Дом учителя - Березко Георгий Сергеевич 18 стр.


— Моего Сорокина не встречали там, на войне? — раздалось из группы женщин, как только Веретенников замолк. — Сорокин Илья Федорович, пожилой он, сорок четыре года.

Веретенников обернулся к своей маленькой команде: не встречался ли кому-либо из его людей этот Илья Федорович?.. Женщина переводила глаза с одного лица на другое, и под ее просящим взглядом мужчины молча хмурились.

— Как ушел в первый день, двадцать второго, так и голоса ни разу не подал, — пожаловалась она горько на мужа, — пропал человек, как и не был.

Молчание затягивалось, и румяная старуха, угощавшая в цехе сливками, сказала:

— Должно, твой не на ихнем участке, война — она через всю Россию идет.

— Присядемте перед дорогой, — басом сказала женщина — директор завода, крупная, с непомерно большой, распиравшей жакет грудью.

Веретенников хмыкнул, — мол, что за суеверие? — но сел; женщины — те, кому не досталось места на скамейках, подошли вплотную к сидящим. И на Истомина вновь наплыл пресный, сладковатый молочный запах — запах детства. Работницы тихонько коротко переговаривались между собой, поглядывая на гостей, обмениваясь какими-то впечатлениями, и Виктору Константиновичу подумалось, что женщины знают о своих гостях-мужчинах и даже о войне гораздо больше, чем кажется им, военным. «Какие они все терпеливые!.. — проговорил он про себя. — Какие снисходительные и терпеливые!» И ему опять, по смутной связи со всем тем, что приняла в себя сегодня его душа, пришло в голову: «А может быть, скоро уже победа, может быть, сегодня…» Эти женщины заслуживали ее больше, чем кто бы то ни было.

Девушка, почти девочка, со сливочно-розовыми, словно надутыми щеками, подалась вперед и выкрикнула:

— Дяденьки!.. Товарищ лейтенант, можно вас спросить?

— Говори, Астафьева, — разрешила женщина-директор.

— Я что подумала… — Глаза девушки расширились как от испуга. — Есть на свете правда или нет?

— Интересуешься, значит? — со смешком отозвался чей-то женский голос. — Скажи пожалуйста.

— А я теперь не пойму: есть ли, нет?! — выкрикнула девушка. — Не может так быть… Ну, не может, чтобы на фашистской стороне была правда! А почему тогда они нас побеждают?! Почему? Мы за то, чтобы всем было хорошо, всем народам — по-человечески!.. И мы крепили нашу оборону. А почему тогда?.. Вот я думаю, думаю…

Она запнулась и посмотрела на директора.

— Лучше бы ты совсем не думала, Астафьева, — сказала та. — Ты же комсомолка, а не знаешь, где, на чьей стороне правда.

— В том-то и дело! — воскликнула девушка. — Правда на нашей стороне. А фрицы нас побеждают! Почему?

— Эко загвоздила! — проговорил тот же насмешливый голос. — Вот так загвоздила!

Веретенников легонько подтолкнул локтем сидевшего рядом Истомина:

— С подковыркой пошел разговор. А вы что скажете, товарищ кандидат наук: есть правда или того… убежала в неизвестном направлении? — Сам он явно не нашелся сразу, что ответить, и кивком показал всем на своего бойца:

— Профессор из Москвы, автор книг, наш ополченец! Так что же, товарищ профессор, где она правда, на чьей стороне? — с усмешкой, как бы снисходя к книжной учености своего солдата, сказал он. — Товарищи женщины интересуются.

И застигнутый врасплох Виктор Константинович беспомощно задвигался, поднял, обороняясь, руку. «Не мне отвечать… Я и сам…» — чуть не сорвалось у него с языка. Но его остерегло воцарившееся безмолвие — эти осиротевшие женщины затеснились к нему, и опасливое выражение, какое бывает у людей на приеме у врача, сделало в эту минуту похожими их лица, молодые и немолодые. Виктор Константинович привстал, сел, встал во весь рост… И в последнее мгновение, когда молчать было уже невозможно, кто-то другой, показалось ему, а не он, проговорил его голосом:

— Правда? Вы спрашиваете, милая девушка, где правда? Она на стороне молодости и жизни… То есть на вашей стороне, дорогой юный товарищ!

