Возможно, это был самый доблестный поступок в его жизни. Не знаю, что он делал на фронте — об этом он не любил говорить. Я слышал только, что он был унтер-офицером пулеметной роты, и знал, что орденов у него нет. Но в тот раз он и в самом деле вел себя достойно. С трудом пробрался на второй этаж, там все было усыпано битым стеклом, штукатуркой, обломками кирпичей. Кое-где валялись рухнувшие стропила. Отец был словно в лихорадке — он уже почти не верил, что бабушка уцелела. С замирающим сердцем добрался он наконец до ее палаты. Дверь не поддавалась — настолько все кругом было завалено обломками. Тогда он просто опрокинул ее, выворотив петли.
Он вошел. И сразу же встретился с круглыми, мрачно-пронзительными глазами матери. Как она и предсказывала, потолок действительно рухнул. Две другие кровати были засыпаны битым кирпичом и штукатуркой. К счастью, обе женщины успели убежать.
— Мама! — радостно крикнул отец. — Ты жива?
— Жива, сынок, — кротко ответила бабушка.
Разминувшись со смертью, люди всегда становятся добрее и мягче.
— Не бойся, сейчас я тебя вынесу.
— Я не боюсь, — ответила она. — Что было, то прошло.
Но отец взял ее на руки и вынес. Человек он был крепкий, ухоженный, хорошо питался. Так что вынести бабушку ему было нетрудно. Как раз в это время я вернулся домой. Дом уцелел, только на стенах появилось несколько трещин. Мать обалделой курицей металась по двору, но в общем была не слишком напугана. В нашем квартале обошлось без серьезных разрушений — одна-две рухнувших стены, несколько упавших труб. Пришел из кофейни брат, там ему сказали, куда побежал отец. Я хотел было броситься за ним, но тут на улице показалась пролетка. А в ней, конечно же, — отец и бабушка. Завидев меня, она как-то по-особому блеснула глазами.
— Я ж тебе говорила, дитятко! — сказала она. — На воле-то оно лучше всего…
— Там тоже было очень страшно, бабушка! — ответил я.
* * *
Вы, конечно, догадываетесь, что странное предсказание бабушки меня не удивило. Я готов был ожидать от нее и не такого. Дети живут в мире чудес, и порой их воображаемый мир гораздо сильней реального. В этом мире то и дело происходят чудеса, ребенок придумывает их каждую минуту и часто глубоко в них верит. Родители тревожатся, подозревают, что у ребенка не все в порядке с психикой, даже показывают его врачам. А эта жажда чудес так же стара, как, наверное, сама человеческая душа. У ней, одинокой, беспомощной среди могучих стихий природы, словно бы и нет другого выхода.
Бабушка жила в своей комнатке очень уединенно, так что видеть ее мне доводилось довольно редко — главным образом, во время обеда. Позвать ее обычно посылали меня. Робко постучавшись, я входил в комнату и всегда заставал бабушку в той самой позе, в какой увидел впервые, — сидит на кровати, ноги едва достают до пола. Ее неподвижный и чуть отрешенный взгляд был обычно устремлен на голую стену. Окликнув ее, я всегда чувствовал, что она возвращается откуда-то очень издалека, из каких-то таких краев, куда, быть может, никогда не ступала нога человека. И должно было пройти немало лет, прежде чем я понял, что бабушка возвращается из своего прошлого. Мгновение за мгновеньем, день за днем она снова и снова переживала все, что случилось с ней в те давние годы. Это было ее единственной утехой и упованием. Ведь у нее и вправду не было никакой другой жизни, кроме той, что она провела рядом с дедом. То было время, когда люди не имели ничего, кроме самих себя. Сейчас в бессонные свои ночи я часто думаю, что, может быть, так оно и естественней. Кто выиграл от перемен, кто потерял?
И все же настал день, когда я нашел в себе силы спросить:
— Скажи, бабушка, как ты догадалась о землетрясении?
Она окинула меня долгим беспокойным взглядом.
— Словами этого не скажешь, дитятко… Будто вдруг вспоминаешь что-то… Чего еще не было.
