Вадик молча стоял, прислонившись к стенке и сосредоточенно глядя вдаль. На секунду Лиза словно хотела прильнуть к нему — однако, наоборот, отступила за Димкину спину, лишь оттуда осмелившись спросить:
— Неужели ты так боишься отца, Вадик? Я знаю, он упертый и считает наркоманов пропащими… Но ведь ты — его сын!
— Именно поэтому, — с горечью ответил Вадик. — Дело даже не в том, что сын-наркоман помешал бы карьере. Отец искренне убежден: один раз укололся — и ты не человек. Ему лучше никакого сына, чем моральный урод. Узнав, он засадит меня в клинику, из которой не выйдешь уже никогда… Или выйдешь идиотом. Лучше сдохнуть, чем туда попасть, уж я-то в курсе. Я не виноват, что Алинка сообразила про наркотики. Она обещала меня не выдавать, но у нее язык без костей, она бы обязательно проговорилась. Отцу она нравилась, вечно о ней спрашивал: когда приведешь свою балеринку? Встретился бы с ней и все выведал. А порвать с Алинкой я не решался… Какой ей тогда смысл держать обещание? Обидится и проболтается. Вот и пришлось мне ее… От нее… Пришлось так поступить. Мне казалось, я все продумал. Это чудо какое-то, что Димка догадался.
Вадик повернулся, уставившись Димке прямо в глаза. Тот вздрогнул. Как ему недавно хотелось найти убийцу! Казалось, сделай это — и мир станет лучше, а на душе легче. Ничуть не бывало. Наоборот — боль, сжатой пружиной сидящая в груди, начала медленно и неуклонно распрямляться.
— Чудес, как и нечистой силы, не бывает, — поспешил сообщить Димка, пока был еще в силах говорить, — Просто ты перестарался — у тебя единственного нарисовалось стопроцентное алиби. А это подозрительно.
— Глупости! — с неожиданной горячностью возразила Лиза, — У тебя тоже стопроцентное алиби — и что? Ты нашел убийцу Алинки потому, что любил ее. Любил такую, какая есть, и все про нее чувствовал. Знал бы ты, как я ей всегда завидовала, и даже сейчас…
Ее слова прервал шум мотора. Во двор въезжала полицейская машина.
Ружье сказало «Бах!». Нет, даже «Бабах!!!». Обязательно лязгнул затвор, отъезжая назад под давлением пороховых газов, на фоне самого выстрела этот «клад!» особо внушительно не прозвучал, а легкое «стук» стреляной гильзы так и вообще можно во внимание не принимать.
Кстати, а философы так и не нашли ответа на дурацкий вопрос: если дерево рухнуло в дремучем лесу, далеко от людей, то грохотало ли оно? Звука-то никто не слышал. Кто говорит, что грохотало, и несет всякую ерунду о звуковых волнах, кто-то говорит, что нет, ибо если отсутствует слушатель, то и звука не может быть, ведь он, по сути, только вибрация перепонок в ухе…
Ерунда, конечно. Умственное рукоблудие, если честно. Хотя, если разобраться, что-то в этом есть. Потому что, когда выстрелил карабин «сайга», звука никто не услышал. И значит ли это, что звука не было совсем?
Курок бесшумно сорвался со своего места, врезал совершенно без звука по бойку, тот наколол капсюль патрона, тот передал искру пороху в гильзе, тот быстро-быстро сгорел, превратился в газ, который расширился, толкнул пулю вперед, вдавил ее в нарезы ствола, толкал-толкал, пока ствол, наконец, не закончился и пуля не вылетела наружу.
Если бы рядом был слушатель, то именно в этот момент карабин должен был произнести свое «бабах!», но если слушателя не было, то…
Алик Зимин потряс головой, пытаясь привести себя в чувство.
Эк его повело, беднягу! Хотя, казалось бы, с чего? Ну погиб человек. Не то чтобы совсем незнакомый, но не друг — точно не друг. У Зимина не было среди друзей серьезных и влиятельных людей. Могут ли быть у мужика тридцати трех лет от роду серьезные друзья, если так и не заслужил этот самый мужик в возрасте Христа ничего другого в качестве имени, кроме Алика. «Слышь, Алик!», «Привет, Алик!», «А не сгоняешь по-быстрому, Алик?», Алик сгоняет. За десять дополнительных долларов — так даже с улыбкой сгоняет.
«С улыбкой», — пробормотал Алик, глядя на экран телевизора.
Погиб человек. В тысяча девятьсот девяносто четвертом году от Рождества Христова кого-то можно этим удивить? За неделю в Городе отправляются на тот свет от десяти до пятнадцати хомо сапиенсов. Не совсем хомо и не так чтобы сапиенсов. В ходе совместного распития спиртных напитков, в результате возникшей ссоры, на почве личных неприязненных отношений… это если не считать тех, кого подстрелили-взорвали-пове-сили-утопили по работе, так сказать. Ну, как в американских фильмах — ничего личного, сплошной бизнес.
