31 июня. Дженни Вильерс - Пристли Джон Бойнтон 16 стр.


— Ну что, Паулина?

Внешне она была спокойна, но волнение еще не прошло, и голос ее чуть дрожал.

— Дело не только в том, что пьеса провалится или причинит людям боль и сделает их жизнь еще тяжелее, такой конец — неправда. И это совсем не ты, Мартин.

— Вот тут ты ошибаешься. Это именно я. И я верю, что это правда. — Он помолчал. — Ты недовольна тем, что в конце пьесы между моими персонажами исчезает взаимопонимание. Но ведь так оно и в жизни, детка. Никакого взаимопонимания, разобщенность. Все бормочут и строят рожи за стеклянными дверьми.

— Нет, — сказала она, — в жизни все иначе.

В ответ он чуть было не предложил ей взглянуть на себя и на него — когда–то почти любовники, в течение многих лет коллеги и верные друзья, а теперь — непонимание, разобщенность: стеклянная стена. Но он удержался и выбрал другой путь.

— Я не собираюсь обкладывать зрителя грелками и давать ему снотворное…

— Никто тебя и не просит, — резко оборвала она.

— Пусть их проберет дрожь, пусть они потеряют сон и хоть один раз в виде исключения задумаются, прежде чем опять жечь и взрывать друг друга…

— А они вполне могут взяться за старое, если жизнь такова и только такова…

— Хорошо, пусть их. — Теперь он не устоял перед искушением порисоваться. — Но этот безнадежный финал, который ты так ненавидишь, — это мой прощальный дар нашему уютному, раскрашенному дому терпимости, Театру — милому, теплому, глупому, славному Театру с его вечным очарованием, о котором ты рассказывала мэру и муниципалитету…

Рассерженная, она вскочила на ноги.

— Перестань издеваться. Это была не фраза. Я говорила то, что думала.

— Я тоже думаю то, что говорю. Открою тебе секрет, Паулина. Примерно через час мне должен звонить из Лондона Джордж Гэвин, и десять против одного, что он предложит мне совместное владение и руководство тремя лучшими театрами Вест–Энда…

Она сразу оживилась.

— Ты же всегда этого хотел.

— Хотел когда–то. Но это пришло слишком поздно, как и многое другое. Когда нет ни идеала, ни подлинного взаимопонимания, ни…

— Да провались оно, твое взаимопонимание! Ты же не откажешься от его предложения?

Чиверел ухмыльнулся. Порисоваться еще? Нет, это дешевка; но он должен был доставить себе какое–то удовольствие напоследок перед уходом в бескрайнюю холодную пустыню своего внутреннего мира.

— Вот именно откажусь. Со множеством благодарностей. Я же сказал тебе, что с этим покончено.

Она с ужасом смотрела на него, потому что они не раз часами говорили о том, что было бы, если бы представилась такая возможность.

— Мартин, я не верю.

— Это правда, — сказал он на этот раз твердо и спокойно. — Я по–прежнему буду писать, может быть, киносценарии — время от времени, ради денег, — но для Театра больше писать не буду. Впрочем, это неважно, потому что Театр, каким мы его знаем, долго не просуществует. Прежнее волшебство потеряло силу. Да, я знаю, я слышал твои слова: он всегда при последнем издыхании. Но не забывай, что даже самые упрямые больные в конце концов поворачиваются лицом к стене. И, по–моему, сейчас в жизни Театра как раз такой момент.

— И тебя это нисколько не волнует?

— В какой–то мере волнует. Но не слишком.

К его удивлению, однако, она восприняла это вполне хладнокровно. Только посмотрела на него долгим задумчивым взглядом, как смотрят на больных.

— Сейчас тебя вообще мало что волнует? — спросила она.

— Да. Я сделал почти все, что я хотел сделать…

— Нет, не все. Ты не сделал главного — того, что должен был и действительно хотел сделать…

Чиверел поднял брови.

— Что же я хотел сделать?

— Бежать из своей внутренней тюрьмы, — сказала она резко. — Разбить стеклянную дверь, которую ты соорудил для себя.

— Этого не в силах сделать никто из нас, — ответил он, пожалуй, слишком категорично.

— Откуда тебе знать? Ты еще даже самого себя не знаешь. — Она помолчала, печально взглянула на него и тихо добавила: — Я знаю, что тебе плохо, Мартин, ты устал и выдохся, — может быть, мне не стоит говорить дальше…

— Продолжай, — сказал он мрачно. — Я выдержу.

