Сергей Герман
Мы ж судьбой оштрафованы
За провинность в боях.
А потом отфильтрованы
Воевать в штрафниках…
Только лишь по ранению
Искупленье дано.
Для врага - мы мишени,
Для своих - всё равно…
Владимир Терновский
Предисловие
Я задумал написать эту книгу много лет тому назад. И только лишь вчера поставил последнюю точку в повести о советских штрафниках. Она не претендует на историко-документальную достоверность. В ней нет архивной точности и сенсационных открытий.
Вполне возможно, что есть какие-либо погрешности в датах, названиях мест боёв, по причине того, что в то время, когда я начинал писать эту книгу, на теме штрафников Красной армии ещё лежало табу. Но в основу этой книги легли судьбы реально существовавших людей.
Впоследствии я уже не захотел ничего менять, исправлять возможные ошибки или неточности. Оставил всё так, как и было в первоначальном тексте, прежде всего потому, что эта книга задумывалась не как хронологическая летопись, а как повествование о солдатах-штрафниках, всех тех, кто впоследствии был проклят и забыт.
* * *
В одну из хмурых, октябрьских ночей 1943 года к полузабытому лесному полустанку, скрипя и постанывая на рельсовых стыках, словно уставший и больной человек, подошёл воинский эшелон.
Паровоз окутался дымом и паром, заскрипел тормозами и загремел сцепами. Эшелон вздрогнул и остановился. Короткий, составленный лишь из нескольких теплушек, он почти сливался с небом. В темноте едва угадывалось смутное очертание вагонов.
Эшелон был воинский. В нём доставили пополнение для фронта. В двух крайних вагонах на двухэтажных не струганных нарах ехали безоружные вчерашние зэки, окруженцы, освобождённые из немецкого плена.
На площадках за вагонами кутались в шинели от холодного ветра охранники с винтовками. Двери вагонов были закрыты, щеколды перевязаны толстой проволокой.
Впереди, там, где натружено пыхтел паровоз, ярко светился зольник. На испачканное мазутом полотно сыпалась жаркая светящаяся зола. Где-то высоко в небе висела одинокая, бледная луна.
Воздух в лесу был сырым, холодным, и в нём тревожно повисла стылая осенняя тишина.
В свете тусклой ночной лампочки дрожала неровная тень часового, стоявшего на платформе рядом с закрытой металлической дверью.
На стене, рядом с дверью осенний ветер трепал плакат: "Берегись сыпного тифа!"
Бумага плакатика была серая, шершавая, словно тельце тифозной вши.
Чумазый маневровый паровозик устало тянул по запасным путям цистерны с мазутом, и пожилой усатый железнодорожник махнул ему жёлтым флажком. На его спине коробился мокрый серо-зелёный плащ, под которым для тепла был пододета ватная грязноватая телогрейка.
Луч прожектора пробежал по крыше полосатой будки и дому путевого обходчика.
Клочья тумана, будто куски рваной простыни неряшливо свисали с берёзовых веток и сосновых лап.
В воздухе плавало беспросветное отчуждение, словно кто-то чужой и страшный не хотел пускать в это безмолвие посторонних людей.
Из головной теплушки выскочил маленький офицер в длиннополой, мешковатой шинели, запнулся о рельсы, устоял и что-то заорал вдоль путей.
Крик офицера разорвал и вспугнул утреннюю тишину.
Уже через минуту, словно эхом разнеслись хриплые громкие голоса младшего комсостава вперемешку с нервной, злой матерщиной, и скрипом отодвигаемых вагонных дверей.
Ёжась от ночной прохлады и прерванного сна, бойцы соскакивали на испачканную мазутом землю и торопливо становились в строй.
Под их ногами шуршала стылая щебёнка, вобравшая в себя ночной холод и влагу. Холодный воздух пах дождём и паровозным дымом. Отблеск луча прожектора лежал на затворах винтовок и лицах солдат, одинаково безликих и молчаливых.
Откуда-то со стороны, на людей уже накатывала едва ощутимая волна близкого фронта, смертельной опасности и тревоги. А сверху, с самых небес на них уже смотрели ангелы смерти Азраил и Аваддон, выбирая для себя тех, кого должны были забрать с собой в Царство мёртвых, уже через несколько дней.
