Не отрываясь, командарм следил за всеми движениями генерал-полковника, выбирая момент для своих вопросов. Командующий что-то вписывал в толстую, в черной клеенчатой обложке «общую» тетрадь; кончив писать, он сунул тетрадь в полевую сумку.
— Ну, пора… — объявил он, — хочу добраться до ночи… — И, подняв голову, не договорил: в окно уже светил тонкий месяц, позолоченный, как на поздравительной открытке; небо полиловело, помутнело.
— Засиделся как! — подивился он. — Время, время! Вот чего нам не хватает — времени.
Встретившись взглядом с командармом, он умолк; несколько мгновений оба молчали, и в узких, цвета зеленоватого льда глазах командующего, подпертых выдававшимися скулами, появилось выражение безучастного, чистого внимания — он приготовился слушать.
— Ты через Малиновку к нам ехал? — неожиданно для себя самого спросил командарм. — Там сегодня «юнкерсы» мост повредили. Поезжай на Арсеньевен — вернее будет.
— Восстановить мост, — приказал командующий.
— Восстанавливают, само собой. — И командарм тоже умолк.
Генерал-полковник подождал еще несколько секунд.
— Да, времени у тебя маловато — учти, Федор! — сказал он.
…Весь этот день, с утра и вот до вечера, генерал-полковник провел здесь, в войсках одной из армий своего фронта. Вместе с командармом и членом Военного совета армии он побывал в дивизиях, слушал доклады командиров и комиссаров, расспрашивал, указывал, требовал. Оставив машину на лесной просеке, он вышел на опушку и долго смотрел, как сотни людей в пилотках, в расстегнутых гимнастерках, окутанные, как туманом, красноватой пылью, били лопатами в затвердевшую глину и валили зеленые сосны — строили блиндажи. По овражку, на дне которого прозрачно поблескивал на камешках родничок, он прошел на полковой НП, укрытый старыми ветлами, откуда за перекрестием стереотрубы ему открылось ровное, по-осеннему бледное пространство, с молочно-голубой речушкой в щетинистых, камышовых берегах, с желтой, как восковая свечечка, чуть двоившейся колокольней на радужном горизонте. Было относительно тихо: слабо подвывая, проплыли низко над горизонтом немецкие самолеты, где-то в тылу дробно, похоже на дятлов, постукивали зенитки. За речушкой была уже ничья земля, а за нею — немецкие линии, и неведомая угроза таилась и зрела в этом безмолвии переднего края.
Командующий походил по окопам, приглядываясь к бойцам: люди посерели, почернели, на их выгоревших гимнастерках пятнами выступила белая соль, страшны были их костистые руки в ссадинах, с обломанными ногтями, темные, как железо, лоснившиеся от ружейного масла — шутка ли: с июня эти солдаты находились в боях!.. Там же, в полку, он и пообедал из полевой кухни, сидя на березовом пеньке с котелком борща между коленями. А возвратившись в штаб армии, он созвал это закончившееся только что совещание. Все, таким образом, было выяснено и обо всем, практически осуществимом, было говорено:
— и о необходимости по всей линии обороны — глубже-глубже! — зарыться в землю, копать траншеи полного профиля, с ходами сообщения, с огневыми позициями, а не сажать солдат в одиночные, вырытые на скорую руку, тяп-ляп, стрелковые ячейки («одиночные могилки», как называл их командующий);
— и об усилении разведки всеми доступными средствами: наземными и воздушными, войсковыми и агентурными («Противник не явится к вам самолично с докладом: буду атаковать такого-то числа на таком-то участке, — сказал он начальнику разведки, — ваши сводки с большим успехом можете пустить на туалетную бумагу…»);
— и о лучшем использовании артиллерии, в которой, как и в танках, и в самолетах, была острейшая нехватка («Маневр огнем — вот к чему вам надо готовиться, — наставлял он артиллеристов. — Тяга у вас конная — берегите коней!»);
— и об армейском резерве («Прочная траншейная оборона позволит вам высвободить живую силу в резерв», — повторил он несколько раз);
—. и еще о многом другом, что понадобится для предстоящего боя.
