В широком проломе амбарной стены покинуто стоял исправный на вид «максим»; Горчаков, осторожно подтаскивая по обломкам свою забинтованную ногу, приполз к нему. Розоватая кирпичная пыль покрывала и пулемет, и спину убитого пулеметчика во взмокшей гимнастерке, его спутанные волосы, потный затылок. Отодвинув плечом в сторону отяжелевшее тело, Горчаков чуть не повинился вслух: «Прости, браток, что я так тебя…» Лежа за щитком, он быстро и умело обследовал пулемет: прицел, приемное устройство — все, кажется, сохранилось в целости; лента с патронами была заправлена. И морщась, и матюгаясь, он принялся устраиваться для боя — очень мешала пудовая нога в гипсе.
Приполз сюда же, к пулемету, и генерал и лег рядом на большой плоский обломок; адъютант взгромоздился на кучу кирпичей у пустого оконного проема. Справа и слева также устраивались, спеша, командиры и бойцы, вперемежку с инвалидами Горчакова, скрывались поблизости в окопчиках, в воронках…
Горчаков, отдышавшись, проговорил своим сорванным, обеззвученным голосом:
— Ну, успели… А то ведь…
Но в его голосе была уже и какая-то успокоенность: он держал в своих руках пулемет.
— Успели, хлопци! А как же! — прокричал генерал. — Как же не успеть, если надо!
Новое, буйное чувство овладело им… Самое страшное, что могло теперь с ним случиться, — это смерть здесь, в стрелковой цепи, но какой малостью она выглядела по сравнению с тем, что ему только что стало так понятно: поражения нет, поражения не было. И сознание, что ничего ужасного не существует, пока ты не согласился с ужасным, словно опьянило его…
— Сейчас мы им дадим жару!.. Пусть только сунутся! — прокричал он. — А, хлопци-молодци?! Дадим, а?!
Его адъютант с беспокойством покосился — он не узнавал своего командарма.
— Может, вам не надо здесь, товарищ генерал! — проговорил он хмуро. — Мы тут одни отобьемся…
— Что? Отставить! — крикнул генерал.
В этот же момент немцы впереди за большаком поднялись для броска, и их оказалось неожиданно много, ожил весь кустарник, — должно быть, сумели подобраться. Беспорядочно паля из автоматов, они хлынули к березняку, и их спины оказались открытыми. Горчаков хотел уже крикнуть: «Слушай мою команду!», но удержался.
— Товарищ генерал, командуйте! — крикнул он так громко, точно это генерал оглох, а не он.
И тот даже чуть отклонился.
— Огонь! По противнику огонь! — далеко разнесся твердый голос командарма.
— Бей сволочей! — освобожденно завопил Горчаков.
Пулемет в его напрягшихся руках задрожал, затрясся, выплеснул пламя, и его, нагнувшегося к прицелу, словно бы обдало живым, теплым дыханием. Но он тут же вынужден был прекратить стрельбу…
— Товарищ генерал, вы вторым номером можете?! — криком спросил он.
— Вторым? Отчего же, — прокричал генерал, — могу вторым!
Он придвинулся ближе, взял в обе руки ленту… И Горчаков, с мгновенно исказившимся, исступленно-счастливым, ужасным лицом, выстрелил веером длинную очередь по согнутым спинам, по головам в касках, по прыгающим задницам.
А из березняка навстречу немцам ударили пограничники!
…И спустя короткое время наступила тишина — теперь уже всеобщая. Живые голоса стрелков, справа и слева, стоны, доносившиеся с большака, редкие одиночные выстрелы — все это как бы и не нарушало этой огромной тишины — тишины отбитой атаки. Горчаков разжал пальцы, окостенело державшие пулемет, и длинно вздохнул, выпустил воздух из переполненной груди.
— Успели к обедне… А то ведь… — повторил он для себя одного.
Генерал благодарно посмотрел на Горчакова.
— А вы лихо… — перешел он незаметно на «вы».
— Отслужили фрицам панихиду, — подал от окна голос адъютант.
— Точно, что «со святыми упокой».
Горчаков ничего этого не разобрал — он по-прежнему плохо слышал.
— Вы что до войны делали? Где работали? — закричал генерал.
Горчаков очумело взглянул, и генерал подтянулся к его уху, повторяя вопрос.
— Извиняюсь… — Горчаков заторопился. — С «Серпа и молота» я…
— Так и есть, — сказал генерал. — Так оно и есть… Семейный?.. Семейный, спрашиваю?
— Семейный… — Горчаков принялся отирать ладонью взмокшее лицо и опять сорвал со скулы корочку. — Так точно, товарищ генерал! Семейный!