— Не знаю. Ты усталый, больной человек, Мартин.

— О боже! — почти закричал он в раздражении. — Ты скоро посадишь меня в инвалидную коляску! Говори, в чем дело?

— Дело в том, Мартин, — и я давно хотела тебе сказать это, — что ты развращен успехом. Ты получил слишком много, и все досталось тебе слишком легко. И поскольку тебе не для чего — и не для кого — работать, бороться, не о чем и не о ком заботиться, ты заскучал, стал циничным и желчным, замкнулся в себе самом и вообразил, что знаешь о жизни все.

Он задумался над ее словами и пришел к выводу, что она совершенно не права. Что–то с ним не так, но дело совсем в другом. Ему пятьдесят, и он лет на пятнадцать старше тех, к кому можно отнести сказанное ею. Умные набалованные молодые люди — вот кто скучает, становится циничным и желчным. Он был далек от таких глупостей; но он не осуждал Паулину за то, что она этого не понимала. Он чувствовал невероятное, безмерное утомление и одиночество, словно вся его энергия, весь интерес к жизни куда–то улетучились. Может быть, одна какая–нибудь железа перестала нормально работать и нарушила баланс в организме. А может быть, весь механизм износился. Но не было смысла углубляться в эту тему с Паулиной, поэтому он просто проворчал, что он счастливчик и знает, что многим беднягам не так везло, как ему…

— Нет, нет! — воскликнула Паулина. — В том–то и дело. Вот где ты обманываешь себя, Мартин. Другие тут ни при чем. Это все ты, ты. Ты вообразил, что у тебя все уже в прошлом, что ждать больше нечего, поэтому от всего тебя воротит. И ты изобретаешь сложные теории, чтобы объяснить это. Разобщенность! Стеклянные двери!

— Не думаю, чтобы это было правдой, — сказал он мирно. Он отлично знал, что это неправда. — Но, предположим, ты права. Что же дальше? Вот я. Как я могу измениться?

Она с озадаченным видом посмотрела на него и жалобно проговорила:

— Я не знаю. Если бы это пришло откуда–то изнутри, из глубины… Но я не думаю, что это придет вообще, потому что ты надежно изолирован и защищен своей искушенностью и опытностью. — Она взглянула на него. — Но где–то за всей этой искушенностью и опытностью, скукой и желчностью живет совсем молодой, сбитый с толку и разочарованный человек… и одинокий… потому что ему не с кем поговорить — он заперт там один. Я поняла это десять лет назад, когда нам казалось, что мы влюблены друг в друга. И я старалась добраться до него, чтобы его ободрить, но не смогла — или ты не позволил мне, — и оттого все пошло вкривь и вкось. Ах, проклятье! — Слово вырвалось у нее потому, что она не хотела плакать, но вдруг обнаружила, что плачет. Она отвернулась, стараясь взять себя в руки. А Чиверел подумал, что голова ее как–то нелепо раскачивается из стороны в сторону, и тут же мысленно обругал себя за бесчувственность. Бедная Паулина.

— Прекрасная теория, моя дорогая, — сказал он мягко. — Но даже если бы это было правдой, тут, по–видимому, ничего не поделаешь.

— Я знаю. Это безнадежно. До того, другого Мартина Чиверела, который заперт там… один, можно добраться только чудом.

— А чудес не бывает. — Он немного помолчал. — И ты еще осуждаешь меня за то, что в конце моей пьесы все оказываются как бы за стеклом и яростно жестикулируют, но их никто не понимает…

— Нет, я не осуждаю тебя, — сказала она устало, словно они спорили уже многие годы. — И я не стану больше ничего говорить. Ты не изменишь этот безнадежный страшный третий акт. Ты уйдешь из Театра…

— Который все равно умирает, — заметил он.

Она повернулась к нему, вспыхнув от негодования.

— Конечно, он умрет, если такие люди, как ты, покидают его. — Затем она продолжала прежним тоном. — Но сейчас я думаю о тебе: вот ты перестал писать по–настоящему, а просто убиваешь время, стареешь, становишься черствым… и жалким.

Актерская дверь медленно, со скрипом отворилась, и Альфред Лезерс просунул голову в щель. Паулина поспешно отвернулась.

— Прости, что помешал, дружище, — сказал Лезерс, — но мы чертовски прочло застряли на этой телефонной сцене из первого акта. У Бернарда появилась идея сделать купюру. Может, ты спустишься на минутку и посмотришь?

