Дом учителя - Березко Георгий Сергеевич 16 стр.


В ее тусклом от времени зеркале, едва она приблизилась к нему, возникло воистину чудесное видение. Из дымной глубины зеркала, как из облачного тумана, вышла вдруг необыкновенная женщина в ангельском веночке, облаченная в дивное, все из белого газа, одеяние. Веря и не веря, Настя смотрела на это свое и не свое изображение, осененное красными и белыми розами. И ей подумалось, что наконец-то, после всех испытаний и несчастий, — наконец-то! — она видит себя не такой, какой привыкла видеть и какой ее видели и привыкли видеть все, а такой, какая она есть на самом деле, со своими истинными чувствами, со своей любовью. Настя словно бы открыла сейчас себя для себя. И это открытие показалось ей началом недоступной разумению, пугающей, но прекрасной перемены в ее жизни — перемены, которую она до сих пор считала смертью…

Кулик присел между тем к столу, выкрутил огонь в лампе — он не любил унылой полутьмы — и огляделся. Ему все больше здесь нравилось: чудаковатая, но завлекательная хозяйка этой тихой, удобной во многих отношениях жилплощади была еще вдобавок натурой художнической, то есть близкой ему самому. Повсюду на окнах, на столе, на стенах, у рукомойника виднелись здесь милые предметы женского поэтического умения: вышитые дорожки, занавески, полотенца с травами и птицами, даже более яркие, чем живые, цветы стояли и в вазочке на столе и торчали из трещинок в бревнах, между развешанных там фотографий. Матерчатый коврик — целая картина «Утро в лесу» с играющими медведями, хоть сейчас на выставку! — был протянут по стене над кроватью с никелированными шишечками, с пирамидой подушек мал мала меньше.

— А что? Неплохо у тебя, — похвалил Кулик. — «Свой уголок я убрала цветами…» Есть такой романс. Совсем, знаешь, недурно.

Настя обернулась, и он опять подивился — так она переменилась невесть с чего, и следа не осталось от ее прежней хмурости. Она раскраснелась, и ярко, огненно в ее глубоких глазницах блестели глаза. Кулик искренне восхитился:

— Ну точно, как сосватанная! Тебя сейчас… ну, куда угодно! Хотя б в Москву, в сад «Эрмитаж»!

Она с необъяснимым, чуть ли не молитвенным выражением вглядывалась в него.

— Тебя как звать-то? И не знаю еще, — сказала она.

— Главным, что ни на есть, русским именем, — сказал он, — которым и цари назывались.

— Иваном звать, угадала? — почему-то обрадовалась она.

— Точно!

— Иваном… — повторила она медленно, как бы запоминая, — по-церковному Иоанном.

— К тому же Ивановичем. — Он сипло засмеялся, довольный знакомством с этой необъяснимой женщиной — ничего подобного ему не встречалось еще.

— Тебя послал кто? — вырвалось у нее. — Чей ты?.. Говори…

Вместо ответа Кулик вытащил из кармана штанов банку консервов, пачку печенья — служба в интендантстве имела свои существенные преимущества, а из другого кармана — фляжку в суконном чехле и встряхнул ее, в фляжке забулькало.

— На сухую глотку не поговоришь, — сказал он. — Стопочек не найдется у тебя? А, лапушка, баядерка!..

Настя помедлила мгновение и всплеснула руками.

— Ой!.. Чего ж это я?! — вскрикнула она. — И стопочки найдутся, и что другое… О господи, совсем голову потеряла!

И она кинулась в угол к шкафчику с посудой; легкое платье ее раздулось и приподнялось, открыв щиколотки.

— Когда б имел я златые горы!.. — воскликнул со всей искренностью Кулик. — А у солдата, лапушка, только и есть, что сердце, которое завтра, возможно, будет пробито.

Настя заметалась по комнате, собирая ужин, — можно было подумать, что для нее и впрямь с его, Кулика, приходом наступил праздник… Чистая скатерть, опахнув Кулика свежим ветерком, плавно опустилась на стол, а затем перед ним появились не стопки, а красивые с золотым ободком рюмки и в дополнение к его консервам, как по щучьему велению, — отличная закуска: студень, соленые огурчики, квашеная капуста, яблоки — наливные, величиной с дыньку, антоновки. С подоконника перекочевала на стол двухлитровая бутыль с чем-то черно-багровым, присыпанным сверху порозовевшим сахарным песком, — вероятно, вишневая наливка. И Кулика охватило чувство, близкое к умилению…

— Ты сам-то откуда? — все допытывалась Настя, кружась у стола. — Ты где жил до войны?