— И дети есть?
— Двое, товарищ генерал! Девочки у меня, — он не замечал, что размазывает по лицу кровь.
— У меня одна, — сказал генерал.
Он, казалось ему, уступал теперь в чем-то главном этому солдату с костылем, солдат был как бы старше его.
— Как вас зовут? Ваше имя-отчество? — спросил он.
— Мое? — Горчаков отнял от лица окровавленную ладонь и недоуменно рассматривал ее.
— Ваше, ваше!
— Мое — Петр Трофимович, — сказал Горчаков.
— А я Федор Никанорович.
И в мыслях командарма возникло:
«Перед кем же я в первую голову виноват — я, командующий армией? Выходит, перед ним, перед Петром Трофимовичем… Солдат кровью своей за наши ошибки… за мое малое умение…»
Он поманил Горчакова пальцем и, когда тот нагнулся к нему, спросил:
— Крепко вы материте нас, командование? Достается нам?.. А, Петр Трофимович? Давайте начистоту!
Горчаков помолчал, прежде чем ответить, добросовестно задумался… В этой наступившей после боя полной тишине он как бы вновь учился связно, ясно думать…
— Бывает, что и так, достается… — ответил он серьезно. — Бывает, что и крепко, то есть по заслугам… А если разобраться, то, может, и понапрасну… На каждого командира есть другой командир, повыше… Как тут рядовому составу разобраться? Солдат что видит? Мушку на стволе своей трехлинейки видит… Ее он точно — видит хорошо…
Вдруг Горчаков засмеялся удивительным, лающим смехом.
— А больше всех старшине достается — вот уж точно так! — отсмеявшись, сказал он. — Старшина, тот всегда на виду: то с кухней припоздает, то махорки недодаст, то да се…
Из укрытий, из окопчиков показывались бойцы, перебегали между обломков; к командарму подошел полковник в припорошенной известковой пылью шинели. Они заговорили, и Горчаков в своей глухоте остался как бы наедине с собой.
Тишина все длилась… Немцы активности больше не проявляли, и командарм собрался уходить — к нему вместе с последними выстрелами вернулись все его заботы. Прощаясь с Горчаковым, он прокричал:
— Нечем мне вас наградить, Петр Трофимович! Обещать вам тоже ничего не могу.
Он обнял Горчакова, вставшего на здоровую ногу, рывком привлек, прижал к себе и осторожно выпустил, боясь, что тот сейчас же упадет. Горчаков действительно пошатнулся.
— Одно лишь могу: спасибо, Петр Трофимович! Вы и не догадываетесь, какой я ваш должник! Будем живы — сочтемся. А нет — свалит нас чертова пуля, — так ведь солдату не в диковинку… Ведь так?..
Еще некоторое время командарм ждал вестей от Богданова, затем решил вернуться к своим окруженным войскам. Посланный во вторую группу прорыва майор Герасимов, вернувшись, доложил, что Богданову тоже не посчастливилось пробиться и что свидеться с ним лично по этой причине он, Герасимов, не смог. Майор прискакал на коне, которого где-то раздобыл; он был ранен в грудь, потерял много крови, и его пришлось тут же отправить в госпиталь.
А когда стемнело, командарм с несколькими офицерами пустился в обратный путь на усилившийся на западе гул боя; остатки его блокированных дивизий продолжали там сражаться, и его место было с ними.
3
К вечеру бой под городом утих, не раздавалось и одиноких выстрелов, и слышнее стали звуки работы, что шла на переправе. Там не умолкали топоры, глухо бил в сваи обух и с шелестящим шумом рушились березы.
Гриша Дубовик, уходивший, чтобы разведать обстановку, приплелся обратно, под вербы, к Виктору Константиновичу, и тут же без сил опустился на землю. Утреннее купание в осенней воде не прошло для него бесследно: он кашлял, и лицо его сухо горело. Без воодушевления — очень уж плохо он себя чувствовал — он рассказал, что «фрицу дали прикурить», что у нас в контратаку ходили даже раненые и что повел их генерал, командующий армией. С взрослой усмешкой Гриша добавил, что лично он «того не бачив», а потому «извиняйте, за что куплял, за то продал». Два танка подбитых он «точно бачив: стоять, черные, у поли, а як ветер з них подуе, смердять». Дальше он рассказал, что лейтенант, товарищ Веретенников, которого он опять же «бачив», приказал им: дяденьке старшому и ему безотлучно находиться при машинах.
— У меня усе, старшой, — заключил Гриша и зашелся в долгом черством кашле.
— Вы простудились, вам не надо на земле, — сказал Виктор Константинович. — Идите в машину.