Говорил он и с политработниками: «Мы слишком много отступали, и люди привыкли уже отступать. Надо переломить это похабное настроение… Души людей в ваших руках, товарищи комиссары!»
Словом, ничего не было забыто, а то, что говорилось, было и важно, и разумно. Но командующему все казалось, что чего-то самого важного, самого необходимого он еще не сказал, на главный вопрос не ответил. А этот вопрос был в мыслях у каждого: командующий слышал его и в молчании своего товарища по академии, боевого генерала, командовавшего армией, и в докладах командиров на штабном совещании, просивших в один голос о пополнениях, и в короткой, поданной ему справке о наличии в армии противотанковой артиллерии.
Этот вопрос стоял и перед ним самим, командующим фронтом…
Лучше, чем все здесь, он, командующий, понимал: близилось решающее, быть может, сражение этой войны — сражение за Москву! Но после трехмесячных боев, после всех жестоких потерь, армии фронта, в командование которыми он лишь недавно вступил, откатились сюда хотя и непобежденными, но обескровленными, — они были намного слабее и численно, и в огневой мощи армий врага. А дальше пятиться было уже нельзя, некуда! И отступавшие от границы до Смоленска, а от Смоленска под Москву, его солдаты тоже, должно быть, мысленно к нему обращались: одни — тоскуя и отчаиваясь, другие — с верой в его военный талант, в то, что ему точно известно, как, чем и когда они остановят врага. В Ставке Верховного, в Москве, также, вероятно, считали, что он больше, чем многие другие, осведомлен о секрете военной победы. И в долготерпеливом ожидании победы простиралась за спинами его солдат, в белых от соли гимнастерках, вся страна — командующий ощущал на себе ее огромное, давящее ожидание… Втайне от всех он и сам спрашивал сегодня себя: когда, чем и какими силами?.. Но он знал пока лишь, что ответ должен быть, не может не быть, что где-то ответ непременно имеется. И ему, командующему, требовалось очень много твердости, этого дисциплинированного мужества, чтобы не показать своим солдатам, что и он только еще ищет ответ…
— Времени мне точно не хватает, — нарушил молчание командарм, — мне бы еще недельку-полторы на всяческую инженерию.
— Федор, — сказал генерал-полковник, — обращаю твое внимание на стык с южным соседом. Смотри на юг! Не упускай из вида юг.
— Сосед у меня вот где сидит. — Командарм качнул головой и похлопал себя по толстому затылку. — Я тебе докладывал: у соседа на стыке со мной и войск почти что нет.
— Поставь там на уступе дивизию в резерв, — сказал командующий.
— А ты дай мне эту дивизию!
— Найди ее у себя, — сказал командующий.
Вошел адъютант командарма — чубатый, простоватого облика старший лейтенант, в кубанке; рукой, отведенной назад, он, не оборачиваясь, прикрыл за собой дверь.
— Что тебе? Что там? — недовольно спросил командарм.
— Товарищ генерал-полковник, разрешите обратиться к генерал-лейтенанту, — хмуро, в тон общему настроению, царившему в штабе, проговорил адъютант.
Командующий молча махнул рукой.
— У нас все готово, товарищ генерал, — доложил хмурый адъютант. — Майор Сысоев волнуется — ужин стынет.
— Нет, нет, — сказал командующий. — Спасибо! Передай там, — последнее относилось к адъютанту, — сейчас поедем.
Он встал, прямой, худощавый, с жилистой, тонкой шеей и от этого казавшийся моложе своих сорока четырех лет; гимнастерка вздулась у него на спине пузырем, и, оттянув ее, он резким, заученным движением обеих рук согнал за спину складки под ремнем. Следом за ним медленно поднялся командарм.
— Едешь уже? — командарм расстроился: их разговор по душам так и не состоялся. — Не останешься поужинать?
— Мне в Ставку докладывать, — сказал командующий. — Шапошников будет ждать.
— Ты давно его видел? Ну как он? — спросил командарм.
— Трудновато нашему Борису Михайловичу, — с неопределенной интонацией ответил командующий.
— Представляю, что нелегко…
Командарм понимающе кивнул, подумав, что начальнику Генерального штаба приходится каждодневно и еженощно общаться с Верховным, со Сталиным, и это в нынешней трудной — дальше некуда! — обстановке!