Нет, конечно, нечто странное в смерти вот этого конкретного человека было.
Алик встал с дивана и пошел на кухню: чайник свистел изо всех сил, намекая, что еще немного — и пойдет на взлет.
Спокойно, сказал Алик на пороге кухни, помощь уже близка. Помощь уже рядом.
Надо будет спросить у кого-то из медиков: тех, кто разговаривает с неодушевленными предметами, сразу забирают в дурку или сперва подвергают обследованию?
Алик выключил газ под чайником и сел на табурет.
Странное состояние. Ты сидишь перед телевизором, пережидая программу местных новостей и предвкушая просмотр какого-нибудь фильма, чайник стоит на огне, бутерброды уже сделаны и ждут своей очереди. Собственно, ты даже не сидишь перед телевизором — так, присел на минуту. Или даже не присел — остановился на мгновение, прежде чем вернуться на кухню, забрав оставшуюся с обеда на столе посуду, — как Марик Гинзбург, ведущий новостей, вдруг сообщает, что вот буквально только что… Ну час назад. Ну пару часов назад, если быть совсем точным, у себя в кабинете был найден убитым Валентин Николаевич Ларенко, предприниматель, депутат, филантроп…
Вот после этого ты обнаруживаешь, что сидишь на диване и, не отрываясь, смотришь на экран телевизора. А там — неслыханное дело — уже показывают результаты съемок места происшествия.
В сам кабинет телевизионщиков не пустили, понятное дело. Съемка ведется из приемной, сквозь распахнутые двойные двери. Тяжеленные, насколько помнил Алик. Пространство между ними — это как бы тамбур. Размером почти с лифт стандартной девятиэтажки. Обе двери обиты кожей — Ларенко на таких вещах не экономил.
По большей части экран занимают спины и затылки сотрудников милиции и прокуратуры, но время от времени открывалась и общая картина. Письменный стол хозяина, пристроенный к нему стол для совещаний с шестью, кажется, стульями по бокам. Тела не видно, оно, похоже, лежит на полу, а вот карабин — тот самый карабин «сайга» — виден хорошо. Улегся на самом краю письменного стола, вдоль края. На самом краю и ровнехонько вдоль края.
А Марик Гинзбург продолжал вещать за кадром, что тело было обнаружено сотрудниками фирмы погибшего, что дело возбуждено по статье «доведение до самоубийства». Пауза. Наверное, для того чтобы слушатель осознал всю глубину сказанного. Потом на экране появился прокурор области и сообщил, что да, возбуждено по «доведению до», хотя и рассматриваются разные версии. Дело взято под контроль Генпрокуратурой и министерством.
Оно и понятно, кивнул прокурору Алик, не каждый день такие серьезные люди умирают таким вот красочным образом…
Прокурор пообещал дело расследовать быстро, Марик сообщил, что обязательно обнародует новую информацию, если она появится…
Марик — он такой. Он обнародует. Автор бессмертной оговорки по поводу приезда в Город главы Украинской автокефальной церкви. По версии Гинзбурга, к нам в тот раз приехал глава украинской автофекальной церкви. Марик может сказать что угодно. Главное, не мешать. Да.
Вот тогда, сидя перед телевизором, Алик и подумал о выстреле. О карабине. «Бабах!» и все такое… Потом засвистел чайник, возвращая Зимина к реальности.
И правильно сделал.
Нечего пялиться в телевизор. Совершенно незачем. Потому что Алику Зимину не светит писать статью по этому делу. О таких серьезных людях пишут люди тоже серьезные. А Зимин к этой категории не относился.
Он и с покойным-то пересекся совершенно случайно: предпринимателю и филантропу пришла в голову идея выпускать газету, печатный орган родного авторынка, обратился он по дружбе к шефу Алика с просьбой прислать кого-нибудь, чтобы макет соорудить. Ну шеф и послал кого не жалко.
Алика вот и послал.
Хотя потом оказалось, что поездка выдалась совсем приличная. Ларенко организовал экскурсию по своему рынку, по стекольно-зеркальному заводику, угостил обедом со своего стола и очень неплохо заплатил за мелкую, в общем, работу.
Что-то такое было в этом Валентине Николаевиче… Эдакое добротное. Не доброе — идите на фиг со своей добротой в суровое постсоветское время — добротное. Сам он, Ларенко, был мужчиной крупным, серьезным, но без всяких гаек на пальце и цепуры на шее. Офис свой организовал не где-нибудь в центре Города, а на только что засыпанном болоте, возле недавно возведенного заводика и рынка. Обед, которым накормили Алика, был почти домашним, его подавали в небольшом кафе-вагончике возле офиса. Семейный обед, без всяких там консервов: борщ, каша, котлеты, компот. Сам депутат-предприниматель сидел, кстати, рядом и вкушал от того же борща с котлетой.