— Трясца его матери! — утомившись, выдохнул Гриша. — И надо же…
Виктор Константинович порылся в кузове машины, достал новенькую стеганку, полученную в интендантстве перед командировкой, и накинул мальчику на плечи. Тот как бы попытался оправдаться:
— А я, дяденька старшой, и у батьки был квелый, догадливый на усякую хворобу.
Гриша обладал, кажется, чувством юмора, правда, невеселого. Закутавшись в чересчур просторную для него стеганку, втянув голову в воротник так, что наружу щеточкой торчала одна лишь стриженая макушка, он привалился спиной к колесу машины и замолчал — ему и разговаривать было неохота.
А Виктор Константинович вернулся к прерванному занятию, принялся собирать свою винтовку. Только что, сидя в одиночестве под деревом, он разобрал ее и очень тщательно протер и, смазал все ее части — светленькие, масляно блестевшие, они лежали перед ним, каждая отдельно, на разостланной чистой тряпице… В этом занятии, в чистке винтовки, Виктор Константинович приобрел уже большую сноровку, предаваясь ему часто и с усердием. И объяснялось его усердие не тем, что он питал к своему оружию какие-то особые чувства — нет, любви к винтовке Виктор Константинович не испытывал. На марше, когда приходилось эту громоздкую, длинную, твердую, тяжелую штуку таскать на себе, он ее просто ненавидел. Он и боялся постоянно за нее — боялся, что может ее где-нибудь на ночлеге потерять, что ее могут украсть, обменять на испорченную — о своей ответственности за доверенное ему оружие он был достаточно наслышан. Словом, винтовка доставляла ему массу забот и неудобств. А вот ее чистка — эта нехитрая, но требовавшая известного внимания, не совсем механическая, но и не нуждавшаяся в умственных усилиях, аккуратная работа пришлась ему по душе. Она оказалась хорошим средством для отвлечения от тяжелых мыслей, чем-то родственным вышиванию или плетению корзин, занимая и руки, и немного голову; вместе с тем она поощрялась начальством. И Виктор Константинович разбирал, чистил, смазывал и собирал свою винтовку даже чаще, чем было необходимо. Но не для успешного боя, не для войны, а стремясь хоть на короткое время позабыть о боях и о войне. Он и сейчас обратился к своей винтовке, чтобы не думать, не кричать от тоски, чтобы занять себя еще на несколько подаренных ему часов.
Солнце уже садилось, и воздух по-осеннему резко к вечеру похолодел, от воды загустел туман. Ветер на закате поутих, и эти бледные, возникавшие как бы из ничего, полурастворенные облака повисали и ширились над рекой. Кое-где они перебрались за кромку берегового откоса и поползли по траве, меж деревьев, окутывая выступавшие из земли корни.
Свет уходил из засиневшего воздуха. Виктор Константинович, покончив со сборкой винтовки, зарядил ее, как приказывал Веретенников, а затем собрал и завернул заботливо в тряпицу всю так называемую «принадлежность» — протирку, отвертку, щетинный ершик, масленку…
Вечерняя тень разливалась по низу, и только верхушки разросшихся, старых верб были освещены закатом.
Виктор Константинович некоторое время посидел еще под своей вербой, приковавшись взглядом к этой тихой картине, держа винтовку между коленями… Но все вдруг грубо оборвалось — война вновь напомнила о себе.
Внизу под обрывом гулко ударил выстрел — один, другой, и Истомин, как от озноба, передернулся. Высунул из своей стеганки голову и Гриша Дубовик. Стрельба поднялась в стороне, противоположной переправе, и выстрелы, раз за разом, гремели все ближе. Припадая на затекшую ногу, Гриша кинулся к краю обрыва; Истомин, подхватив винтовку («Не дай бог потерять ее в суматохе», — мелькнуло у него в голове), побежал вслед за мальчиком.
— Что у вас с ногой?! — крикнул он.
И позабыл о своем вопросе, глянув вниз.
В белой мгле, застлавшей узкую, огибавшую обрывистый берег полоску отмели, он различил сперва три бегущие тени. В следующее мгновение три человека выскочили на незакрытое туманом место — двое бойцов в пилотках, в шинелях, но почему-то босые и третий — в фуражке — командир, должно быть. Обернувшись на бегу, командир выстрелил из пистолета в туманное облако, из которого появился. А из тумана кучно в ответ ударили ружейные выстрелы — за этими тремя шла погоня.
— Ой, дяденька!.. — легкое, как вздох, раздалось восклицание Гриши; мальчик взмахнул рукой, мазнув Виктора Константиновича рукавом стеганки по лицу.