— В столице нашей Родины — Москве, так точно! — отрапортовал он.

— Один жил? Или как?

— Зачем один, родня у меня. Мы все вместе живем.

— Не была я в Москве… В кино только видела Красную площадь, Мавзолей, — сказала Настя, — а еще метро — ну как в сказке. А родня-то у тебя большая?

— Старики у меня: батька, мать. Хоть и не очень еще старики, батька у меня казак, — сказал он.

Она прервала на минуту свое кружение, остановилась с тарелками в руках.

— А может, обманываешь меня? — спросила вдруг она.

— Да зачем мне обманывать? Могу дать полный адрес: Вторая Брестская, дом тридцать три, квартира двадцать два. Милости просим!

— Москва — ну да… — раздумчиво проговорила Настя; казалось, она была удовлетворена. — Там и митрополит у вас живет… Москва!.. Ну, ладно. А только адрес твой мне уже ни к чему.

И она опять унеслась в своем раздувавшемся платье, мелькая босыми маленькими ножками; вернувшись с хлебом в плетеной корзинке, она сказала:

— Везучий ты, Иванович!.. А я вот детдомовская, я и не дозналась, кто меня народил.

Метнувшись напоследок к комоду, она принесла оттуда и поставила у своего прибора небольшую, в фанерной рамочке, фотографию — портрет. С ревнивым любопытством Кулик потянулся через стол — с фотографии пристально, глаза в глаза, смотрел на него мужчина с залысинами, со строго сведенными в одну линию густыми бровями; мужчина был в пиджаке и при галстуке.

— Это кто же такой?.. Кто тебе этот дядя? — нарочито громко вопросил Кулик и запнулся.

На лице Насти, в ее подсвеченных снизу лампой сияющих глазах было словно бы хмельное, дурное выражение; на запавших щечках двумя пятнами-кружками пылал жар. Не ответив, она бесшумно, боком опустилась на лавку напротив Кулика, выпрямилась и положила на край стола ладонями вниз свои смуглые загрубевшие кисти рук; выше, до плеч, была открыта ее бледно-золотившаяся, нежная кожа.

— Разливай, Иванович! Тебе и первое слово! — сказала она вздрагивающим голосом и перевела взгляд на портрет.

— Есть! Природа не терпит пустоты! — поспешно проговорил он, как и говорил обычно перед пустой рюмкой, но ему сделалось не по себе: ощущение было такое, что за столом с ними сидит кто-то третий. И кавалерская уверенность Кулика — чувство инициативы, которое и вело к победам, стало у него таять.

Со вниманием Настя следила, как он, торопясь, отвинчивал крышечку фляжки, как наливал, сперва ей, потом себе, и ожидающе, с неразумной требовательностью уставилась на него, когда он поднял рюмку.

— Ну так… — с осторожностью начал он, — ну, счастливо!.. За счастье, то есть!

Не помешкав, он опрокинул в себя рюмку; она взяла свою, но пить сразу не стала, а опять поглядела на портрет, на строгого, лысоватого мужчину в пиджаке. Забывшись, она отчетливо сказала что-то вовсе несуразное:

— Алеша! Алешенька! За наше с тобой!..

Кулик опустил голову.

«Тронулась, бедняжка, с горя — вот так номер!» — огорчился он, и к его чести, в эту первую минуту огорчился не за себя.

Настя зажмурилась и одним длинным глотком выпила свою рюмку; не закусив, она стерла ладонью уголки губ. А Кулик тут же, как нечто целительное, налил ей вторую.

— Бывает, что и возвращаются бойцы, как с того света, — сказал он. — Напутает в штабе писарь, нас у него много, тысячи — и на тебе: жив-здоров Петр Петров, радуйся, мать, не плачь, жена!

Она ничего не ответила; они выпили молча по второй, и она расслабилась, помягчела, даже тихо, как бы в растерянности, заулыбалась.

— Это он и есть, сержант твой? — спросил Кулик.

Она покивала, глядя на портрет.

— Да… — протянул он. — «Быстры, как волны, дни нашей жизни…» А на войне, лапушка, особенно — быстрее не бывает.

