— На дур не обращаю внимания!
— Браво, — хлопал Петя, — браво!
Разумеется, дамы ненавидели их. Когда Лизавета с Зиной влетали после чтения в ресторанный зал, всегда они вызывали неблагосклонное шушуканье дам и сочувствие в мужчинах. Усиливалось это тем, что в городе знали об обществе козлорогов. Федюка бывал в клубе тоже, и как человек толстый и легкомысленный, не внушал доверия; а его считали гроссмейстером ордена, — как Лизавету с Зиной — двумя богородицами. Насчет же общества рассказывали самые смешные и невероятные вещи, но ни Лизавета, ни Зина, ни Федюка не смущались.
Федюка гордо носил красный жилет, проживал остатки состояния, говорил «ты» официантам — по стародворянской привычке, — пил абсент в чистом виде и пел цыганские романсы, когда бывал в духе.
— Мне, собственно, до декадентов дела нет, — говорил он Лизавете: — я хороших людей люблю. Петр Ильич, водченки!
— Ну, Уайльд, все там… как следует… Ладно. А сегодня один возражает — у самого нос ятаганом, весь в прыщах, а туда же: красота! искусство!
— Вы глупости говорите, глупости! Слышите вы? — кричала на него Лизавета. — Какой же вы козлорог после этого? У вас жилет красный из либерализма, знаю я вас!
— Ну уж, это милости просим! Покорно благодарю.
Федюка обозлился, что его заподозрили в афишировании либерализма, а насчет декадентов быстро забил отбой: Бог с ними, в сущности, ему все равно.
Но Лизавета не унималась. Она тормошила теперь Петю.
— Ну докажите же ему… новое искусство… ну, я не умею выражаться… Бальмонт… например, плох?
Федюка смутился: мало он читал на своем веку.
— Да, Бальмонт… Ну, это разумеется.
Случалось, что Федюка предлагал прокатиться к Яру, в Стрельну. Лизавета редко это одобряла, но иногда ездила. Бывало весело, но разрушительно для Петина кошелька.
Из таких вечеров один отразился на всей его жизни.
Было это тоже после лекции в клубе. Зина позвала их к себе. Федюка заикнулся было о Московском, но Зина сказала, что у нее есть абсент и ликеры — и Федюка стих.
У подъезда на них набросились лихачи. Федюка отверг их.
— На запаленной лошади не поеду, — сказал он. — Я не дурак.
Наняли просто хороших извозчиков и покатили. Только что выпал снег, пахло, как сказал поэт, разрезанным арбузом. Петя сидел с Лизаветой рядом, в санках, и у него было такое чувство, что надо хохотать, что–то сделать страшно–глупое и страшно–милое, что возможно только сейчас и никогда больше. Лизавета вся играла и жила.
— Хотите, я выпрыгну? — сказала она. — Думаете, трудно? Выпрыгну, и обгоню лошадь?
Петя хохотал, держал ее за руку и знал, что если поддразнить, подзадорить эту сумасбродную голову, — то, конечно, она выскочит — и не только с извозчика, прыгнет и с Ивана Великого.
— Нет, — сказал он тихо: — не прыгайте.
Извозчики остановились у большого углового дома. По нелепой, темной лестнице взбежали все наверх, в четвертый этаж. Зина отворила дверь ключом.
— Раздевайтесь, — сказала она, — но тихо. Жильцов не будить.
Зина занимала довольно большую квартиру; в разных–нибудь из жильцов роман.
Сейчас Зинино сердце начинало пылать к одному студентику, — и она была весела.
Ее собственная комната была большая, с фонарем на улицу. Сюда она провела гостей и шепнула:
— Минутку. Ликер, все притащу. Федюка, помогайте.
Федюка, поколыхивая толстым животом в красном жилете, на цыпочках вышел. Петя остался один с Лизаветой. В стеклянном фонаре было полусветло; за облаком бежала луна; ее дымный, зеленоватый свет отблескивал в зрачках Лизаветы, делал таинственным и милым этот обыкновенный фонарь.
— Ну, — сказала Лизавета, с тихим смехом, слегка глухим голосом, — и взяла его за руку. Петя тоже улыбнулся. Что–то туманное и горячее волновало его.
— Ничего. А вы?
— И я ничего.
И оба захохотали и стали смотреть на переулок, весь потонувший в снегу, старый, седой. Голова Лизаветы была совсем рядом с его головой, и он вдохнул мягкую теплоту ее тела.
В это время вошла Зина. Из большой комнаты их не было видно; Зина засмеялась.