Раздалось громкое «ой!», и девушка, задавшая вопрос, попятилась, чтобы укрыться за спинами товарок.

А Истомин почувствовал необыкновенное облегчение, и ему даже понравилось, как он начал, — видно, он не окончательно еще огрубел на войне, не отупел. Стремясь со всей искренностью утешить свою аудиторию, он продолжал — торопливо, возбужденно, точно волна подхватила его и понесла.

— Но я понимаю ваше недоумение. Да, да — оно вполне законно! Вы исходите из правильной мысли, из мысли, что сильными делает людей сознание своей правоты, что наивысшую силу питает поэтому стремление к добру, к справедливости, к всеобщему счастью. Это, конечно, так и есть! Но если это так, то почему же, спрашиваете вы, побеждают немцы, фашисты? Ведь фашизм — величайшее преступление, фашизм — это неправда, это зло, чернее которого ничего нет. Почему же он сильнее?..

Истомин помедлил, его длинное, исхудалое «блоковское» лицо выразило мученически-напряженное ожидание своего же ответа.

— А он не сильнее… — опять кто-то будто проговорил за него, но его голосом.

«Неужели это я?.. — крайне подивился он. — И неужели зло действительно не сильнее?» — Он был прямо-таки потрясен и, не зная еще, верить или не верить этому своему открытию, закричал с радостью, с чувством освобождения:

— Вот тут вы ошибаетесь, милая девушка, зло не сильнее добра! И никогда не было сильнее, в конечном счете!

Он отыскал среди множества женских лиц розовое, надутое, точно обиженное личико и обрадованно ему улыбнулся.

— Оглянитесь на историю! Это бывает очень полезно! — прокричал он. — И вы увидите: во все эпохи, в каждом человеческом обществе шла борьба — вечная борьба жизни со смертью, свободы с угнетением, света с тьмой! Бывали мрачные периоды, когда казалось, что все погибло, ночь, мрак спускались на землю. Но из века в век — оглянитесь на историю! — побеждали жизнь и правда! Озирис был убит, а потом воскрес…

Виктор Константинович почувствовал мгновенное колебание: может быть, не стоило об Озирисе? Но ничего более образно-доказательного не подсказала в эту секунду его память.

— Озирис — это бог воды в Древнем Египте, — снова заспешил он. — Озирис также научил людей земледелию — это был бог-благодетель. Так вот: младший его брат Сет позавидовал Озирису и лишил его жизни…

— Ближе к существу дела, товарищ профессор! — дошел к Виктору Константиновичу, как издалека, голос Веретенникова.

— А, да, да… — Он быстро закивал, развел руками. — Позвольте мне еще несколько минут… Я хотел рассказать товарищам женщинам, нашим гостеприимным хозяйкам, один старый миф, то есть легенду. Простите! Так вот: жена Озириса, Изида, богиня материнства и плодородия, оплакивала своего мужа. И ее слезы, ее любовь оживили его. Это, конечно, не более чем поэтический вымысел, Но в нем есть огромный смысл!.. «Что со мной?.. Я стал оптимистом! Что случилось?..» — проносилось в его голове. И дивясь, и не до конца еще веря этой метаморфозе, он испытывал особенное удовольствие, опровергая сейчас самого себя. — Жизнь, свет, любовь побеждают смерть, ночь, ненависть! — выкрикивал он, наслаждаясь. — И женщина — это носительница вечного, животворного начала. Я только об этом хотел напомнить. Мы и свою Родину видим женщиной, мы говорим: Родина-мать! Поэтому, в конечном счете… Ну, все, все!..

Он смешался, плюхнулся на скамейку и в растерянности поднял глаза на свою аудиторию. «Ну что, как?» — спрашивали его глаза.

Надутая девушка, которую называли Астафьевой, отвернулась, точно застыдившись, иные слушательницы смотрели на него с любопытством. Женщина-директор сохраняла серьезное выражение.

— Спасибо за красивую сказку, товарищ профессор! — сказала она. — Конечно, сейчас у нас период тяжелый.

— Бог правду видит, да не скоро скажет, — вступила в разговор румяная старуха бригадирша.