Еще не оставив надежды на более приятное продолжение этой встречи, он сделал словно бы пробный шажок:

— Солидный товарищ, видать, на возрасте. А не староват маленько для тебя? Я извиняюсь, конечно! Но законы природы свое всегда возьмут.

— Алексей Васильевич точно меня старше, — проговорила Настя мягко, мечтательно. — Он мне — душа родная, и отец, и мамка. Он и сюда мне рекомендацию дал, а мне приказал: тут при Доме ты и учиться можешь… Староват, говоришь, Иванович! Искушаешь меня… А против него ты, Иванович, вроде как несовершеннолетний — он и ростом на голову выше, и в плечах… Алексей Васильевич на пилораме работал, бригадиром. Староват?.. А знаешь, что мне командир полка про него написал?.. Ты послушай.

— Ну зачем же?.. Я это — между прочим… — сказал Кулик.

— Нет, ты послушай! — Настя резким движением отодвинула свою тарелку и привалилась грудью к столу — она уже действительно захмелела. — Я каждое словечко того письма… Я как получила его, ума лишилась, на крик кричала, ко мне доктора вызывали… Ты слушай: «Сержант Алексей Васильевич Головин — это он и есть Головин — подавал на поле боя пример мужества и отваги…» Ты слушай, слушай! «Сержант Головин был лучшим в части младшим командиром, пользовался уважением подчиненных… — продолжала без запинки Настя, затвердившая письмо наизусть. — Пал смертью храбрых в бою у озера Сайма…»

— Ну ясно, — пробормотал Кулик.

— Сайма… — вслушиваясь в звук чужого названия, повторила она.

И Кулик подумал, что ему, видно, придёмся убираться не солоно хлебавши — разговор принял характер, явно не способствовавший его планам. Эта горемычная, чокнутая невеста убитого на финской войне сержанта все еще чересчур сильно горевала о своем женихе. Да и у самого Кулика, глядя на нее, поубавилось пыла — несчастье, в самом деле, было заразительно, переходило от человека к человеку… Помрачнев, он принялся, хоть и без особенной охоты, за еду — не оставлять же на столе богатую закуску!

— Сайма-озеро?.. Далеко это, Иванович?! — спросила Настя. — Наша Ольга Александровна на карте смотрела, говорит — далеко.

— Да уж не близко, — непонятно, с полным ртом отозвался Кулик, — а сейчас и вовсе.

Она подперла обеими руками подбородок и задумалась — на ее чистом лбу пролегла вверх от переносицы морщинка. И Кулик, проглотив кусок, серьезно осведомился:

— Ты никак на могилку собралась, на то озеро? Ну и ну… Зачем это тебе?

— Как так зачем? — она удивилась.

— Вот именно, зачем? К тому же и могилки той уже нету, учти это, — сказал он. — Фашисты наши могилки с землей ровняют, танками.

Силясь проникнуть в смысл его слов, она долго молчала и вдруг тихо вскрикнула:

— Ой, что же они делают?!

— То и делают, чтобы духа нашего не осталось, и памяти, чтобы с корнем нас, и на все будущие времена, — сказал Кулик. — Ну да это одна их фантазия. Подавятся, жабы!

Настя не проронила ни звука, не пошевелилась, глядя мимо него своими остро блестящими, в пол-лица, остановившимися глазами.

— Между прочим, снегу там — не проедешь, не пройдешь! — сказал он, вновь наполняя рюмки. — Финляндия — это тебе не Крым… Да ты что, Настя?

Она не откликнулась… Он сожалительно вздохнул, так и не поняв, какой уничтожающий удар нанес он ей сейчас мимоходом, отняв то, что сам же ненароком дал. Еще минуту назад она точно знала, казалось ей, где именно она встретится со своим женихом — пусть и за сотни верст, пусть на краю земли! Но как же найдет она своего сержанта — встал теперь вопрос, — если не было больше ни холмика, ни креста, ни другого знака, под которым он ждал ее? Немецкие танки словно бы во второй раз его убили. И как тысяче тысяч других женщин, овдовевших на войне, это безмогильное, бесследное исчезновение представилось Насте окончательной и непоправимой утратой. О свидании нечего было теперь и думать — ее сержант навсегда потерялся в той бескрайней пустыне, в той бесконечной тьме, где никто ни с кем не может встретиться.