Пристальные взгляды Ангелов проникали в души людей сквозь толщу тумана, шинели и гимнастёрки, и они, до этой минуты галдевшие, покрикивающие, похохатывающие постепенно стихали, прислушиваясь к новому и доселе незнакомому им ощущению.
Отдельно от маршевой колонны, под усиленным конвоем стояла разношерстная толпа из крайних теплушек. С первого раза было не понять, кто это такие. То ли солдаты. То ли уркаганы.
Одеты они были в форменную одежду армейского образца, но без погон и звёздочек на пилотках.
Вид - расхлябанный. На руках татуировки.
По рядам пошёл гулять шёпот:
- Штрафники!.. Штрафники!..
Кто-то из новобранцев, в новом, ещё необмятом обмундировании с интересом вытягивал шею.
-- Где? Где штрафники?
Молодой блатарь с перебитым носом, стоящий в строю штрафников, хищно улыбнулся, показывая металлические «фиксы» и спросил раздражённо:
– Чего зенки топыришь? К нам хочешь?
Новобранец уловил в его тоне угрозу, нервно затоптался на месте, стараясь не встретиться с блатарем глазами, и нырнул за спины других бойцов.
Штрафники! Одно это слово бросало в дрожь. Попасть в штрафную часть, почти всегда означало одно - погибнуть. Или стать инвалидом. Но это в лучшем случае.
Штрафники, в общем понимании, это были люди, обречённые на смерть.
И это было правдой. Их всегда кидали туда, где шансы выжить равнялись нулю.
– Товaрищ стaршинa- не унимался блатарь, -разреши к фраерам сходить. Все бабки ваши, жрaтвa - наша. Всё по закону!
– Кaкой я тебе товaрищ!- огрызался стaршинa. Серый волк в лесу тебе товaрищ. Кончaй базар!
Зря ты так со мной стaршинa,- не унимался задиристый парень.- Я двух легавых загрыз пока меня не скрутили – и тебя зaгрызу, не поморщусь!
– Я те зaгрызу, сявкa,- вскипел стaршинa.- И до фронта не доедешь! Сейчас отведу за путя и шлёпну. Я таких в Гражданскую.... огрызок! А ну, равняйсь!
Подошёл лейтенант. Спросил:
– Что у вас, старшина? - Прикрикнул,– а ну тихо!
Пополнение для штрафной роты отвели в сторону, отдельно от общего строя. Командиры провели перекличку, доложили невысокому капитану.
Тот провёл краткий инструктаж. Приказал не курить в строю. Предупредил, что отставшие и потерявшиеся приравниваются к дезертирам, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Кто- то из штрафников запальчиво крикнул из середины строя:
-Напугали блядь абортом!
Крикуна перебил хриплый насмешливый голос.
-Молчи Клёпа! Вологодский конвой шуток не понимает: стреляет без предупреждения!
Раздался хохот.
Капитан выждал, когда смех утихнет. Покатал желваки. А потом сказал медленно и отчётливо:
- Ну вот, опять весёлые попались. В прошлом эшелоне было двое таких-же. Смеялись и досмеялись. Метрах в ста отсюда лежат. Для них война уже закончилась!
Сказал он это так буднично и просто, что все поверили. Так и есть. Шутки закончились. Помрачнели.
Капитан, уловив смену настроения, усмехнулся.
- Ну что, пошутковали?!
- Куда идем-то? - крикнул кто-то.
Капитан не ответил, дал отмашку рукой.
Стоявший рядом старшина громко, напрягая на шее жилы, гаркнул:
- Напраа-воо! Шаго-оом арш!
Эшелон двинулся назад, а штрафников повели в сторону фронта. Уже светало.
Багрово-красное солнце поднималось из-за кромки леса. Чёрными провалами зияли не прикрытые двери вагонов-теплушек.
Были эти провалы мрачны и неразличимы, словно будущее этих людей, целой страны. Чернота как бы сожрала всякую надежду.
* * *
Через пару часов марша до колонны донесся странный низкий гул.
