Когда предоставили слово академику, тот начал говорить, не вставая из-за стола. У него был негромкий, чуть с присвистом говор. Чтобы его расслышать, приходилось напрягать слух. Наступила полнейшая тишина. И когда наконец стало слышно каждое его слово, надо было напрягать ум, чтобы понять, о чем он говорит.
Академик рассказывал о механизме наследственности. То и дело в его речи слышались термины: хромосомы, мутация, рецессивный ген, рибонуклеиновая кислота, ДНК…
Когда лекция окончилась, в зале осталось десятка два слушателей. В основном приехавшие из других колхозов в гости.
Но академик, как ни странно, совсем не обиделся. Даже наоборот. Был в отличном настроении, поблагодарил за внимание, с которым его выслушали, и пожелал остаться на концерт художественной самодеятельности.
Нассонов, красный как рак от жары или от стыда за станичников, разбежавшихся с лекции, усадил гостя в первый ряд.
А какой может быть в колхозном клубе зал? Конечно, небольшой. И когда я вышел с гитарой на сцену, этот самый академик оказался в каких-нибудь пяти метрах от меня.
Я и без того волновался. Но тут еще больше смутился, потому что старичок ученый, водрузив на нос очки, смотрел на меня, словно школьник, попавший в цирк.
Начало получилось неуверенное. Я взял немного высоко и, как мне показалось, с грехом пополам дотянул песню до конца, горя желанием поскорее убраться со сцены.
К моему удивлению, зрители здорово хлопали. И академик. Я раскланялся, хотел было уйти. Но зал просил еще что-нибудь спеть.
Я выхватил из общей массы лица Ксении Филипповны, радостно улыбающейся мне, Клавы Лоховой, почему-то пришедшей без мужа, Ларисы…
Мое волнение поулеглось. И раз уж понравилось, почему бы, действительно, еще не спеть? И спел.
Но хлопали на этот раз не очень.
Я не стал дальше испытывать судьбу и удалился за кулисы. Там столкнулся нос к носу с Чавой. Он тихонько настраивал свою гитару. Мне показалось, что он слегка усмехнулся, увидев меня.
И откуда он свалился на мою голову? Коля говорил, что Чава заболел. Поэтому и просили выступить меня.
Правда, брюки у него были мятые, сорочка простенькая, из хлопчатобумажной ткани, и гитара похуже моей, с облупившейся краской. Но пел он лучше. И намного. Я-то уж знаю. Его не отпускали. Он пел одну песню за другой.
Репертуар он целиком перенял у Николая Сличенко: «Клен ты мой опавший», «Ай да зазнобила…», «Я люблю тебя, Россия». И нашим станичникам казалось, наверное, что лучше Чавы петь не может никто.
Катаеву я ничего не сказал. Он и не догадывался, какую свинью подложил мне. Правда, за кулисами, похлопав меня по плечу, он бросил:
— Ты тоже в норме, лейтенант!
Это «тоже» окончательно испортило мне настроение. Лучше бы Коля вообще промолчал.
После концерта многие станичники стали расходиться по хатам. Молодые оставались на танцы.
Казалось, все идет нормально. Наши, станичные, вели себя как обычно. Стояли группками. Конечно, подшучивали над девчатами. Беззлобно, скорее, по привычке.
А те другие, городские, приехавшие в гости к Женьке Нассонову, вели себя настораживающе.
Я еще подумал о том, что деревенские ребята для меня уже «наши», а друзья Женьки — «чужаки».
Чава не танцевал. О чем-то спорил с Колей Катаевым.
Лариса скучала, изредка поглядывая в его сторону.
Когда снова раздалась музыка, я направился к Ларисе. Была не была! И вдруг за моей спиной послышался сухой удар, затем еще. Началась драка.
Женькиных дружков было человек пять. Рослые, крепкие, по всей видимости, знакомы с боксом.
Когда я подскочил к толпе, один из городских послал в нокдаун Егора, Колиного приятеля, того, что я видел в мастерских при злополучной стычке с Нассоновым.
Наши, станичные, кричали, размахивали руками, визжали девчата.
Пятеро молодцов из города заняли круговую оборону. Женька суетился, бегая то к своим, то к чужим. Но никто не обращал на него внимания.
Егор вскочил и снова кинулся на городских. И опять получил удар.
