Он завернулся в доху и решил ждать; а там видно будет.
XX
Три дня спустя Алеша в жару лежал у тетушки Аглаи Михайловны. Он не отморозил себе ничего, но простудился. Оказалось, что сугроб, у которого он уткнулся в снег — была рига, и плутали они на пространстве двух верст, между деревнями. Федот выехал более удачно, Алешу же нашел мужик, выбравшийся до свету на гумно молотить овес.
Аглая Михайловна была потрясена. Она не спала всю ночь, поставила свечи перед старинной иконой Нерукотворного Спаса, позвала двух докторов, влила в Алешу чайник малины и укутала шубами. Первую ночь он спал плохо: преследовали кошмары, он бредил метелью, ветром, стонал и охал. Но, видимо, тетушкины средства помогли; утром он проснулся покойней, умылся, и ему захотелось есть.
- Анисья, - сказала тетушка: кофе барину, да разогрей бараночек, да лепешки, верно, готовы. Подай сюда.
В комнате топилась печь; пахло дымком растопок, за окном синел яркий день. Алеша приподнялся, взглянул на разрисованные морозом стекла, увидел березы, окутанные туманом инее, солнце, и глубокая, светлая радость залила его. Жизнь, жизнь! Молодость, любовь, счастье! Голова Алеши закружилась.
- Тетя, - сказал он, немного задыхающимся голосом: пойдите-ка сюда.
Тетушка подошла степенно, с озабоченным видом; она была еще в белом утреннем чепце, но уже тщательно вымытая. От нее пахло старинными духами.
- Может быть, с калачом лучше хочешь? ,- спросила она, и у ней был такой вид, что пить кофе с калачом или без него - вопрос серьезный.
- Дорогая, - шепнул Алеша, и вдруг крепко обнял, захохотал, стал целовать и мять ее. Вы славная тетушка, вы моя хорошая!
Аглая Михайловна сначала была смущена, потом увидела слезы, блеснувшие в Алешиных глазах, поняла все, и сама заморгала.
- Ну, слава Богу, слава Богу, - бормотала она: значит, Он не желал твоей гибели.
Минуту спустя Алеша жадно пил кофе с любимыми горячими лепешками, а тетушка, сидя рядом, говорила:
Я человек старый, и меня на другой лад не переделаешь. Полагаю я, что Лиза должна была мне написать о своей свадьбе заранее, так я считаю. Она добрая девушка, но легкомысленная. А я недовольна ,- забыла меня. Так же и насчет твоей истории: я считаю, что это промысел Божий, урок, который дается тебе в назидание, быть может, для изменения твоей жизни.
- Да что менять-то, что? ,- почти вскрикнул Алеша. Тетя Аглая, ей Богу, нечего. Ну, я молод, мне жить хочется, это верно.
- То–то вот и есть, что вы теперь не такие, как была молодежь в наше время. Все о себе, для себя…
- Это правда, тетушка, - сказал Алеша: я для себя живу. Ничего, - прибавил он беззаботно: как–нибудь проживем. Я, ведь, другим не мешаю, пусть как хотят устраиваются. А вы взгляните, какое солнце, какой иней замечательный. На салазках бы сейчас, на лыжах...
- Вот именно я и не позволю.
И тетушка проявила довольно большую стойкость: пока окончательно не поправится - никуда.
Алеша провел в ее мягком, теплом углу недели две. Лизавете написали, изложили причины задержки. Алеша же развлекался игрой на китайском бильярде и раскладываньем с тетушкой пасьянсов.
Иногда приезжал молодой сосед, помещик, румяный, свежий. Он очень почитал тетушку, целовал ей руку и сначала немного стеснялся Алеши, как человека столичнаго. Потом привык, и они вместе играли в бикс.
- Очень сожалею, - говорил сосед, потирая руки: что здесь нет настоящаго бильярда. Да. Мы сыграли бы с вами пирамидку. Разумеется, без интересу. Так на так. Да, да. Так на так.
Потом он расспрашивал его о его приключении.
- Могли замерзнуть. Скажите, пожалуйста. Как жаль! Вот какой опасный случай. Да.
Слово «да», и «так, так» он прибавлял почти к каждой фразе.
Некоторые помещики приезжали даже поздравлять Аглаю Михайловну с благополучным исходом Алешиной истории. Алеше все нравилось. И помещики коренные, и генералы, и прасолы, которых тоже приходилось видеть.