— Яны! — зашептал Гриша. — Дяденька старшой, яны!
Истомин машинально провел ладонью по лицу.
— Что? Кто они? — недовольно пробормотал он.
— Яны! Я ж кажу… — жарко зашептал мальчик. — Те злодеи! Дяденька старшой…
Трое беглецов, миновав открытое место, опять окунулись в облачный пар. И Виктор Константинович чуть было не крикнул: «Вы кто? Стойте!»; он поднял и обеими руками прижал к груди винтовку, словно страшась, что ее отнимут. Беглецы закарабкались по откосу, прямехонько к нему, Истомину, как будто заранее вышедшему им навстречу. И было слышно, как шуршит, осыпаясь под их ногами, песок и пощелкивают камешки.
На отмели тем временем показались еще человек восемь — десять с винтовками и затоптались на месте — это и была погоня, потерявшая беглецов из виду. Те подобрались уже в тумане к самой кромке обрыва и завозились там — отчетливо слышалось их тяжелое дыхание, — в последнюю минуту они изменили направление, скосили его. И над краем обрыва, шагах в пяти от Виктора Константиновича, выросло что-то круглое, темное, лишь отдаленно напоминавшее человеческую голову, со светлыми пучками усов. Их обладатель не рассмотрел, вероятно, никого здесь наверху, он рывком перевалился через травяную бровку, прополз немного вперед… И тишину пронзил вопль Гриши:
— Он! Стреляйте, дяденька!
А на мгновение раньше вынырнула, как из-под земли, и завертелась — вправо, влево — голова второго беглеца.
— Was? Was?[26] — раздалось там.
Первый беглец, вскинувшись всем туловищем на колени, стал стаскивать закинутый на спину автомат.
— Стреляйте, дяденька! — со слезами закричал Гриша. — Уйдет он!
И, не отдавая себе отчета, уступая лишь этому детскому рыданию, Виктор Константинович поднял рывком винтовку и не целясь — чего тут было целиться?! — нажал на спуск. Его больно, как кулаком, толкнуло в плечо, его ослепила вспышка пламени — и он не увидел результатов своего выстрела. Но у самого своего уха он услышал плачущее и счастливое:
— А-а-а!.. Накрылся, гад! Трясца твоей матери!
Машинально перебросив затвор винтовки, не помня себя, Виктор Константинович рванулся вперед к краю обрыва. Он успел еще увидеть исчезающее внизу, в облачной массе, черное пятно и послал в него вторую пулю… Неразборчивый, точно птичий вскрик донесся к нему снизу — пятно исчезло. И уже в пустоту, в ничто, он выпустил третью пулю, четвертую, пятую, просто потому, что не мог остановиться. Нажав на спуск еще раз, он удивился, что выстрела не последовало.
С чувством крайнего удивления и растерянности смотрел он потом на два положенных рядом под деревьями трупа — второй сняли с откоса и втащили наверх преследователи. И ему упорно мерещилось, что не он превратил этих двух людей в трупы, что все сделалось само собой, помимо него.
Убитые — опять же к его изумлению — оказались теми двумя «ранеными в пилотках», что подожгли сегодня мост, полный народу… С утра их повсюду окрест искали бойцы местного истребительного отряда, они и обнаружили их тайное убежище, невдалеке от реки, — пещерку, вымытую весенними ручьями в лесном овраге; там был с ними кто-то третий, может быть, командир… А этих двоих застрелил он — выходило так, — он, Истомин, и никто другой, что было поистине невероятно, неправдоподобно!
Веретенников, примчавшийся на выстрелы с переправы, включил электрический фонарик — под вербами уже стемнело. И мертвецы, погрузившиеся в сумрак, словно бы всплыли в голубоватом, призрачном потоке, подобные утопленникам. Один — с распушенными усами — был поражен в шею, и рубаха его черно намокла; у второго волосы на голове слиплись, покрылись черно-фиолетовыми сгустками. И у Виктора Константиновича холодело внутри и ослабевали ноги, хотелось сесть при мысли, что это он так отделал этих людей. Сейчас он не находил в них ничего особенно злодейского; парни как парни — крупные, рослые, с живым, человеческим цветом лиц — еще не успели побелеть. Почему-то особенно лезли в глаза их белые, большие, грязные ступни; на руке у одного, усатого, на толстом пальце блестел дешевенький серебряный перстень-печатка. И Виктору Константиновичу понадобилось и раз, и другой мысленно сказать себе, что убитые им люди, именно они, повинны в смерти и мучениях многих, очень многих других людей и что они получили только то, что давно заслужили. Но странно и жутковато было от сознания, что получили они это из его рук…