Я уже не помню, как очутился в самой гуще, как кричал: «Разойдитесь!» — или что-то в этом роде.
Приезжие были выпивши, это точно. Таких словами не остановишь.
Зачинщики драки не обращали на меня внимания. Я как-то сразу не сообразил, что в штатском они принимают меня просто за одного из станичных парней.
А драка ожесточалась.
Что мне оставалось делать? Я выбрал парня поздоровее и бросился к нему. Он работал кулаками, как машина. Увернувшись от удара, я перехватил его руку и, потянув на себя, бросил через бедро. Он, видно, не ожидал такого оборота. Не успел я скрутить ему руки, как на меня навалились двое других, стараясь оттащить от дружка. Я почувствовал сильный удар ниже лопатки. Наверное, ногой. Это было уж слишком.
Я резко обернулся и, зажав чью-то голову, подножкой опрокинул нападающего. Он покатился по полу под ноги завизжавшим девчатам.
Ко мне подскочили станичные и оттащили черноволосого паренька, старающегося попасть в меня ногой…
Вдруг раздался неестественно громкий звук разрываемой ткани, хлопнувший, как выстрел.
То ли у Женьки заговорила совесть, и он полез на помощь станичным, а может быть, случайно оказался в свалке, но карающая десница его отца, каким-то чудом оказавшегося в этот момент в клубе, схватила его за шиворот. И Нассонов-младший вывалился из лопнувшей пополам сорочки на пол. Потом в могучих руках председателя очутился гость сына, сразу сникший и присмиревший…
Мы сидели в маленькой комнатке, за сценой, где обычно готовятся к выходу артисты. Нассонов, Коля Катаев, пятеро нарушителей порядка с опущенными головами и я.
Женька тут же был отправлен отцом домой.
Геннадий Петрович бросал слова коротко и резко, словно вбивал гвозди:
— Гостям мы всегда рады. Отдыхайте, наслаждайтесь природой. Но если гости ноги на стол — вот бог, а вот порог! Давайте на автобус и чтобы духу вашего не было! Скажите спасибо — милиция у нас добрая. А то бы ночевать вам сегодня в казенном доме, на нарах.
Ребята с каждой его фразой словно становились меньше ростом.
Один из них, тот, которого я свалил первым, робко произнес:
— Мы не знали, что этот товарищ… гражданин… участковый инспектор.
— И поэтому напились? — ударил кулаком по столу Нассонов. — Подписывайте протокол, что составил товарищ лейтенант, и живо на автобус! Сейчас же!
Он вынул деньги и сунул одному из дружков сына. А напоследок так их обругал, что мы с Колей невольно опустили глаза.
Ребята гуськом потянулись из комнатки, прошли по притихшему клубу. Наши, станичные, провожали их уже не злыми, а, скорее, сочувственными взглядами… Они знали, Нассонов шутить не любит. И пьянства не прощает никому.
Когда мы остались одни, он заговорил первым:
— Ты, Дмитрий Александрович, за Женьку не серчай. Эх, Женька! Ох, Женька! Ну, погоди…
И вышел своей крепкой, вразвалочку походкой.
Я шел из клуба домой. Станица тихо спала.
Но тихо ли? Сегодняшний вечер в клубе может кончиться кое для кого совсем не весело. Ведь протокол составлен, ему будет дан ход. И все из-за проклятого спиртного.
Такова она, моя служба. Я ее выбрал сам.
Интересно, как реагировала Лариса? Говорят, девушкам нравятся победители.
В воскресенье, троицын день, с утра начали трезвонить церковные колокола.
Я сел на мотоцикл и стал не спеша патрулировать дорогу возле церкви.
Вчера, на оперативном совещании, я получил инструкцию проследить за порядком на дороге и возле церкви во избежание несчастных случаев.
Потом я поставил свой «Урал» возле церкви и сел боком на сиденье. Отсюда шоссе далеко проглядывалось в обе стороны.
Машин почти не было. Только изредка проедет рейсовый автобус. Шоферы въезжали в станицу медленно, поминутно шипя тормозами и сигналя.
Тягуче тянулось время.
Струился ручеек старушек в белых платочках.
И только после того как церковь опустела и людская толпа растеклась по дорогам и дворам, я, усталый и голодный, поехал домой и тут же завалился спать.