Чиверел сказал, что спустится, и Лезерс исчез. Проходя мимо Паулины, все еще подавленной, Чиверел потрепал ее по плечу.

— Прости, Паулина. Не стоит так расстраиваться. Скоро твой выход. — И он пошел вниз на сцену.

3

Пока Чиверел был внизу, где сначала обсуждал предложенную Бернардом купюру, а потом трижды смотрел, как актеры прогоняют новый вариант телефонной сцены, в Зеленой Комнате случилось одно происшествие, о котором впоследствии Паулина подробно ему рассказала. Она решила задержаться там на две–три минуты, чтобы не показываться остальным в таком виде. Она тронула карандашом веки, напудрилась и, не совсем еще придя в себя, закурила сигарету. Она впервые оказалась одна в Зеленой Комнате. Это была старинная комната, довольно большая, обшитая темным деревом, со множеством портретов по стенам. Там стояли два высоких застекленных шкафа, полные костюмов, мелкой бутафории и разных безделушек, превратившихся теперь в театральные реликвии. Это подобие музея должно было бы придавать комнате безопасный и достаточно унылый вид. Но Паулина вовсе не ради смеха сказала в своей речи, что здесь водятся привидения. В этой мрачноватой, далекой комнате не было окон, и теперь, когда Паулина осталась одна, вся атмосфера, не зловещая и угрожающая, но словно насыщенная какой–то невидимой тайной жизнью, угнетала ее. Закурив сигарету, Паулина попыталась сосредоточиться на Мартине Чивереле и забыть, что она в Зеленой Комнате, но безуспешно. Она уже хотела уйти, вернее, обратиться в бегство, как вдруг снаружи послышались голоса, и дверь распахнулась.

В комнату влетела девушка, за ней с негодующими возгласами следовал встревоженный Отли. Девушка была растрепанная, в коротком коричневом пальтишке из твида и темно–зеленых спортивных брюках, и Паулина сразу поняла, что это актриса.

— Ах! — разочарованно вскричала девушка, оглядевшись по сторонам. — Его здесь нет. — Она с трудом переводила дыхание.

— Теперь вы видите, — сказал Отли, чье круглое красное лицо выражало глубочайшее неодобрение, — что все это ни к чему! Постыдились бы врываться подобным образом. Что бы это было, если бы все стали вести себя так, как вы?

— Да плевать я хотела! — сказала девушка, и это была не грубость, а просто отчаяние в соединении с молодостью. — Дело в том, что я не «все». Я актриса, и я должна видеть мистера Чиверела.

— В таком случае вы выбрали неудачный способ, — сказал Отли и повернулся к Паулине: — Прошу прощения, мисс Фрэзер. Я пытался ее остановить, но…

— Ах! — воскликнула девушка, широко раскрыв огромные круглые глаза. Она не была хорошенькой, но теперь Паулина увидела, что у нее своеобразная внешность, хорошее для актрисы лицо, широкоскулое, с красивыми темно–зелеными глазами, дерзким маленьким носиком и мягким выразительным ртом. — Вы — Паулина Фрэзер, это правда?

— Да, — улыбнулась Паулина, — а вы?

— О, вы никогда обо мне не слыхали. Меня зовут Энн Сьюард…

— Послушайте, мисс Сьюард… — начал Отли.

Но Паулина остановила его.

— Ничего, мистер Отли. У меня есть еще несколько минут, и я могу поговорить с мисс Сьюард.

— Пожалуйста, мисс Фрэзер, — уступил Отли. — Я ведь только старался, чтобы не потревожили мистера Чиверела.

Девушка неожиданно улыбнулась ему очаровательной улыбкой.

— Ну, конечно! Не сердитесь, я должна была сюда попасть.

Отли пошел к двери, ворча:

— Не уверен, что должны, но вижу, что попали…

Едва дверь за ним закрылась, Энн Сьюард с таинственным видом повернулась к Паулине.

— Понимаете, что произошло: я работаю в Уонли в репертуарном театре, это миль тридцать отсюда, и когда я узнала, что мистер Чиверел показывает здесь свою новую пьесу, я поняла, что мне просто необходимо с ним встретиться. Я вообще–то не такая, то есть я не всегда вот так нахально вламываюсь, а то меня, наверное, не взяли бы в уонлейский театр.

— Может быть, и нет, — улыбнулась Паулина, — но ведь у вас еще все впереди. Вы такая молодая.

