Дар дождя - Энг Тан Тван 29 стр.


– Почему мне кажется, что мы идем по лабиринту внутри крепости?

– Это и есть крепость, тщательно замаскированная под перенаселенные улочки. Сюда только один основной вход, но я провел тебя по боковому. Ты находишься на улицах и земле клана Кху.

Я никогда в жизни не бывал ни на одной из этих улиц. Здесь было китайское сердце острова, совершенно мне чуждое. Я провел детство среди европейцев, но в то же время понимал слова, которыми обменивались женщины на маленьком рынке, и ругательства, которыми обменивались мальчуганы, игравшие в полицейских и воров, – эти слова неизменно относились к матери противника и интимным частям ее тела. Я испытал тревожное чувство, словно долго спал и вдруг проснулся, понимая язык, но не уклад жизни тех, кто на нем говорит.

Мы прошли по пассажу, крышей которому служил верхний этаж деревянного магазинчика, и вышли на яркий свет в вымощенный гранитом внутренний двор. В центре него стояло здание, которое выглядело так, словно его пересадили туда прямо из самого дремучего китайского мифа.

– Просто чудо, – сказал я. – Что это?

– Леон Сан Тхун, Храм дракона гор, построенный кланом Кху.

Дед объяснил мне важность клана. Каждый китаец принадлежал к какому-нибудь клану, обычно по происхождению из определенной деревни или, чаще, по фамилии. Такие сообщества были распространены там, где оседали китайские переселенцы, и создавались для защиты своих членов, разрешения споров и помощи неимущим. Кроме того, кланы организовывали обучение детей, медицинскую помощь и погребальные церемонии. Каждое такое сообщество принимало участие в религиозных празднествах согласно лунному календарю и много вкладывало в собственность и торговые предприятия, откуда извлекало доход, обеспечивавший его деятельность.

– Приехав в Малайю, я прежде всего пришел сюда. Я попросил напутствия у Совета старейшин и с благодарностью принял их помощь. Здания вокруг храма принадлежат ему самому. Люди, мимо которых мы прошли у входа, носят ту же фамилию, что и я. Здесь имеем право жить только мы, и никто другой.

Проходя мимо, я погладил двух львов из серого камня, охранявших храм.

– Помнишь тот двор, о котором я тебе рассказывал, по которому мы с отцом прошли в Запретном городе? Этот двор чем-то его напоминает, но намного меньше.

Многоярусная крыша храма по краям загибалась вверх, как кончики усов у сикхов, и сверху на нас смотрели грозди затейливых резных фигур – драконов, фениксов, дев, героев, богов, богинь, фей, мудрецов, животных, деревьев, дворцов – изящных, с тонкими чертами, как у фарфоровых кукол; каждая фигура отличалась совершенством и была проработана до мельчайших деталей: ресниц, складок на ткани, драконьих чешуек.

Пространство под карнизом тоже украшал резной орнамент, который окаменелыми лианами-ящерами спускался по поддерживавшим крышу колоннам. Если какое-нибудь здание опустить в глубину океана, как восточную Атлантиду, продержать его там несколько веков и вынуть, облепленное яркими кораллами и морскими наростами, то в сравнении с этим храмом оно все рано смотрелось бы бледно. С деревянных балок, почерневших от копоти благовоний, воскуряемых десятилетиями, горящих свечей и просто от времени, через равные промежутки свешивались фонари цилиндрической формы, покрытые красными письменами, и их кисти слегка подрагивали на жаре.

Мы поднялись по ступенькам и последовали за запахом фимиама во внутренний сумрак. Сквозь резьбу под карнизами туда-сюда сновали ласточки, словно каменные создания вдруг обрели жизнь.

Нас встретил старый смотритель, горбатый, в очках в толстой оправе и с выражением тяжкой думы на морщинистом лице. Он открыто уставился на меня, явно не понимая, что такой, как я, забыл в его храме.

– А, господин Кху, – приветствовал он деда и с нескрываемой радостью получил от того «анг-поу», пакетик из красной бумаги с деньгами.

– Господин Кху, – приветствовал его дед.

Мы стояли посреди центрального зала под свирепыми взглядами богов, чье великолепие потускнело под вековым слоем копоти от спиральных струй висевшего вокруг благовонного дыма.