Нет, такой ответ меня явно не устраивал. Ведь я рассчитывал, что она вот-вот откроет мне какую-то важную тайну. И эта тайна сделает меня умнее и сильней всех людей.
— Это в первый раз с тобой такое случилось? И в последний?
— Нет, бывало и раньше. Будто во сне. После того, как убили твоего дедушку.
Увидев мое огорченное лицо, она добавила:
— Ни к чему тебе знать, дитятко, что может случиться. Только страху наберешься.
Да, наверное, бабушка была права. Для себя. Но не для меня. Все-таки не вредно знать, когда случится землетрясение или какой-нибудь кирпич решит свалиться тебе на голову. Ведь так и смерть можно обойти сторонкой. Поколебавшись, я высказал ей все это.
— Как раз это-то и невозможно, сынок. Не может человек свою смерть увидеть! — ответила она.
Умолкла и больше не сказала ей слова.
По-прежнему тихо и безмятежно жила она в своей комнатке, словно бы ее и не было. В мою жизнь она вмешалась всего два раза, но зато весьма активно. Когда я кончил прогимназию, отец вдруг решил, что дальше учиться мне ни к чему. Или что я этого не заслуживаю.
В какой-то степени он, может, был прав — учился я не блестяще. «Он способный, — говорили учителя маме, — способный, а учиться не желает. Все время витает где-то». «Где витает? — хлопала глазами мама. — Да его на улицу не выгонишь, целыми днями читает». «Да, мальчик читает много, но что?» Этого не знал никто, потому что любовные романы я, разумеется, читал украдкой. Как бабушка погружалась в прошлое в своей комнатке, так и я погружался в книги в нашей пропахшей луком кухне. В любовные романы — ничто другое меня не интересовало. Романы эти месяцами, изо дня в день публиковались в газетах, и некоторые старательно вырезали их и сшивали сапожной дратвой. Я глотал их с таким наслаждением, какого потом не доставляло мне ни одно другое занятие.
Выхода не было, пришлось пожаловаться бабушке.
— Не бойся, сынок, мы это дело устроим, — коротко ответила она.
Много позже я узнал от мамы, каким тяжелым был этот разговор. Отец ни за что не хотел соглашаться, хотя бабушка обещала взять на себя все расходы. Уж не знаю, что было у него на уме, — может, считал, что незачем бабушке тратить деньги на меня, когда он сам мог бы употребить их на что-нибудь более стоящее. Наконец исчерпав все аргументы, бабушка рассердилась:
— Я только одно скажу! Попомни мое слово — состаришься, Манол тебя кормить будет. Из Йордана ничего толкового не получится. Так и знай!
Тут отец испугался всерьез. Один урок он уже получил — землетрясение! Вопрос был решен в мою пользу. И все же угадала ли бабушка и на этот раз? Трудно сказать. Правда, последние годы жизни родители действительно были на моем иждивении. Я был рад, что могу для них что-то сделать, при том что для меня отец сделал так мало. Но судьба моего брата не вполне соответствовала бабушкиному предсказанию. Йордан блестяще закончил юридический факультет, еще студентом опубликовал ряд статей по международным проблемам, в двадцать шесть лет он занял довольно ответственный пост в министерстве иностранных дел, а в тридцать — стал начальником протокольного отдела. Очень красивый внешне, брат обладал врожденным вкусом, прекрасно одевался, в совершенстве владел тремя языками. Все пророчили ему блестящую карьеру. Все, кроме бабушки. Впрочем, может быть, она имела в виду нечто совсем иное.
А Йордан действительно плохо кончил. Правда, не в смысле политическом. Сама судьба уберегла его от суда или преследований, которым он мог бы подвергнуться как ответственный чиновник тогдашнего прогитлеровского правительства. Брат погиб от операции, которую делали в тот самый день, когда американские бомбы убили бабушку. Я и до сих пор не знаю всех подробностей. Йордан лег в одну из лучших частных клиник по поводу какой-то сравнительно легкой полостной операции. Вот только неудачно, чтобы не сказать фатально, выбрал дату — 10 января 1944 года. Какая уж там операция под бомбами. Резанули человеку поджелудочную железу, и через несколько дней брат скончался в страшных мучениях. Но так или иначе уже после смерти бабушки. Может быть, этот факт тоже имеет какое-то значение.