— Если вы целуетесь, — сказала она: — ничего, только чтобы Федюка не подсмотрел.
— Дура, — закричала Лизавета: — какая дура!
И, хохоча, она выскочила, повисла у Зины на шее, заболтала в воздухе ногами и так толкнула ее, что обе рухнули на парадную Зинину кровать. Лизавета щекотала ее, кусала и, кажется, душила. Зина задыхалась, тихо визжала, старалась столкнуть с себя Лизавету. Но Лизавета разошлась.
— А-а, дразнить меня, дразнить, — вот тебе! На, еще, еще!
И когда, наконец, она соскочила с кровати, Зина едва дышала, а Лизавета подпрыгнула, закрутилась, и в ее блеснувших глазах Петя прочел что–то буйно–вакхическое, точно, правда, в ней была менада.
— Фу, какая мерзавка, — говорила Зина, подымаясь и оправляя волосы. — Бог знает что устраивает.
Но скоро сама Зина поступила так же. С Федюки сняли сюртук, посадили его на ковер, голову обвязали салфеткой, что должно было значить — венец. Потом Зина притащила волка с красной каймой — старенький свой коврик — и завернула в него Федюку. В руку вместо тирса дали зонт, — получился Бахус. За все эти мучительства позволили распоряжаться ликерами, что дало Федюке много радости. Зина же с Лизаветой изображали безумиц и якобы с тимпанами скакали вокруг. Потом решили обратить в Диониса Петю и растерзать его. Петя хохотал так, как давно ему не приходилось. Здесь, в этой удивительной, полутемной комнате, среди чудаковатых людей, ему представлялось все славным и легким, таким легким, будто вернулось его детство, когда только человек и чувствует себя таким.
Соскочили тяжелые мысли, и казалось, — этот смех, эта радость здоровья, молодости и есть самое настоящее.
И Петя пил, прыгал через Бахуса, выделывал всякие пустые и невинные штуки.
Так возились они часов до трех. Наконец, Зина стала зевать, да и Лизавета приустала. Один Федюка не трогался с места: его пришлось раскачивать.
— Я Бахус, — говорил он. — Захочу, так вот и не уйду.
— Уйдешь, уйдешь, голубчик, — сказала Зина покойно: — выкурим.
Федюка был недоволен, что выпроваживают, но повиновался. Поехал он в клуб.
— Ну, а вы ее провожаете? — сказала Зина Пете, подмигнув. — Желаю успеха!
Петя с Лизаветой вышли на улицу молча, и молча шли. Переулок был еще тише. Луна стала ярче, покойнее. В сквере около церкви деревья стояли под безмолвным убором серебра, и в молчании ночи, в светлых безлюдных улицах было что–то волшебное. Точно эта ночь существует однажды, и однажды есть Лизавета, мягко шагающая рядом по хрустящему снегу; однажды есть жизнь, еще такая молодая и полная света. Петя чувствовал, что его душа перегружена чем–то: в молчании Лизаветы, ее слегка даже робком шаге он улавливал то же.
Так миновали они старинные Молчановки, Собачью площадку, бульвар. Вот и их дом. У ворот сонный сторож, тихий двор, окна их квартиры, позлащенные луной. По лестнице они всходят медленно, будто не хочется. У двери Лизавета полуоборачивается. И вдруг, не понимая, что делает, Петя приближается и молча, страстно, радостно целует ее. Лизавета обнимает его — будто давно ждала — бледнеет и слабеет от волнения.
XVII
На другой день Петя проснулся довольно поздно. Первое, что он сделал — засмеялся чистым, почти детским смехом. Потом вскочил с постели, подбежал к окну и отдернул штору: сад почти весь занесло снегом. Снег висел белыми, тихими хлопьями на деревьях, и львы у ворот барского дома были наполовину запушены им. Петя понял, что это настоящая, отличная зима, что он молод, счастлив, и ему захотелось куда–то побежать, крикнуть об этом на весь свет. Но в квартире было тихо, лишь печь потрескивала: та спокойная и радостная тишина, что говорит о бодрости, работе, жизни.
Петя быстро одевался. В голове его клубились впечатления, чувства, и как-то он не мог даже разобраться в них. Вечер, смешной Федюка, возвращение, луна, поцелуи...Мог ли он подумать об этом за неделю? Все удивительно, все чудесно. На минуту вспомнилось ему лето, Ольга Александровна, и мгновенный озноб прошел по нем. Что же, измена? Ведь, он любил же ее? Мечтал, томился? Но все это мелькнуло, закрутилось и утонуло в водовороте иных чувств, здоровых, светлых, прорвавшихся в нем бурей. Может быть, да — измена. Пусть. Он знал только, что та же жизнь, что ставила ему западни, заставляла падать, ошибаться, страдать — теперь дохнула океанийским ветром. Хорошо или не хорошо он поступает — так надо. И если надо, то значит — хорошо.