— Замечательный человек маршал, больших знаний.
— Превосходный человек! — сухо сказал командующий.
У него были свои претензии к начальнику Генштаба, неизменно замолкавшему, как только речь заходила об усилении фронта. Впрочем, существовала ли сейчас какая-либо практическая возможность такого усиления? Тяжелейшие бои шли и на юге, и на юго-западе, и на севере.
Адъютант попятился и скрылся за дверью — командующий пошел из-за стола, но вдруг остановился, словно бы заколебавшись: а не поужинать ли в самом деле?
— Может, все-таки закусишь накоротке? — спросил с надеждой командарм.
— Нет, никак не могу, — сказал командующий.
Он еще раз мысленно поискал: не упустил ли он чего-нибудь в своих указаниях и требованиях? Нет, он позаботился как будто обо всем… Однако же от его забот не прибавилось в армии ни штыков, ни танков, ни пушек. И ни он, командующий фронтом, ни командарм, ни начальник Генштаба не были чудотворцами — не был им и Верховный!..
— У меня, доложу тебе, лапшу знаменито готовят, — сказал генерал-лейтенант. — Все уже на столе…
Его подмывало: а не спросить ли вот сию минуту у старого товарища: «Ты-то сам убежден, что мы в состоянии жесткой обороной разбить противника? Ты веришь в свой приказ?..» И его остановила мысль, что, чего доброго, он будет обвинен в малодушии… Да и какой другой приказ мог быть отдан сегодня, на подступах к Москве?!
Плотный, с выпуклой молодецкой грудью, но и с обозначившимся животом, генерал-лейтенант был приземист и, глядя снизу вверх, просительно искал на лице командующего согласия.
— В другой раз отведаю твою лапшу, — сказал тот. — У тебя все ко мне?
Генерал-лейтенант тяжело задышал — слабый свет месяца, проникавший в комнату, блестел на его седоватом виске, обращенном к окну, на складках подбородка, на шитых золотой ниткой звездочках в петлицах генеральского кителя, — но так ничего не выговорил, не отважился.
— Ну, что же?.. Счастливо, Федор! — сказал командующий и протянул руку, прощаясь. — Уверен, друг, в тебе и в твоей армии. Будь здоров!
— И выполняй задачу, — договорил за него командарм.
— Точно: выполняй задачу! — повторил командующий.
Но затем случилось то, что и предвидеть было трудно, — он и сам со всей своей твердостью не смог больше молчать о главном. Лишь на какое-то мгновенье он утратил свой постоянный, ставший автоматическим контроль воли над собой, и что-то сразу раскрылось в нем, высвободилось. Наклонившись к командарму, испытывая ту же потребность в поддержке и в совете, он проговорил:
— Учили нас с тобой, готовили… Надежды возлагали… Вот в золоте ходим! Ведь это что же получается?! Федор! Товарищ дорогой!
И командарм чуть было не стал его благодарить: радуясь, что они могут наконец высказаться не как два больших военных начальника, а как два близких, одинаково мучающихся человека, он тут же с поспешностью отозвался:
— Я, Ваня!.. Я с двадцать второго июня в боях… На мне вины нет.
— На тебе нет, верно! На мне тоже будто нет, на ком же тогда? — сказал командующий; какое-то минутное изнеможение овладело им.
— Ты о причинах-следствиях думал? — горячо зашептал генерал-лейтенант. — В дивизии, с которой я начинал в июне, сменился уже, поди, весь личный состав командиров и политработников… Вот и гадай теперь, на ком?..
И они оба замолчали, подумав в эту минуту об одном и том же человеке — главнокомандующем и вожде. Их доверие к Сталину, к его мудрости, предвидению, к его полководческому таланту было безграничным. Но тем более трудно объяснимыми были опустошительные неудачи начала этой войны.
— Считать потери, искать причины после будем, а сейчас мы все в ответе, — глухо сказал командующий. — Я с восемнадцатого года в Красной Армии! Я Ильича слышал, когда еще нас на Деникина посылали. Владимир Ильич с балкона в Москве…
Командующий оборвал, пораженный этим воспоминанием; оно относилось к той поре, когда он, деревенский хлопец, пришил к своему облезлому треуху вырезанную из кумача красноармейскую звезду, а в руки получил трехлинейку. Конечно же, он тогда уже взвалил на свои плечи ношу, что так непомерно отяжелела сейчас, но выразить это он как-то затруднился.