Но больше всех понравилась Анна Львовна, молодая дама, которую не очень чтила тетушка ; из села Серебряный Бор.
Эта Анна Львовна была вдова, жила частью в деревне, частью за границей, преимущественно в Ницце, как многие русские помещики; в деревне же вела энергический образ жизни, хозяйничала, ездила по гостям и охотилась; у нее была свора борзых, и нередко скакала она по полям, на поджаром своем англо–арабе; соседи принимали ее в настоящие охоты. Не дурак она была и выпить, но знала меру; могла рассказать анекдот; когда бывала в ударе, плясала русскую и неплохо пела под гитару.
С Алешей у них сразу установились дружественные отношения. Не прошло четырех дней, как у подъезда снова загремели бубенцы ее тройки. Очень усатый кучер осадил коней, из узких городских санок выскочила Анна Львовна в шубке, берете, с огнем горящими щеками; кучер отирал оледенелые усы; лошади под синей сеткой объезжали двор шагом. За деревьями парка, изнемогавшими под инеем, вставала луна.
— Ну, — сказала она, поблескивая темными глазами: — выздоровели? Как дела?
Алеша знал, что теперь никакая тетушка не удержит его дома. Да и на самом деле — он был здоров.
Наскоро пили они чай со свежим маслом и баранками, разогретыми на самоваре. Аглая Михайловна, впрочем, была суховата с гостьей: сидела особенно важно, в своей белой кофте, и по временам выходила из комнаты — с значительным выражением.
— Салазки есть? — спросила Анна Львовна, откусывая крепкими зубами хлеб с маслом. — Должны быть; пойдемте кататься с пруда. Тут пруд хорош, я знаю. И вечера такого нельзя упускать.
Ее гибкая фигура, тонкая шее и вздрагивающия ноздри говорили, что ничего не следует упускать в жизни. Чем–то она напоминала скаковую лошадь.
— Голову не сверните себе, — сказала тетушка, когда они встали, и недовольно поправила наколку. — Алеша и так чуть не замерз… Там есть прорубь, на речке, осторожнее.
— Не бойтесь, — крикнула из прихожей Анна Львовна: — целы будем!
Весело было идти в парке, под златотканным инеем. Скрипят валенки, скрипят салазки. Золотящийся полусумрак, тайные узоры ветвей, стволов на снегу, тихий сон инее. Все это колдовское, необычайное, какое бывает только в русские зимы под Рождество.
Анна Львовна верхом садится на салазки, Алеша за ней. Легко отталкиваются они, — синие, огненные алмазы снега мелькают все быстрей, и все холоднее дышать: дорожка от прудов к речке наезжена, санки летят быстрей, быстрее, бесшумно тонут за горизонтом звезды и небесный свод ,- вот она речка. «Правей!» хочется крикнуть Алеше, да не стоит, — если уж судьба лететь в прорубь, значит судьба, там разберут. Лучше — обнять крепче эту Анну Львовну, чувствовать огненную щеку рядом со своей, глядеть на волшебные пелены снега, на дивное небо в звездах, окристалевшее от мороза. Р–раз! Салазки проносятся у края проруби, дальше идут тихо, мягко, слегка шурша по снегу: это уж целина.
— Я знаю, где прорубь, — говорит задыхающимся голосом Анна Львовна. — Зачем нам в прорубь!
Она соскакивает, — ловкая и крепкая охотница, — подхватывает салазки и бежит в гору.
Алеша за ней. Не убежать ей, — Алеша догонит, снова будут лететь они вниз, и сердце замирает, дух захватывает: угодишь под лед, свернешь шальную голову, но лететь в лунном сиянии так чудесно. Пусть, все равно!
— Когда уезжаете? — говорит Анна Львовна.
— Не знаю, скоро.
— Поедемте сегодня ко мне. Спою вам цыганские песни. У меня можно. Я одна, никто мне не указка.
Алеша воображает недовольный вид тетушки, на минуту ему становится смешно, но потом он сразу же говорит, что отлично: едем. Тут нельзя отказываться, это ясно.
И хотя тетушка загрустила, хотя было не очень удобно, чтоб Алеша ехал один, к молодой даме, все же через полчаса они катили в Серебряный Бор, и Алеше казалось, что это — все продолжение их сумасшедшего катанья, что на этой самой тройке он летит в светлую бездну жизни.