Петя твердо и весело вышел в столовую. Да, вчера он целовал Лизавету, и он не отрекается, и впредь хочет и будет ее целовать. Он взрослый, влюбленный человек, а почему именно влюблен, он не знает: это его не касается.
В столовой никого не было; Алеша, очевидно, в своей академии, Лизавета куда–нибудь сбежала.
Прислуга, полька, жеманная и глуповатая, подала Пете кофе. Вид у нее был невинно–насмешливый, точно она хотела сказать: «ну, конечно же, я вчера все слыхала, я же такая скромная, я не позволю же себя целовать мужчине». «Чорт с тобой», — подумал Петя: — все равно. Он быстро пил кофе, хотел встать, но в это время позвонили.
Мальвина бросилась отворять. Через минуту, с тем же видом Девы Марии, сказала:
— Пани Зинаида.
Зина вошла полузанесенная снегом, розовая, блестя глазами.
— Лизы нет? — сказала она, подавая Пете руку, вся пронизанная смехом.
— Нет, — ответил Петя. — Я ее сегодня еще не видел.
— Не видел, не видел… — повторила Зина, как будто думала о другом. — Да. Можно у вас сесть на минутку?
— Пожалуйста. Кофе не хотите ль?
Петя стал что-то суетиться, а Зина сидела, смотрела на него и вдруг расхохоталась.
— Какой смешной, ах какой смешной! — Она покачивалась от смеху из стороны в сторону и приговаривала: «какой смешной!»
— Чего вы это? — спросил Петя, смутился было, потом принялся сам хохотать.
— Хорошо на свете жить, правда? — вскрикнула Зина. — Я сейчас бежала по Кисловке, у меня ноги горели, — кажется, всю Москву пробежишь!
Пете казалась эта Зина очень милой — она напоминала ему вчерашнее, была приятельницей Лизаветы, и с ней у него связывалось что-то радостное.
— Вы думаете, хорошо жить? — говорил он, наливая себе, в волнении, еще стакан кофе: да, я думаю то же.
- Ну какой милый! ,- закричала Зина, вскочила и хлопнула его по плечу. Ладно, некогда с вами разговаривать, надо бежать. Скажите Лизе, что была.
И в минуту Зина выскочила из комнаты. Петя хотел сказать ей что–то вдогонку, но было поздно, да и все равно: то, что хотелось крикнуть, трудно было выразить словами.
Петя понимал это и был даже рад, что он один. Как всегда, когда бывал взволнован, он должен был ходить. И чем больше вокруг незнакомого народа, тем лучше.
Петя вышел на Никитскую, к Тверскому бульвару. Было еще рано; бульвар имел тот чистый вид, как обычно по утрам. Снег чуть похрустывал, тихи и задумчивы были деревья, хранившие под снежной одеждой свою жизнь, столь же непонятно–великую, как жизнь неба, ветров, земли. Пете казалось, что сейчас он часть чудесной симфонии, светлой и мажорной. Все вокруг идут, тысячи людей спешат, едут, чувствуют, мыслят все в ритме одного пульса, и этот пульс - Жизнь.
Пете приятно было отдаться спокойной силе, он шел, не зная сам, куда именно. Точно в полусне проходил он по улицам : Тверская, Газетный, Кузнецкий, и он одновременно дышал сотнями грудей, ощущал сразу все мысли этих существ, и в ответ хотелось ему опять крикнуть одно слово: «любовь», - чтобы все обернулись, улыбнулись и продолжали жизненный путь в свете этого слова.
В таком настроении Петя решил, что ему надо зайти в кафе Трамбле, на углу Кузнецкого и Петровки.
Видимо, ему нравилось, что можно сидеть у зеркальнаго окна и наблюдать всех, смотреть на весело–кипящую людьми улицу и мечтать.
Он так и сделал. Ему не мешали. Два-три завсегдатая читали газеты, и перед Петей пробегали дамы, шли молодые люди, катили рысаки, плелись извозчики, изредка бурчал автомобиль.