Все поняли, что это канонада. Значит фронт рядом.
В штрафники часть бойцов попала из кадрового состава. Это были бывшие красноармейцы и сержанты всех родов войск: пехота, артиллеристы, танкисты. В основном обыкновенные «залётчики», отправленные в штрафную за нарушения дисциплины: самоволки и пъянство. Были и осужденные за совершение воинских преступлений: самострелы, дезертиры, растратчики, или просто те, кому не повезло.
Один из них - Аркаша Гельман. Служил он в запасном полку, охранял склад. Однажды подошёл начальник караула — старший сержант Ширяев. За ним — сани с двумя лошадьми в упряжке. Ширяев - старослужащий, взрослый, авторитетный. Молча, отобрал у часового винтовку. Штыком сковырнул замок с двери склада. Потом погрузил на подводу продукты и уехал.
Гельман понял, что произошла самая обыкновенная кража, которой он не помешал.
Нужно было доложить командованию.
Но ему было всего семнадцать, а кражу совершил начальник караула.
К тому же, как закладывать своего брата солдата? А если завтра вместе с ним на фронт?
Пока Гельман решал для себя непростую дилемму, прибывшие кладовщики обнаружили кражу и подняли шум.
Командир полка дал команду, немедля отыскать воров! Целая группа командиров и дознавателей рыла и копала. Хотя чего было искать?
Ширяев уже с самого утра ходил под мухой, а у Аркаши Гельмана в глазах читалась вековая печаль всего еврейского народа.
Естественно его арестовали. Затем увели сержанта. У Гельмана забрали комсомольский билет и другие документы. Неделю он просидел на гарнизонной гауптвахте в ожидании приговора.
Процедура трибунала почти не запомнилась. Оба сразу же сознались. Учитывая военное время и тяжесть совершенного проступка, председатель трибунала через десять минут зачитал приговор: обоих к расстрелу. Факты были налицо, время суровое. Военное!
Когда уводили из зала, Гельман обратил внимание на плакат, висевший на стене: «Кончил дело - уходи!»
В голове мелькнуло: «Дело окончено, теперь можно и на тот свет».
Минут через десять оба они очутились в камере для осужденных. Ночь прошла в каком-то полузабытьи. Утром дали горячую баланду. В алюминиевой миске, тараща белёсые глаза, плавали рыбьи головы.
Гельман ничего не мог есть. От одного вида баланды подкатывала тошнота. Когда-то слышал, что в тюрьмах расстреливают по ночам. Днём полудремал-полубодрствовал. Вновь наступила ночь, долгая как тоска. Время остановилось. Опять ночь... Последняя...
Слух обострился как у зверя. Отчетливо услышал шаги. Они смолкли перед камерой.
Ключ сделал положенные обороты. Лязгнул засов.
Оббитая железом дверь ржаво распахнулась. На пороге камеры стоял конвойный в гимнастёрке. На его ремне кобура с наганом.
«Гельман, на выход!»
Мелькнула мысль: «Господи!.. Ну вот и конец»!
Шли темными коридорами и вдруг остановились. Надзиратель подвел к обитой чёрным дермантином двери.
Гельман с огромным трудом пересилил себя, открыл дверь и зажмурился. Так и стоял с закрытыми глазами, ожидая пули в затылок. Ожидание казалось бесконечным.
В кабинете за столом сидел офицер, с двумя большими звёздами на погонах. Перед ним стояла лампа с зелёным абажуром. Подполковник поднял голову, выставив вперед ногу, как при замедленных кадрах в кино, опустил руку на кобуру и скомандовал:
- Входи! Стоять смирно!
…И лечь бы бывшему рядовому Гельману в одном нижнем белье в заполненную водой яму, куда скидывали всех приговорённых и расстрелянных, но, наверное вмешался сам Господь Бог.
Полк отправляли на фронт, и оперуполномоченный НКВД упросил председателя трибунала заменить расстрел штрафной ротой.
Вот уж воистину, встречаются на свете звери среди люди, и люди среди зверей. Подполковник дал расписаться в какой-то бумаге о том, что «высшую меру наказания заменить десятью годами ИТЛ».