А когда стали тарабанить в дверь и в окно, я не сразу понял: во сне слышу или наяву.
— Товарищ участковый! Товарищ милиционер! Митька Герасимов убийство может совершить!.. Помогите…
Во мне сработала армейская привычка. Я соскочил с постели, как по тревоге, и оделся в считанные секунды.
Мы бежали с пожилой женщиной, которая путалась в длинной ночной сорочке.
Из ее бессвязных криков я понял: она услышала, что сосед, Дмитрий Герасимов, грозится кому-то ружьем. И пьян «до бессамочувствия». А там, в хате, дети…
Я пытался вспомнить лицо Герасимова, но перед глазами почему-то маячил Сычов.
И когда мы добрались до герасимовского двора, который обступили несколько станичников, я понял, почему мне в голову лез Сычов.
Это был тот самый молодой мужик, в белой майке и синих штанах, который частенько захаживал в тир к Сычову с бутылкой.
Я увидел его в проеме освещенного окна, в той самой майке, с двустволкой наперевес.
Он стоял посреди горницы, под самой лампой, чуть-чуть покачиваясь, с сумасшедшими, застывшими глазами.
Перед ним, всхлипывая и причитая, закрывала кого-то собой его жена.
Я лихорадочно обдумывал, как обезоружить находящегося в алкогольной горячке мужика.
Медлить было нельзя. Могло вот-вот произойти непоправимое.
Что делать? Что делать? От напряжения у меня стучало в висках.
Митька стоял как раз напротив двери. Если я ворвусь через сени, то столкнусь с ним лицом к лицу. И неизвестно, что взбредет ему в голову.
Я обогнул хату и через открытое окно увидел Митькину спину.
— Митя, Митенька… Да что ж ты задумал, миленький? — жалобно плакала его жена. Из-под ее руки смотрело испуганное детское личико. Герасимов что-то бессвязно и грубо кричал.
Раздумывать больше было нельзя.
И прежде чем Митька обернулся, я влетел через окно в хату, сбив с подоконника горшки с цветами, и кинулся к нему под ноги. В это время надо мной что-то разорвалось. В нос ударил кислый, едкий запах пороха. Вокруг зазвенел железный дождь. Его капли запрыгали по комнате, по полу.
Трудно понять, откуда у пьяного взялась такая сила! Он был словно буйнопомешанный. Я боролся с ним и боялся, что мне его не одолеть. Он был похож на крепкое, жилистое дерево с торчащими во все стороны сучьями, которые надо было обязательно сложить вместе, а то они здорово колотили и мяли меня…
Потом прибежали какие-то парни, по-деловому, сосредоточенно связали веревкой дергающегося подо мной Митьку.
Я огляделся. Вся комната серебрилась алебастровой пылью, а по ней ходил бледный, худенький мальчик лет пяти, в сатиновых залатанных трусиках, и молча собирал пятаки и гривенники…
Митька угодил в копилку, стоящую на старомодном резном буфете.
Я не знаю, почему тогда принял решение, чуть не ставшее для меня роковым. Может быть, потому, что вид Митьки был ужасен: безумные глаза, ходившее ходуном связанное тело, бычье мычание?
Оброненная кем-то фраза: «Теперь до утра не успокоится»?
Наставление преподавателей, что подобных нарушителей надо немедленно изолировать?
Тень смерти, в клочья разнесшая гипсовую кошечку?
Наверное, все вместе.
Мы дотащили его в мой кабинет почти на руках. Уложили на диван с потрескавшимся дерматином, и я остался один на один с Герасимовым коротать ночь…
Это потом я вспомнил во всех подробностях. Во всех деталях зыбкого, полудремотного бдения. И каждая секунда показалась значимой и полной смысла. Потому что эта ночь, как удар топора, разделила всю мою жизнь ровно пополам. На то, что было до и после.
Но все это было потом.
А тогда я сидел за своим столом, опустив отяжелевшую голову на руки, и смотрел на Митьку, зубами вцепившегося в веревку и остекленевшими глазами уставившегося в потолок. Герасимова бил озноб. Кто-то зачем-то окатил его из ведра.
Диван под ним ходил ходуном, скрипя старческими пружинами. А потом он утих. Но минут через двадцать Герасимова снова стал бить озноб. Не решаясь сбегать домой за одеялом и не найдя ничего другого, я укрыл его сложенной вдвое суконной скатертью со стола.