– Это могла бы быть одна из комнат попроще в Запретном городе моей молодости, – сказал дед, пока я старался избежать зловещих глаз и воздетых трезубцев и мечей с широкими лезвиями.

– Здесь… У меня нет слов.

– По свидетельствам старожилов, это ничто. Первоначальный храм был еще великолепнее, но его сожгли.

– Кто его сжег?

– Никто не знает, но говорили, что красота и богатство того здания прогневили богов, и они сровняли его с землей.

Дед подошел к краю алтаря и осторожно провел по нему руками, потревожив тонкий слой пыли, отчего деревянная поверхность словно задымилась под его пальцами. Во всем помещении не было ни одной просто пустой поверхности, потому что стены, потолок, колонны, дверные косяки, плинтусы и даже сами окна и двери изобиловали резьбой, статуями, рисунками и иероглифами.

К нам подошел другой смотритель.

– Господин Кху, – обратился он к деду.

– Господин Кху, познакомьтесь с моим внуком, – сказал дед.

Этот смотритель скрыл любопытство с большим мастерством, чем первый.

Он показал нам Зал предков, с поднимавшимися к потемневшему потолку ярусами табличек, поколениями нашей крови, просочившейся в меня через моего деда.

Одна из стен в помещении, примыкавшем к залу, была заполнена прямоугольными мраморными пластинами, на которых были в столбик написаны имена на китайском и на удивление часто на английском, с кратким описанием прижизненных достижений их обладателей. Я заметил несколько докторов медицины, много докторов наук, довольно много бакалавров права и одного королевского адвоката.

– Все они Кху, – сказал дед. – Я написал здесь и свое имя, смотри.

Я проследил за его пальцем.

– Рядом с моим – имя твоей бабушки, под ним – имена твоей тети и мамы. А вон там, под ее именем, – твое.

Он через дефис добавил к «Хаттону» «Кху» – и моя фамилия стала «Кху-Хаттон». Я испытал странное чувство, словно меня разделили на части и потом снова сложили в единое целое лишь с помощью штриха-дефиса. Дефис был похож на иероглиф, которым в японском и, как я узнал позже, в китайском обозначали цифру «один». И меня снова охватило ощущение причастности и единения, которое я испытал в своей комнате накануне вечером, хрупкое но сильное, как утренний туман.

– Когда ты заблудишься, в этом мире или на континенте времени, вспомни, кем ты был, и поймешь, кто ты есть. Эти люди – это ты, а ты – это они. Я был тобой до твоего рождения, а ты станешь мной, когда я умру. В этом – значение семьи.

Он взял мои руки в свои и сказал:

– История, которую я тебе рассказал, и этот храм – вот все, чему я могу тебя научить.

Я склонил перед ним голову, все еще ошеломленный тем, что он сделал с моей фамилией.

– Господин Эндо в глубине души – хороший человек, но он слишком растерян, сбит с толку всем, что с ним происходит, иллюзией материального мира. Вот почему он не может найти свой путь.

– А куда он идет?

Дед на миг погрустнел.

– Он хочет вернуться домой, как и все мы.

Я уже достаточно осознавал этот мир, чтобы понять, что он не имел в виду дом Эндо-сана в Японии, в деревне на берегу моря.

– Но он заблудился, и тебе, как бы ты ни был молод, придется его туда отвести.

Мне часто было любопытно, откуда деду столько известно про Эндо-сана, потому что он был совершенно прав. В поисках хоть какого-нибудь ответа, полнота которого никогда бы не стала доступна моему пониманию, я снова и снова возвращался к его рассказу о времени, которое он провел в вечном дворце. Запретный город – для кого и кем он был запрещен? Может быть, часовые у ворот воздевали вверх руки в перчатках, запрещая вход Времени? Что дед постиг за теми стенами? Что он увидел в комнатах, забытых людьми, забытых сменявшимися годами?

Дни после приема тянулись медленно и бесцельно. Когда Уильям упаковывал вещи, свой любимый фотоаппарат и оборудование для проявки, или когда мы сидели в саду и разговаривали за мятным чаем со льдом, или плавали в бассейне, возникало чувство, что что-то вот-вот подойдет к завершению. Уильям уже получил повестку с предписанием явиться к месту службы на линкоре «Принц Уэльский», и мы ждали этого дня, надеясь, что он не придет.