— Но ваш намек мы понимаем, — продолжала директорша. — Передайте там своим товарищам бойцам: мы, женщины, трудящиеся в тылу, только об них и думаем, и нет нам ни часа покоя от наших дум. А они пусть об нас не тревожатся. Мы и детей соблюдем, и себя, и мы прокормимся, ничего…

Громадные шары ее грудей заколыхались под жакетом, она глубоко вздохнула.

Веретенников хмыкнул, поднялся со скамейки, и все стали прощаться.

— На политработу, Виктор Константинович, ставить вас еще рановато, — сказал он Истомину, когда они шли к машине. — С народом надо конкретно, ближе к практическим вопросам.

— Да, наверно, вы правы, — охотно согласился Истомин. — Какой из меня политработник?

Он все еще находился в необыкновенном возбуждении: пусть даже речь его оказалась неудачной, чересчур книжной, он был потрясен тем, что смог ее сказать и, более того, сам ей поверить. И если даже ему не слишком удалось утешить своих слушательниц, они утешили его самого.

Чтобы возвратиться в Дом учителя, надо было с одной городской окраины проехать на другую. И состарившийся в покое, в окружении своих садов, городок снова весь открылся Виктору Константиновичу. Он еще раз увидел эти деревянные улочки и эту бревенчатую церковку-вековушку с островерхим чешуйчатым куполом, а ближе к центру — эти каменные толстостенные дома с полуциркульными окнами, с ампирными портиками: школу, больницу, горсовет, продмаг и эту булыжную площадь с белой аркадой торгового ряда, с легкой, обитой кумачом трибункой, этот разросшийся бульвар с заколоченным пивным павильоном и полосатую будку алебардщика, в которой сидел ныне милиционер. Вдалеке, над разливом медно-зеленой листвы, то показывались, то исчезали зубчатые венцы башен монастырского кремля и долго маячила белосахарная соборная звонница. Все еще держалась ясная погода, и в прозрачной голубизне осеннего дня городок пронесся мимо, подобный овеществленному воспоминанию, каменному эхо давно умолкшего прошлого.

А впрочем, по улицам ходил народ, продавались билеты в кинотеатр, где сегодня показывали «Девушку с характером», по середине бульвара маршировал отряд школьников — все с сумками противогазов; встрепанная девочка, в тапочках на босу ногу, вела на шнурке белую козу, перебиравшую по мостовой, как на цыпочках, своими остренькими копытцами.

И Виктор Константинович почувствовал благодарность за все, что он здесь пережил и увидел, благодарность даже к этой вот взлохмаченной Эсмеральде с ее козой. А его смутное предчувствие — надежда на счастливый перелом в войне, на победу, что так долго, так страстно ожидалась, — превратилось почти в уверенность — уж очень хорошо он себя сейчас чувствовал!

Недолго задержавшись у райвоенкомата, пока Веретенников наведывался туда, дольше постояв возле столовой, где все пообедали жареной курятиной, за счет командира, обе машины вкатили во двор Дома учителя. И здесь настроение у Виктора Константиновича несколько понизилось: обитатели Дома собрались бежать из города, с минуты на минуту за ними должны были приехать… Желая попрощаться с хозяйкой Дома, Веретенников и Истомин нашли ее в зальце; одетая по-дорожному в какой-то допотопный, обшитый галуном черный костюм, в черной кружевной шали на седой голове, Ольга Александровна одиноко там прохаживалась. Выглядела она даже спокойнее, чем вчера, когда устраивала здесь гостей, но казалась рассеянной и словно бы все что-то обдумывала. Когда Веретенников, деловой человек, осведомился, будет ли кто-нибудь в ее отсутствие присматривать за этим «оазисом», она недоуменно улыбнулась. В нарядном, залитом солнцем зальце все, надо сказать, оставалось нетронутым, ни одной вещи не было убрано. И после того как Веретенников повторил вопрос, Ольга Александровна коротко ответила, что о Доме позаботится кто-то другой.

— Советую на основании опыта, — сказал Веретенников, — все материально ценное снести в одно место и — под хороший замок.

— А зачем? — только и проговорила она.

— Дорогая Ольга Александровна, самое тяжелое, может быть, уже позади, — сказал Истомин.

— Может быть… Может быть… — рассеянно повторила она.

Затем она пожелала товарищам фронтовикам счастливого пути, милостивой — так она выразилась — судьбы. И опять стала неспешно прохаживаться по своему цветущему садику, среди фикусов, роз и лимонных деревцев, упорно что-то про себя обдумывая.