Энн этого не находила.

— Мне двадцать три года, — объявила она печально.

— Ну, это не так уж много.

Энн посмотрела на нее с восхищением.

— Вы великая актриса. Когда у меня осенью выдалась свободная неделя, я отправилась в Лондон и, помню, во вторник пошла смотреть вас в пьесе Мартина Чиверела «Блуждающий огонь».

— Это чудесная пьеса!

— Да. Я ходила и в среду, и в четверг. Три раза. Вы играли удивительно. Только… вы не рассердитесь, если я скажу одну вещь?

Паулине стало смешно.

— Все может быть. Но давайте рискнем.

Отбросив всякое смущение, девушка горячо продолжала:

— Вот в конце второго акта, когда вы узнаете о том, что он вернулся и ждет вас, — тут, по–моему, вы должны были бы все выронить, что у вас в руках, как будто обо всем забыли, и потом выйти прямо в сад. Вы не сердитесь, что я это сказала?

— Нет, что вы! Собственно, я и сама хотела сделать что–то в этом роде, но наш режиссер мне бы не позволил. Знаете… мне кажется, вы настоящая актриса…

— Вы так думаете? — в восторге воскликнула девушка. — Я знаю, что я актриса. Конечно, в провинциальном театре это безнадежно, а уж у нас в Уонли и подавно. Я могла бы играть в тысячу раз лучше, если бы мне только удалось получить роль, особенно в пьесе Чиверела. Пожалуйста, мисс Фрэзер, я не хочу надоедать, мне самой противно так врываться, но я просто должна его видеть. Где он?

— Он сейчас внизу, на сцене, но скоро вернется сюда. Только я вас предупреждаю, он очень устал и не в духе и не хочет никого видеть…

— Я его не потревожу. Я только спокойно объясню, кто я такая и что я делала, и попрошу его посмотреть меня.

Паулина кивнула.

— Садитесь. Хотите сигарету?

— Нет, спасибо. И если вы не возражаете, я не стану садиться. А то мне как–то неспокойно.

Она в первый раз за все время обвела взглядом комнату, и у нее перехватило дыхание от внезапного и жадного юного изумления.

— Какая чудесная комната! Это и есть их знаменитая Зеленая Комната, о которой столько говорят?

— Да, — сказала Паулина. — И им в общем удалось сохранить ее такою, какой она была когда–то.

— Так жалко, что теперь у нас нет Зеленых Комнат! — Энн продолжала смотреть по сторонам. — Тут ужасно здорово! — прибавила она доверчиво и простодушно, как ребенок.

— Многие боятся сюда заходить из–за привидений, — сказала Паулина.

— Еще бы, здесь их наверняка полным–полно, они только и ждут, как бы показаться и шепнуть вам на ухо…

— Ах, перестаньте! — воскликнула Паулина.

— Нет, — сказала Энн. — Это ведь не обычные привидения — не убийцы и не сумасшедшие старухи; эти должны быть из наших — актеры и актрисы, которых, как и нас с вами, Театр лишил сна и покоя. И я бы их нисколько не боялась. Они тут, я уверена, их тут десятки. Мисс Фрэзер, — продолжала она возбужденным шепотом, — а вам не хочется посидеть тут поздно вечером и покараулить?..

Вот что значит двадцать три года!

— Боже избави! — воскликнула Паулина. — Я бы умерла от страха.

И внезапно, охваченная ужасом, вонзившимся в нее сотнями холодных иголок, она поняла, как ей страшно уже сейчас, в эту самую минуту, и поскорее села, предоставив девушке в одиночестве бродить по комнате, разглядывать портреты.

— Наверное, все они здесь когда–то играли, и в те времена этот театр был покрасивее, чем теперь, — сказала Энн, обернувшись. — Вот Эдмунд Кин — сразу видно, что хороший актер, правда? Элен Фосит — симпатичная. Мэтьюс–старший — этот наверняка был сногсшибательный комик… — Она шла дальше. — Миссис Йайтс… Мисс Дженни Вильерс в роли Виолы. Акварель. Дар Шекспировского общества города Бартон–Спа. Дженни Вильерс. Красивое имя. Я никогда о ней не слыхала, но почему–то имя мне кажется знакомым. Могу поспорить, что ей тоже приходилось докучать людям, прежде чем ее согласились посмотреть, хотя она такая милая и печальная, и волосы вьются локонами. Ой, что это?

Назад Дальше