В Серебряном Бору Анна Львовна пела ему цыганские романсы. Луна светила сквозь заиндевевшие стекла, когда они целовались.
— Я поеду в Москву тоже, с вами, — сказала она, провожая его. — Послезавтра? К семичасовому?
И как тетушка ни уговаривала остаться, через день Алеша уехал. Проезжая со степенным Федотом мимо Зыбкова, которого тщетно ждали они тогда, среди бури и тьмы, — он вспомнил об Анне Львовне, луне, поцелуях. Все казалось ему удивительным, загадочным, — и будущее непонятным.
На повороте он оглянулся, сзади донеслись колокольчики. Это мчалась знакомая тройка; вихрем догнала она их, и через минуту Алеша сидел уже с Анной Львовной, — во весь опор они скакали к станции. Почтенный же Федот был недоволен, но никак не мог поспеть. Алеша чувствовал, что его несет вихрь новой его судьбы, и был доволен.
XXI
— Без документиков венчать не буду, это что уж говорить! Я, ведь, вас не знаю. А может, вы доводитесь родственником невесте?
Приходский священник, человек черноволосый, тучный, с красивыми бархатными глазами, был доволен: он имел полное право не венчать, и не венчал. Да еще студент! О. Феоктист поглаживал свою бороду. Со студентом как раз влетишь в историю.
Петя ушел от него раcстроенный. В таких случаях он терялся, сердился, что не может дать отпора, — и чувствовал себя мальчишкой.
Алеша не возвращался; от него не было известий, и свадьба затягивалась; подходил пост, надо было торопиться.
Все это раздражало, но стоило отдохнуть час–другой от хлопот, стоило повидать Лизавету, и все огорчения разлетались. Оставалось ощущение молодости, крепости, любви.
Наконец, документы пришли по почте, с письмом, где все объяснялось. Это было неожиданно, частью взволновало, частью обрадовало. Как бы то ни было, решили Алешу не ждать. В дело вмешался Федюка, и все пошло глаже.
— У Знамения? — сказал он, когда узнал, где хотели венчаться. — Пустое дело. Что там разговаривать с клерикалом. Хорошая свадьба должна быть в домовой церкви.
Федюка был рад, что может чем–нибудь проявить себя, тряхнул стариной, своим дворянством и, надев красный жилет, помчался в церковь казарм, к Сухаревой башне.
— Батенька, — сказал он Пете: — мундир-то у вас есть? Вы студент, — разумеется, фрака не надо, но не в тужурке же вам… Тово…
У Пети именно ничего не было, кроме тужурки; чтобы утешить Федюку, он достал сюртук у товарища. Сюртук оказался приличен, но длинна талия: пуговицы сзади висели ниже, чем надо.
— Ничего, — сказал Федюка за день до венчания. — Главное — смелость, независимый вид. Вы оба очень милы, — я держу пари, что все сойдет отлично.
Лизавета, правда, была мила, но все же волновалась, хоть и скрывала это, прыгала, козловала. С помощью Зины и других приятельниц она смастерила себе славное платье, впрочем, мало похожее на подвенечное.
Утром, в разгар суеты, когда одни бегали за цветами, другие общими силами доделывали костюм Лизаветы — неожиданно ввалился Алеша. Он принес с собой новый запас возбуждения, сил, веселья. Наскоро рассказал он в чем дело, и тотчас побежал к Степану и Федюке, тоже по делам свадьбы.
Пете было немного смешно и весело. Полагается, что жених и невеста не видятся в день свадьбы, но здесь они жили на одной квартире, и поминутно Петя слышал топот резвых ног — Лизавета забегала к нему «на минутку», что–то сказать, о чем–то спросить, но, в конце концов, они просто целовались, и розовая, горячая Лизавета бомбой вылетала из его комнаты, дрыгая ногами и хохоча.
В три часа явился Федюка во фраке, белом галстухе. Он был встречен аплодисментами, но не одобрил этого.
— Что же смешного? Чего смеяться? Что–ж, шаферу прикажете в блузе быть?
И Федюка деятельно взялся за роль церемониймейстера: расписал, куда кому садиться, кому ехать вперед, как возвращаться. Когда он узнал, что карета всего одна, и в нее, кроме невесты, хочет сесть еще человека четыре — было холодно — Федюка всплеснул руками. Нет, такую свадьбу в казармах никогда не сочтут за стародворянскую!