Гельман зашатался и чтобы не упасть ухватился руками за край стола.
Потёр виски, пытаясь восстановить душевное равновесие. Только потом сообразил — у него появился шанс выжить. Ведь штрафная, это ещё не расстрел! Есть такое выражение — «ватные ноги».
У него было ощущение, что его ноги сделаны из ваты.
Гельмана отвели обратно в камеру. Вот так Аркаша и оказался в штрафниках.
Утром на печатной машинке отпечатали новое удостоверение личности. И поехал он на фронт вместе со своим полком, но только в отдельной теплушке, под охраной НКВД.
Сержанта Ширяева он больше не встречал. Может быть расстреляли, а может быть тоже попал в штрафную роту.
Небольшую часть штрафников составляли блатари-урки, жулики, карманники, скокари, которым срок отбытия в лагере заменили штрафной ротой.
Эти держались особняком от армейцев. Было их в роте немного, человек двадцать. Сапоги они называли прохарями, бритву - мойкой, охрану - вертухаями.
Их сплоченность и непонятный язык вызывали робость. Готовность по любому поводу и без повода кинуться в драку - страх и уважение.
В строю, среди блатяков шагал Энгельс Лученков. Внешности он был неприметной, роста среднего, худощав, подвижен. Волосы и брови выгорели у него до одинакового светло-пшеничного цвета, ворот гимнастёрки всегда был расстёгнут, пилотка на затылке.
Слева от него в строю неулыбчивый парень лет тридцати с небольшим шрамом над правым глазом и обтянутыми сухой, словно дубленой, кожей скулами.
Звали его Никифор Гулыга, и был он вором. В прошлом — медвежатник, домушник.
Профессии серьёзные и уважаемые в преступном мире. Жизнь за ним угадывалась страшная: воровал, садился, бежал, был пойман и страшно бит.
За спиной Лученкова располагался Миха Клёпа, картёжник и аферист.
Гулыга был молчалив, сдержан, порою слишком упрям, и всегда считал себя правым. Родился в год начала Германской войны. Уходил в побег. И даже свои относились к нему с опаской, потому что был опасен и коварен, как медведь. Никогда не знаешь, что у такого человека на уме.
Он был, несомненно, одной из самых ярких фигур того не совсем обычного мира, с которым Энгельса Лученкова столкнула лагерная и фронтовая судьба.
Лученков на десять лет моложе Гулыги. Появился на свет в год смерти Ленина.
Его отец, Иван Степанович, в семнадцать лет ушёл из семьи в революцию, бороться за свободу и справедливость.
Он был из романтиков, воспевающих революцию. Родившегося сына назвал Энгельсом, в честь одного из авторов «Капитала». Говорил: «Если погибну за Советскую власть, то похороните. А на могиле скажете хорошую речь, дескать, погиб дорогой товарищ на боевом посту»! И смеялся коротким, злым хохотком, похожим на кашель.
Он прошёл долгий, извилистый, по-своему трагический путь русского бунтаря. Успев закончить три класса церковно-приходской школы он всё время стремился выбиться в люди, наверх, но внутреннее бунтарство не позволило ему согласиться с происходящим. Поагитировав за Советскую власть и раскулачив несколько своих соседей, отец скоро разочаровался в колхозном строительстве и, ещё будучи на должности председателя ушёл в глубокий запой.
Не принесла революция счастья ни ему, ни Энгельсу, ни его семье. В пьяном угаре и угрызениях совести Иван Лученков застрелился в 1931 году. Похоронили его у сельсовета. Из металлического листа вырубили звезду. Приклепали к железному пруту. Заострили конец. На звезде краской написали имя, фамилию, год, день рождения, день смерти.
Комбедовский оркестр, из гармошки и двух балалаек исполнил «Интернационал». А Энгельс с тех пор стал расти безотцовщиной. Он рано вышел из-под материнского контроля, перестал учиться. Потом связался со шпаной.
“Ты, Лученков, портишь нам все показатели по школе. А ещё сын большевика!”, — укоризненно твердили учителя.
“Двоечник, дармоед!” — кричала мать.