Часа в три он притих. Я развязал ему руки. И вздремнул сам.
Часов в пять я проснулся оттого, что он сидел на диване и смотрел прямо на меня. Взлохмаченный, с синим, отекшим лицом.
— Голова трещит, — прохрипел Митька. — Опохмелиться бы…
Я молча налил ему стакан воды из графина. Он выпил ее всю судорожными глотками. Махнул рукой и снова повалился на диван, подбирая под себя ногами короткую скатерть и сворачиваясь в калачик.
Окончательно я проснулся часов в семь. Что-то подтолкнуло меня. Я открыл глаза. Комнату самым краешком коснулось солнце. Но этого было достаточно, чтобы вся ночь улетела бог знает куда.
Я смотрел на спокойно вытянувшегося Митьку. Его ноги вылезли из-под скатерти. У меня было такое ощущение, что я врач, переживший у постели больного опасный кризис его болезни.
Подошел к нему и потряс за плечи.
— Вставай.
Но он лежал неподвижно. Так неподвижно, что у меня у самого, казалось, остановилось сердце.
Я даже поначалу не сообразил, что случилось. А когда до меня дошло, почему Герасимов так неподвижен, почему так спокойно его одутловатое лицо, я зачем-то первым делом позвонил Ксении Филипповне. И уж только потом вызвал врача.
Стали появляться люди — Ракитина, Нассонов, Катаев…
Сколько прошло времени, пока не приехал начальник РОВД майор Мягкенький, следователь прокуратуры и судмедэксперт, не знаю.
Помню только причитания Митькиной жены, которые отдавались в душе такой болью и безысходностью, что я был готов бежать хоть на край света, лишь бы не слышать их.
Потом мы сидели со следователем райпрокуратуры в кабинете у Ксении Филипповны. Он спокойно стал заполнять протокол допроса — фамилия, имя, отчество — и время от времени сгибал и разгибал скрепку.
Я смотрел на его ровный, отчетливый почерк, отмечал про себя профессиональную неторопливость и обстоятельность, с которой он вел допрос, а в голове у меня проносилось: ну вот, пошла прахом вся моя жизнь, служба. Осталось только появиться «черному ворону»…
Когда следователь закончил, в кабинет зашел майор Мягкенький с судмедэкспертом. Начальник райотдела милиции, как мне показалось, старался на меня не смотреть.
Судмедэксперт, с редкой седой шевелюрой, в коломянковом пиджаке, засыпанном пеплом и крошками табака, вертел в прокуренных пальцах потухший окурок.
— Наружных повреждений нет… По всей видимости, смерть наступила часа четыре с половиной назад. А сивухой до сих пор несет! Такого вскрывать — хуже нет! — Он посмотрел на меня и, усмехнувшись, покачал головой: — Ему не воды надо было, а граммов сто пятьдесят… Тогда, может быть… — Он развел руками. — Абстиненция. — Незнакомое слово врезалось в сознание. — Вот тебе, бабушка, и троицын день… — закончил судмедэксперт и закурил новую папиросу.
— Что, теперь прикажешь в вытрезвителях водку держать? — хмуро произнес майор.
— И селедочку с луком, — усмехнулся следователь.
Мягкенький, озабоченно вздохнув, сказал мне:
— Нечего пока тебе тут маяться. Поехали…
И мы пошли через толпу расступившихся станичников — майор, судмедэксперт и я.
Следователь остался в станице.
Я шел, никого не видя, не различая и не выделяя из общей массы.
И как хлыст обожгли слова какой-то старушки:
— За что человека сгубили, ироды, да еще в божий день?..
Уже в машине, по дороге, недалеко от сельисполкома, где в моей комнате лежал утихший навсегда Герасимов, когда мимо нас промчалась машина из морга, начальник райотдела сказал в сердцах:
— Дернул же тебя черт забрать его в свой кабинет!
Я ничего не ответил. Неужели и он думает, что я виноват? Но в чем? Почему смерть Митьки лежит на мне?
Может быть, я действительно сделал что-то не так? А с другой стороны, не забери я его к себе, могло ведь случиться еще страшнее.
Вдруг подумал: смогу ли я доказать следователю, что не виновен, поверят ли мне?