Наконец, карета приехала. Федюка взглянул на нее из окна, и толстое лицо его и даже шея покраснели.
— Кто же… з–заказал… это? — спросил он срывающимся голосом.
Петя сконфузился. Правда, утром, на Арбатской площади карета выглядела лучше. Да он и не знал, что одна лошадь хромает.
— Зато большая, — сказал он несмело.
Это было верно. Бока кареты выпирало, и возможно, что туда поместилось бы человек восемь.
Федюка вытер лоб цветным платочком.
— Ну, дорогой мой, не будь вы жених, я нашел бы для вас выражение… тово… непарламентское. В этакой карете… Фу ты, Боже мой!
Федюка шумно вздохнул. Плохо выходило дело с фешенебельной свадьбой!
Разумеется, карета назначалась для невесты. Когда Лизавета в коротенькой шубке и капоре, легко сбежав по лестнице, прыгнула в отворенную дверцу, за ней вскочила Зина и две барышни. К полному огорчению Федюки, туда забрались еще три студента.
— Дядя, — сказал кучеру студент: — довезешь? Говорят, лошади твои больно резвы, так ты уж полегче.
Кучер обернул бородатое лицо, добродушное, с заиндевелыми усами.
— Доставим, барин. Днище у нас слабо, это действительно: как на ухабах оказывает, много–то народу и нельзя садиться, а то неровен час… — Возница ухмыльнулся. — Постараемся.
Федюка плюнул и пошел за Петей: они должны были ехать на лихаче, чтобы попасть в церковь раньше.
Петя неясно соображал, какие наставления, укоры читал ему Федюка — легкий туман, веселый, смеющийся, был в его голове. Пускай Федюка говорит вздор, и не нужно церемоний для его сердца, — но раз принято, что ездят в церковь, венчаются, он готов, конечно. Разве это трудно? Пускай Федюка волнуется, пусть лихач мчит, значит, так надо, — как надо было, чтобы его путь пересекла блестящая комета, увлекающая теперь его за собой. И Петя мчался на рысаке, туманно и сладостно мечтал о своей комете, а комета трусцой тащилась к Сухаревой, топоча по временам ногами от нетерпения.
— Ты вообрази себе, — говорила Зина. — Трах, дно вываливается, лошади бегут. Значит, и мы должны бежать, не выходя отсюда же, из кареты.
— Это сцена из кинематографа, — сказал студент, — это невозможно.
— Я и побегу. А вы думаете что? — говорила Лизавета — неужели думаете плакать буду?
В таком настроении плыли они с полчаса.
Но когда приехали в церковь, когда вышли их встречать, Лизавета вдруг притихла и слегка побледнела. Все в церкви имели вид сдержанный, серьезный: делается дело, а не шутки шутят. В тусклой мгле храма, прорывавшейся золотом свечей — их зажигал субъект в теплых калошах — Лизавета увидела Петю, в ловком, как ей показалось, мундире, с бледным лицом. К ней подошла Клавдия, потом низко поклонился Степан. Она разговаривала с Федюкой, но чувствовала его присутствие, и, обернувшись, встретилась с его взором; ее поразило его скорбное и вместе — преданное, благоговейное выражение.
— Вы мой шафер, кажется? — спросила она, слегка задыхаясь, поправляя рукой цветок на корсаже.
— Да, — сказал Степан коротко.
— Я не знаю, я непременно что–нибудь напутаю, навру… вы мне помогайте тогда…
Лизавета, правда, начала сильно трусить и смущаться. Церковь понемногу наполнялась. Центром любопытства была она, и кроме того, ей смутно чудилось, что все же это не простой обряд. Сейчас она должна открыто исповедать свою любовь, взять исполнение обета. Словами она не могла бы передать своих чувств; но чувства эти переполняли ее.
Они вспыхнули и в душе Пети, с неожиданной для него силой.
Когда они с Лизаветой стали позади священника, в смирении, смущении, а он произносил простые и значительные слова молитв, — Петя почувствовал, как захватывает у него дух, какой высший и торжественнейший это момент их жизни.
Лизавета вздыхала, трепетный румянец пробегал по ее лицу. Подведя их к аналою, священник обернулся. В его черных глазах, грудном голосе, в камилавке и белой ризе было что–то древнее, восточное.