— Да ты все сам понимаешь, Федя! — после молчания сказал он. — Тогда мы пели много… Сапог не было, босые чесали, но пели: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов!»
— «И как один умрем в борьбе за это!» Молодые были, веселые! — сказал командарм.
Они еще помолчали; потом генерал-лейтенант негромко, раздумчиво проговорил:
— Что только в силах будет, сделаю… сделаем. Армия свой долг выполнит.
Он был удовлетворен: ничего, в сущности, особо важного и нового не сказали они друг другу, а ему сделалось между тем, как бы даже спокойнее, яснее. «И как один умрем в борьбе за это…»
— Не пустим немца к Москве, пока живые, — сказал он вслух.
— Если пустим, то ни тебе, ни мне лучше бы вовсе не родиться, — сказал командующий.
И почему-то огляделся… Месяц в окне висел теперь под верхним краем рамы, побелел, светил ярче, и в комнате стало как будто холоднее.
Во дворе командующему пришлось подождать: водитель увел его машину, чтобы заправить горючим. Повторилась обычная история: сержант-водитель вспоминал о горючем или о том, что хорошо бы сменить свечу в моторе, когда надо уже было ехать, но генерал-полковник все только грозил расстаться с ним — он ездил с этим сержантом с начала войны. Выйдя на улицу, генералы, прогуливаясь, опять отдалились от своих спутников, столпившихся в воротах. Побелевший месяц струнно блестел на повисшем над улицей проводе «шестовки», было сумеречно, туманно. Командарм, помягчевший, благодарный за душевный разговор, спросил:
— Семейство где твое?.. Уехали из Москвы, нет? Что жена пишет?
Думал он сейчас и о своей жене, и о своей единственной дочери… В последнем письме жена спрашивала у него: уезжать им из Москвы или оставаться? «Многие уже эвакуировались», — писала она. И он ответил категорически: «Уезжайте!» — что было всего лишь разумным; наверно, по зрелому размышлению, он повторил бы «уезжайте» и сейчас. Но что-то уже беспокоило его в этом ответе: словно он невольно высказал в нем неуверенность в своей же армии, в себе самом.
Командующий ответил не сразу; он удивился: оказывается, в эти последние дни он попросту забыл, что у него где-то есть жена, есть и другие близкие, есть и московская квартира… Правда, он и жена еще до войны отдалились друг от друга — дело, по-видимому, шло к разводу. И должно быть, главная вина, с которой обычно начинается семейное неблагополучие, лежала на нем — он был невнимательным мужем, а возможно, и неинтересным с точки зрения жены, — она так и не смогла примириться с тем, что в его жизни, отданной службе, она занимала слишком небольшое место. Другая, вернее, единственная его любовь, с молодости завладевшая им, становилась все требовательнее, по мере того как он поднимался по лестнице чинов и званий. Он был только солдатом, и он не искал ничего иного — эта его любовь дарила ему и самые большие радости. Но женщины находили его, кажется, нетонким и скучным.
— Жена — это жена, — сказал командующий и усмехнулся про себя: получалось совсем по Чехову.
— Точно: жена — это жена! — подхватил с удовольствием генерал-лейтенант. — Без семьи человек — не человек! У меня дочка, способная, понимаешь, девчонка, особенно к музыке!
Он просто не понял командующего, но тот не стал его вразумлять. Две черные машины с узенькими щелочками синего света в фарах неслись уже к ним по темной улице — наконец можно было ехать. Командующий козырнул командирам, вышедшим его проводить, и повернулся к командарму.
— Смотри на юг, — сказал он своим однотонно звучным, негибким голосом, — не упускай юг! И — разведка, разведка! Займись сам разведкой. Желаю успеха!
С адъютантом и автоматчиком он сел в первую эмку; во второй поместились два сопровождавших его полковника из штаба фронта и еще один автоматчик. Машины тронулись, и облака пыли, заголубевшей в свете месяца, закрыли их.