Дед остановился в доме тети Мэй и навещал нас почти ежедневно. Ему удалось поладить со всеми, даже с Эдвардом, чье высокомерие не выдержало перед стариком. Эдвард верил во врожденное превосходство европейцев над местными жителями, и мне доставляло тайное удовольствие наблюдать, как ослабевали его жизненные убеждения. Я сам так долго жил с похожими заблуждениями, что их разоблачение заставляло меня восхищаться дедом еще больше. С одной стороны, мне было жаль Эдварда: мой дед был ему никем, поэтому он ничем не был ему обязан. Однако другая часть меня – часть, унаследованная от матери, – была уверена, что дед заслуживал безусловного уважения просто в силу своего возраста.

Каждый раз, за несколько минут до того как в строго назначенное время за ним приезжал шофер, дед просил меня пройтись с ним по пляжу, и мы проводили наедине краткий миг, чем я очень скоро стал дорожить.

– Я скоро вернусь в Ипох, – сказал он однажды после обеда, когда мы смотрели на остров Эндо-сана. – Но в следующий раз мне бы хотелось задержаться подольше.

– Если у тети Мэй слишком тесно, вы всегда можете остановиться у нас.

Он покачал головой:

– Мужчина всегда должен быть хозяином в собственном доме, особенно если у него такой тяжелый характер, как у меня. Я подумываю открыть свой дом на Армянской улице.

– У вас там дом? – Я никогда не слышал, чтобы тетя об этом упоминала.

– Да. Мой первый дом в Малайе, до того как я переехал в Ипох, поближе к своим рудникам. Я никогда не думал его продавать.

– Тогда мама давно вас простила, ведь она выбрала «Арминий» моим вторым именем.

Мне никогда не нравилось это имя, я считал выбор матери нелепым. Но теперь мне показалось, что понял, какое сообщение она хотела таким образом передать отказавшемуся от нее отцу, – и это смягчило жестокую боль, которую мне пришлось вынести в детстве от одноклассников, постоянно дразнивших меня кличками вроде «вшивый Арминий» и считавших себя очень остроумными.

– Я никогда не думал, что это именно так, но, да, возможно, – ответил дед, хотя и без моей убежденности.

– Вам все еще не нравится отец? Вы всегда уезжаете до того, как он вернется домой.

– Ты очень проницателен. Годы, проведенные в горечи, не так просто смахнуть. Нам нужно время, чтобы снова привыкнуть друг к другу. По крайней мере, теперь мы разговариваем при встрече, а не шипим, как коты, перешедшие друг другу дорогу.

– Он любил ее всем сердцем, вы должны в это поверить. – У меня перед глазами непроизвольно засверкали рассыпанные по темноте светлячки.

Дед вдруг показался очень старым, почти иссохшим, и я с трудом удержался, чтобы не помочь ему устоять на ногах.

– Это означает, что со всем случившимся – моим потраченным впустую временем, ее смертью, его утратой, – со всем этим еще труднее смириться, разве не так?

У меня не было слов, чтобы его утешить, чтобы опровергнуть высказанную им правду. Я видел боль, которую он носил в себе с дня смерти моей матери; я знал, что эту ношу ему никогда не удастся сбросить. Меня пугало, что человек мог быть вынужден нести такой груз, потому что если то, что говорили они с Эндо-саном, было правдой, и груз увеличивался от одной жизни к другой, то как можно выдержать такое бесконечное нагромождение горя?

Еще хуже было то, что эту ношу нам не дано было по-настоящему разделить даже с самыми близкими людьми. В конце концов, наши ошибки принадлежали только нам и за их последствия мы должны были отвечать в одиночестве.

Скоро настал день, когда Уильям должен был нас покинуть, и провожать его было тяжело. Когда мы прощались под навесом крыльца, он был уже в форме, и набитые вещмешки жались к его ногам, как преданные гончие, не желавшие отпускать хозяина. Брат казался счастливым, его глаза сверкали, а волосы были тщательно напомажены до лакированного блеска.

Отец крепко обнял его:

– Уильям, я горжусь тобой.