Племянница Ольги Александровны Лена повстречалась Истомину во дворе; она куда-то стремительно неслась, но Виктор Константинович успел заметить, что кончик ее носа покраснел от слез; незастегнутое линялое пальтецо канареечного цвета приподнималось за ее спиной одним большим крылом. На бегу Лена жалобно улыбнулась Виктору Константиновичу, и ему пришло в голову сравнить ее с вылетевшим из гнезда в свой первый, страшный полет птенцом с красным носиком.

Польских беженцев не было видно: затворившись в комнатке Барановских, они совещались, вероятно, о том, как им теперь быть: дожидаться ли указаний сверху или уходить вместе со всеми? Положение у них действительно было вдвойне трудное — о них могли просто не вспомнить в эти дни.

Ваня Кулик, выключив мотор, достал расческу и, повернув зеркальце над ветровым стеклом так, чтобы видеть себя, причесался. Заглянув затем в свой продуктовый запасник, устроенный под сиденьем в кабине, и переложив половину его содержимого в карманы, он пошел прощаться с Настей… Когда на рассвете он проснулся, ее уже не было рядом: она поднялась раньше, он и не слышал. А повидать ее перед отъездом Кулика очень тянуло — по мотивам противоречивым: и по чувству признательности, и по чувству своей, и не только своей, общей их вины, непривычно тяготившей его. Ничего плохого, в сущности, у них не произошло, он переспал с нею — только и всего, велик ли проступок?! И она так искренно, так щедро его любила, что, вспоминая ее любовь, он немного дурел, похохатывал, начинал петь, подарил ни с того ни с сего свой запасной домкрат этому растяпе, новому их шоферу… Но нет-нет да и покалывало Кулика неопределенное поначалу беспокойство. «Соскучилась баба без мужика — простое дело. А нам тоже зевать не положено», — говорил он себе, оправдывая их обоих. Однако неприятное чувство не только не проходило, но постепенно созрело во вполне ясную мысль: «А ведь она не меня любила, она того, другого, целовала, что там, в Финляндии, пропал». И отвязаться от этой мысли Кулику уже не удавалось. «Не свое взял, чужое», — дошел он и до такого соображения. И хотя опять же взял он только то, что никому уже не принадлежало — мертвые ничем не владеют, — ему почему-то все вспоминалась фотография сумрачного сержанта, убитого на финской.

С Настей он столкнулся в кухне, на пороге ее жилища, — она выходила из своей пристройки и в руках у нее было по узлу. Увидев его, она подалась назад, явно желая избежать этой встречи.

— Здорово! Как дела? — брякнул он и тут же понял, что сморозил глупость: о делах можно было не спрашивать.

Она опустила на пол свои узлы — один ковровый, другой из мешковины, перевязанные веревками, выпрямилась и нехорошо, отчужденно, но как бы с бессилием взглянула на него. Сейчас, при свете дня, она показалась Кулику почти незнакомой, самой что ни есть обыкновенной: куда только подевалась вчерашняя невеста в полувоздушном одеянии, с золотым пояском, в белом веночке?! На Насте была ватная стеганка, подпоясанная ременным кушаком, толстый серый платок, замотанный на шее, тяжелые яловичные сапоги. И если бы только не диковинные, глубоко посаженные, огромные глаза на скуластеньком лице, Настю вообще было бы не узнать. Но и глаза ее изменились: ночью они казались совершенно черными, блестели золотисто-огненным блеском, сегодня они были серыми, матовыми, будто охолодавшими.

— Прекрасные дела, — сказала она тихо. — Ну, что ты?.. Чего тебе?..

— Ничего… Уезжаем мы… Нынче здесь — завтра там, — сказал он.

— Счастливо, — сказала она. — Езжайте.

— Лапушка! — Он сделал движение к ней. — Может, свидимся еще когда? И на войне не всех убивают.

— Нет, не свидимся! — Она словно бы даже испугалась. — А про то, что было, забудь… Ничего не было.

Кулик моргнул, натужно улыбнулся:

— Как так — не было?

— А вот так… Дай мне пройти!

— Как же не было, когда было, — сказал он сипло. — Да ты постой… постой, красавица моя!

Назад Дальше