Вдруг в этой сутолке метнулась ему в глаза на другой стороне фигура: на своих длинных ножках, заалевшая от мороза, с выбившейся прядью волос , бежала, разумеется, Лизавета. Петя вскочил, хотел постучать ей, но сконфузился, сел: понял, что, все равно, не услышит. Но Лизавета остановилась, взглянула, вся покраснела и, легко подобрав юбку, бегом кинулась в кафе к некоторому смущению дам и порядочных людей.
Через минуту она была уже с ним, и завсегдатаи подняли от газет головы - их нельзя было не поднять: слишком много влилось свету в темно-коричневую комнату.
- Здесь? ,- спросила она, вздрагивая ноздрями: зачем здесь? Что делаете?
Лизавета имела такой вид, будто сейчас сорвется с места и улетит, как светлая комета. Некогда ей было, куда–то надо спешить, мчаться - не ждет жизнь.
- Тут хорошо, - сказал Петя. Я не знаю...да, вот здесь...
Он чувствовал, что говорит что–то смешное, нелепое, но по ее глазам видел, что это хорошо, что она меньше была–б рада, если бы он сказал умно ? и, в конце концов, он совсем сбился, замолчал и покраснел.
— Кофе, — сказала она неожиданно: — чашечку.
И, делая вид, что ей интересно это кофе, и как будто она его пьет, Лизавета блестела глазами и говорила о разных пустяках, о магазинах, портнихах. Петя рассказал о Зине, но оба, перекидываясь лишь им понятными взглядами, все время были в электрическом состоянии: между ними вчерашняя, светлая тайна, сиявшая во всех мелочах слов.
И, как немногие дни жизни , этот день обратился для них в свет, в счастье: возвращенье домой под руку и обед, и разговоры с Алешей, сразу почуявшим, в чем дело, и вся суетня гостей, толокшихся, как нарочно, массой, и вечер фельдшериц в Дворянском собрании, которым они закончили день. Нынче был особенно вкусен воздух, особенно весела Москва, особенно хороша полоска багрянца на закате: необычно хрустел под ногой снег, прозрачней зал Собрания, свет люстр чище. Сотни барышен, танцевавших со скромными студентами, представлялись милыми, полными любви. Оркестр гремел вальс и трогал сердце.
Метелица, сыпавшая сверху, снизу, с боков, когда выходили из Собрания, мчавшаяся веселым свистом по бульварам и улицам , тоже была замечательной, навсегда врезалась в сердце. Никогда больше не пахло так разрезанным арбузом. Вряд ли найдется и извозчик, что мчал бы так легко, сквозь снег и ветер, Петю с Лизаветой в их родные края.
Это бывает лишь раз. Те, кто это знает, остановятся на минуту, взглянуть, улыбнутся и пойдут дальше. Так всегда было, так и будет.
XVIII
Степан жил в переулке у Девичьего поля. Собственно, у него была и не квартира, а две комнаты с кухней.
Вся эта захолустная сторона Москвы, с маленькими домиками, деревянными заборами, садами, напоминала провинцию. Но Степану отчасти это даже нравилось: проще.
Среди своих мечтаний, страстных размышлений о том, что делать, Степан не мог, конечно, не интересоваться жизнью личной, семейной - она его окружала со всех сторон.
Степан понимал, что увлечение Клавдией было неглубоко, больше зависело от его темперамента: с жутким чувством он замечал, что другие женщины ему не безразличны. Одна же из них, Лизавета, все сильнее овладевала его сердцем. «Да, но это невозможно», говорил он себе: Клавдия - моя жена». Этими мыслями, фразами, нельзя было, конечно, изменить своей натуры. Чувства его уходили лишь вглубь и там кипели. «Пустое, - решил он: Клавдия - хорошая женщина; я должен благодарить судьбу, что она послала мне именно ее. Не надо распускаться. Глупости».
И он усиленней работал, давал уроки, вел партийные дела.
Понятно, что с Петей и всем их домом Степан не мог часто видеться, прийтись туда впору.
Он свел Клавдию к Лизавете, и они попали как раз на нетолченную трубу народа. Лизавета была занята только Петей, Алеша пел цыганские романсы, спорил с Федюкой о борцах. Клавдию смущала эта компания, понимавшая друг друга с полуслова, хохотавшая, принесшая сюда отголоски веселой и вольной жизни. Здесь завязывались, протекали и развязывались романы, беззаботные и необязывающие, и Клавдии казалось, что она тут не у места.
Степан слушал разговоры, иногда говорил и сам - он нисколько не стеснялся - но его немного удивляло это общество, и всерьез он не мог к нему относиться.
- Шумно у них очень, - сказал Степан, садясь с Клавдией на обратном пути в конку.