— Ну, чтоб не последнюю, — сказал Кулик. — Выпей, лапушка, облегчи душу!

Она повела на него невидящим взглядом и не прикоснулась к рюмке… В безмолвии он допил свою водку, покончил со студнем, с консервами, съел антоновку, хмурясь и посматривая на Настю. В доме стояла тишина, время было позднее, все, наверно, спали, и Кулик решил, что пора уходить. Он вообще-то примирился уже со своей неудачей — да и постигла ли его неудача? — размышлял он: день завтра предстоял такой же хлопотный, и надо было хорошенько выспаться; он и отяжелел к тому же после обильного ужина.

Очень неожиданно за спиной у него послышалось птичье лесное «ку-ку». Кулик обернулся — между окнами, в простенке, висели часы-ходики, смастеренные в виде домика с окошечком, и из домика высунулась кукушка. Она прокуковала еще один только разок, а затем что-то внутри часов звонко звякнуло, и птичка спряталась в своем теремке, крохотные ставенки захлопнулись.

— Гляди-ка, гляди! — Кулик был простодушно заинтересован. — «Кукушка вековая нам годы говорит…» Мало она нам с тобой накуковала. Вредная у тебя кукушка.

И Настя очнулась, задвигалась, ладонями обеих рук провела по лицу, точно отирая его. А когда отняла руки, лицо ее открылось измученным, словно бы погасшим.

— Испорченная кукушка, — устало проговорила она. — То вовсе молчит, а то не вовремя…

Ей вдруг стало холодно, и она, сжавшись, обхватила себя скрещенными голыми руками.

— Озябла… — участливо сказал Кулик, — а это потому, что мало выпила.

Он тяжело поднялся и выбрался из-за стола.

— Ну, спасибо, угостила — лучше не надо. Знаешь песню: «Ночной привал, вино, подруга, труба — и снова на коня!» Мой командир ее обожает. Вся разница, что у меня конь с мотором.

— Уходишь… уже?! — прерывающимся голосом выговорила она.

— Прости, если что не так. Прощай, может, и не свидимся. Мы завтра раненько… — сказал он.

Настя тоже встала и неожиданно подалась к нему — ее объял страх, телесный, непобедимый страх. Ничего уже у нее не оставалось — ни этого жилища, из которого она должна бежать, ни этого разворошенного сундука с ее погибшим приданым, ни даже могилы дорогого человека. Она была начисто обкрадена — так, как может обокрасть, оголить одна лишь война… Кругом стояла поздняя, глухая — ни отзвука, ни дыхания — тишина. И Насте померещилось, что ее покидает единственный, последний в ее существовании живой человек. Стоило только ему уйти, этому прохожему солдату, и уже никогда не наступит утро, не кончится эта ночь…

— Куда же ты?! — жалобно вскрикнула она.

— Поспать минуток двести-триста, — сказал он.

— Не ходи!.. — Она схватила его руку своей небольшой, но сильной рукой с твердыми пальцами. — Зачем тебе уходить. Я… я, как ты хочешь… Я постелю. Я — мигом… Не ходи! — беспорядочно заговорила она, с трудом двигая губами. — Боязно мне… Так-то боязно… Не ходи… Христом богом молю!

Она прижалась к нему всем телом — грудью, животом, коленями, ее голова пришлась ему под подбородок, и он услышал земляничный запах мыла, исходивший от ее не просохших еще волос. Нерешительно — Кулик был ошеломлен этими капризами женской натуры — он погладил ее вздрагивающую спину. Сразу ослабев, Настя повисла на нем.

— Я мигом… мигом, — лепетала она, страшась, что он все же уйдет.

Оторвавшись от него, она побежала к кровати и там обернулась… Мгновение она стояла, опустив руки, в своем небесно-невестином облачении, в веночке, точно ждала послушно какого-то его знака. Кулик не трогался с места — она вызывала сейчас жалостное изумление, ничего другого. И она рывком сдернула с кровати покрывало, бросила на изножие, потом покидала к изголовью подушки. Торопясь, переступая узенькими ступнями, она стянула через голову платье и тоже кинула куда-то. Она оказалась по-девчоночьи худой и угловатой, как и представлял себе Кулик, и в девчоночьем, по-деревенски лифчике — он приметил и это. Медленно, с саднящим чувством он двинулся к ней…

Назад Дальше