Оторвавшись от отца, Уильям охватил взглядом дом, переведя глаза с одного его крыла на другое, а потом подняв их к окнам второго этажа. Оглянулся на сад, на фонтан моей матери, на карповый пруд отца и на цветы, распустившиеся в полную силу под чистым небом. Наверное, к нему наконец пришло понимание того, что ждало его за порогом, высветив все то хорошее, чем была наполнена его жизнь, потому что он вдруг посерьезнел и в его глазах промелькнула грусть. Поддавшись порыву и не заботясь о том, что может опоздать, он вытащил из мешка фотоаппарат и попросил дядюшку Лима сфотографировать нас всех вместе.

Дед был с нами, попросил разрешения приехать на проводы. Он пожал Уильяму руку, а потом решился его обнять. Изабель с Эдвардом тоже его обняли. Отец стоял рядом, и его глаза блестели синевой. Когда подошла моя очередь, я прижал Уильяма к себе, и осознание разлуки стало невыносимым.

– Позаботься о них так хорошо, как сможешь, – прошептал он мне на ухо.

– Позабочусь. Будь осторожен.

Он протянул мне фотоаппарат.

– Сохрани его для меня. Делай хорошие снимки и посылай их мне, когда будет возможность. Когда я вернусь, нам надо будет устроить путешествие. Съездим куда-нибудь. Обещаешь?

– Конечно. Обязательно съездим.

Мы смотрели, как дядюшка Лим, сидеший за рулем «Даймлера», увозит Уильяма прочь. Брат обернулся на заднем сиденье и помахал нам. Ноэль Хаттон обнял за плечи троих детей, и мы стояли так долго-долго.

* * *

Двухэтажный дом на Армянской улице был высоким и узким, с простыми железными воротами. Его никогда не доводили до запустения, несмотря на то что дед уже давно там не жил. Он заранее приказал сторожу, присматривавшему за домом, побыстрее привести его в жилой вид. Мы оба знали, без необходимости облекать это в слова, что он делал это, чтобы быть ближе ко мне, и я был ему благодарен.

– Здесь не так просторно, как у вас дома в Ипохе, – сказал я ему, когда первый раз пришел в гости.

– Мне не нужен большой дом. Чем старше становишься, тем больше хочется упростить свою жизнь. Этот мне вполне подходит.

Дед оглядел маленький сад. Мы сидели под манговым деревом, поспевавшие плоды привлекали струившиеся по веткам ручейки муравьев и наполняли воздух свежей сладостью.

– По правде сказать, хорошо вернуться сюда, откуда я начинал. Твоя мать любила играть на этом газоне.

У меня сложился ритуал: навещать его после работы, сидеть с ним и слушать, как затихает шум улиц, словно те тоже стали приверженцами дзадзэн и готовились к вечерней медитации, отстраняясь от дневной какофонии. Мне нравилось наблюдать, как вечер растворяется в ночь. В свой первый приход я сел напротив него, как подсказывал этикет, на что он очень раздраженно сказал: «Нет-нет. Иди, садись рядом». После этого я всегда садился рядом, не заставляя его напоминать. Потом дед принимался расспрашивать о том, чем занималась наша семья и есть ли новости от Уильяма, а я наливал ему чай. В первый раз, когда я это делал, наблюдая, как я наполняю чашку, он легко постукивал по столу костяшками согнутых указательного и среднего пальцев правой руки. Так повторялось каждый раз, и в конце концов я спросил его, что это значит.

– Так мы благодарим человека, который нам прислуживает, – ответил он. – Все китайцы это знают.

– Я не знаю.

– Никто точно не знает, откуда и когда началась эта традиция. По легенде, китайский император однажды решил прогуляться по городу как обычный человек, чтобы увидеть, как живут его подданные. Ему не нужно было закрывать лицо, потому что никто из простых смертных никогда его не видел. С ним отправился преданный придворный, и, когда в чайном доме им принесли чай, император сказал, что хочет попробовать себя в новой роли и прислужить придворному.

– Ничего особенного, – сказал я, но он погрозил мне пальцем.

– Это было огромным нарушением божественного порядка. Придворный воспротивился, но вынужден был уступить, и император налил ему чай. Не имея возможности продемонстрировать должное почтение, упав на колени, придворный мог только согнуть пальцы и стучать ими по столу, изображая коленопреклонение.

Назад Дальше