — слишком красивых, чтобы быть настоящими, высоченных и тонюсеньких, похожих на кукол. И вспомнила тебя — низенькую, коренастую, кривенькую, как корень, ни с того ни с сего выскочивший из ствола дерева. На груди у тебя болталась почетная лента: «Самая умная! Самая понятливая! Самая нежеланная!»
От этих мыслей у меня разболелся живот.
— Спи уже давай, — сказала я грубее, чем хотела, и досчитала до тысячи тридцати шести, прежде чем услышала твое сопение.
На цыпочках спустившись в кухню, я открыла холодильник, но еды у нас, как обычно, не было. Наверное, придется есть на завтрак лапшу быстрого приготовления. Если дело так пойдет и дальше, маму с папой могут лишить родительских прав за то, что они морят детей голодом.
Ну ничего, прорвемся.
Порывшись в ящике для фруктов, я извлекла окаменелый лимон и закорючку имбиря.
А когда захлопнула холодильник, то услышала стон.
В ужасе подкравшись к двери (интересно, грабители насилуют синеволосых девочек?), я выглянула в гостиную. Когда глаза привыкли к темноте, я всё увидела: и плед на спинке дивана, и подушку, которую папа подложил под голову, перевернувшись на бок.
В животе что-то опять кольнуло — точь-в-точь как тогда, когда ты рассуждала о конкурсах красоты. Неслышно отползя обратно в кухню, я шарила рукой по столу, пока не нащупала рукоятку ножа. Я взяла его и поднялась к себе в ванную.
Первый порез был очень болезненным. Я наблюдала, как кровь пульсирует и стекает в локтевую впадину. Черт, что я натворила? Я включила холодную воду и сунула руку под струю. Вскоре кровотечение замедлилось.
Тогда я сделала новый разрез — параллельно первому.
Не на запястьях. Не подумайте, что я хотела покончить с собой. Я просто хотела, чтобы мне было больно и чтобы я знала причину этой боли. Это же логично: порезался — болит, вот и всё. Я чувствовала, как внутри меня скапливается пар, и просто поворачивала вентиль. Я вспоминала, как мама пекла пироги и протыкала корочку: «Чтобы тесто дышало».
Я тоже попросту
По швам трещащей от сырья
Земле не надобно старья:
Ломай, круши всё барахло!
И если, когда пробил час,
Любимы были, прок был с нас —
Нам с сердцем крупно повезло.
Элизабет Барретт Браунинг. Нам с сердцем
Крутой— одна из стадий сахарного сиропа в процессе приготовления конфет, имеет место при 250–266 градусах по Фаренгейту.
Нуга, зефир, леденцы, жевательные конфеты… Все эти сладости готовят до крутой стадии, при которой концентрация сахара повышается, а сироп капает с ложки вязкими нитями. Будьте осторожны: сахар продолжает жечь еще долгое время после контакта с кожей, сложно даже поверить, что нечто столь сладкое может оставить шрам. Чтобы проверить смесь, капните одну каплю в холодную воду. Сироп считается готовым, если капля свернется в плотный шарик, который не распрямится, когда его извлекут из воды, но может менять форму под сильным давлением.