Общаться с Ларенко можно было запросто, без проблем. Нужно было только молчать и слушать. Вовремя кивать или четко отвечать на конкретно поставленные вопросы. Он спросил — ты сказал и снова можешь жевать котлету.
Алик сразу уловил нужную линию, обнаружив на заводике в каждом цеху над каждой дверью небольшую такую табличку. Вначале Зимин подумал, что это название цеха или фамилия ответственного за противопожарную безопасность, но потом подошел поближе и увидел, что на табличке через трафарет выведена цитата, и не из какого-нибудь там Ленина, а из самого Валентина Николаевича.
Когда экскурсия пришла в новый, только что построенный цех, Алик был уже морально готов к тому, что фотооператора, например, повергло в легкий шок. На всю немаленькую стену, напротив здоровенных окон (а чего стекла экономить — завод-то стекольный, правда?), этаким гигантским комиксом располагались картины, повествующие об истории заводика.
Ларенко с одобрением во взоре осматривает пейзаж до начала строительства, Ларенко закладывает первый камень в фундамент, Ларенко открывает первый цех, Ларенко еще что-то такое, но что именно — не понятно: художник, сидя на лесах, как раз заканчивал карандашом разметку грядущей фрески.
И что подкупало: в суровое время, когда с каждым могло случиться все что угодно, когда любой бизнес мог вдруг внезапно стать чужим, картины рисовались прямо по штукатурке. Снимать и уносить их никто не собирался. Навсегда делалось.
Навсегда.
Алик заварил чай, налил себе в кружку, бросил несколько кусков рафинада, размешал.
Если не хочешь соврать, говаривали древние, избегай слов «всегда» и «никогда». И еще знали верный способ рассмешить богов. Ага, начать строить планы на будущее.
Такие дела, сказал Алик, глядя на свое отражение в оконном стекле. Такие дела.
Если Марик не врет. А врать он не может, ибо сам областной прокурор подтвердил: дело возбуждено по статье о самоубийстве.
Получалось, что человек, уверенный в себе, любящий себя, очень ответственно относящийся к себе и своему делу, подумал-подумал, да и шарахнул себе в грудь из карабина «сайга» калибра семь шестьдесят два на тридцать девять. Прямо в сердце. Сидел-сидел у себя в кабинете, потом взял карабин «сайга» калибра семь шестьдесят два, да и прострелил себе костюм… Дорогой такой костюм — то ли за штуку баксов, то ли дороже… Пиджак не пожалел, рубашку… Прямо под депутатский значок — «бабах!»…
Автоматически Алик отхлебнул из чашки, обжег нёбо и язык, выругался и поставил чашку на стол.
Что значит рубашку и пиджак? Он жену не пожалел и детей. А она у Ларенко, между прочим, настоящая была, не из новопойманных. Она с ним лет тридцать прожила. В сауны он ее, понятное дело, не брал — там обходился «мисками» с городского конкурса красоты, но все говорили, что и сам ее никогда не обидит, и никому не позволит. И не пожалел.
Алик легонько постучал кулаком по столу.
Жена. Что жена, если он даже себя, любимого, не пожалел? Себя, человека с фресок на заводе, автора бессмертных высказываний на зеркальных дощечках в цехах, курилках и раздевалке!
Это ж что нужно было сделать, чтобы такого человека довести до самоубийства?
Алик вернулся в комнату, снял с телефона трубку и задумался.
Нет, можно вспомнить несколько номеров, позвонить, поспрашивать. Опер из райотдела Юрка Гринчук вполне мог чего-то знать, а под хорошее настроение и поделиться своим знанием.
И для чего? Чтобы удовлетворить праздное любопытство далеко не самого уважаемого представителя малоуважаемой журналистской братии? А самому этому представителю это зачем?
Алик положил трубку. Встал, прошелся по комнате, спохватился, что так и не поужинал, быстро сжевал свои бутерброды с ветчиной, выпил уже остывший чай и помыл чашку.
Агата Кристи придумывала свои сюжеты за мытьем посуды, но у Алика оно занимало всегда не больше пяти минут, времени хватало разве что на идею заметки. После развода Алик еду не готовил, питался всухомятку. Раньше, когда покупал пельмени, приходилось отмывать потом кастрюлю и тарелку, но недавно в магазине возле редакции Зимин обнаружил итальянские равиоли из военных пайков в запечатанных судочках из фольги. Наверное, добрые итальянские военные присылали их голодным жителям Города в качестве