Я постарался рассказать обо всем этом как можно объективнее, чтобы вы сами могли составить себе представление о бабушкиных способностях. Конечно, в том, что касается Йордана, предсказание ее, может быть, сбылось случайно. Или она просто хотела как-то повлиять на отца. А может, и не так уж все было случайно. Несмотря на свою суровость и отстраненность от нашего грешного мира, бабушка все же была очень доброй и все понимающей старушкой. И не стала бы зря говорить отцу чего не следует.
* * *
Я был так признателен бабушке, что в гимназии учился на круглые шестерки. За все время обучения у меня было только три пятерки — по гимнастике. Я был крепким и выносливым парнем, но, в отличие от брата, которого в гимназии всегда назначали знаменосцем, терпеть не мог строевых упражнений и всегда норовил идти не в ногу с другими. Преподаватель гимнастики, горластый, краснорожий тупица, с удовольствием влепил бы мне даже двойку, но, похоже, директор ему не позволил. В мое время, не то что теперь, круглые отличники не росли как грибы, чтобы ими бросаться.
Может, вам покажется странным, но в гимназии у меня не было любимого предмета, не выявилось каких-либо более или менее определенных наклонностей. Только математика казалась мне довольно скучной, впрочем, и она меня не затрудняла. В классической гимназии математику изучали не слишком углубленно. Лучше всего мне давались языки, хотя и к ним я не чувствовал особой склонности. Вообще к чему знать несколько иностранных языков, когда в жизни и одного, скажем английского, хватает за глаза? Таким образом, по окончании гимназии я вдруг столкнулся с дурацкой, но неразрешимой проблемой — а что дальше? Мой аттестат открывал передо мной все двери, но я не мог выбрать ни одной. У меня просто не было честолюбия.
Приличия ради нужно было посоветоваться с бабушкой, хотя она и ничего не понимала в науках. Но деньги-то были ее, а в те годы учеба в Софийском университете обходилась недешево. Бабушка выслушала меня молча, видно было, в каком она затруднении.
— А что говорит отец? — неуверенно спросила она.
Отец! Что он мог сказать, если все его знания ограничивались умением варить чудесный кофе.
— Он говорит, лучше всего право. Учиться на адвоката.
— Нет! — решительно заявила бабушка. — Только не это!
— Может, медицина? — спросил я с замиранием сердца.
Меньше всего я хотел быть врачом. Слишком чувствительный, я не выносил вида чужой боли и страданий, а крови и ран — тем более. Конечно, я знал, что рано или поздно сумею привыкнуть ко всему, но, может быть, именно этого я и не хотел.
— Неплохо… А какие у вас еще есть науки?
— Ну… философия… Математика, физика, химия, биология.
— А это вот последнее, что оно такое?
— Биология? Это, если перевести точно, наука о жизни.
Бабушка просияла.
— Вот что тебе нужно! — воскликнула она. — Я и не знала, что есть такая наука!
Такой науки, разумеется, нет и вряд ли она когда-нибудь возникнет. Есть наука о живых организмах — и все. Какими бы сложными, даже загадочными ни были происходящие в них процессы, это все-таки не жизнь, а лишь ее проявления. Но тогда я еще не имел представления об этих сложных проблемах.
— В этой науке ты далеко, очень далеко пойдешь! — возбужденно прибавила бабушка. — Люди из дальних земель придут тебе поклониться… Только бы нам выбрать нужную дорогу.
Сейчас мне пятьдесят семь лет, я профессор, член-корреспондент Академии наук. Более узкая моя специальность — биохимия. Все считают меня светлой головой, блестящим ученым. И только я один знаю, что это неверно. Истина в другом. Просто у меня редкая эрудиция и в своей области я всегда на вершине современных знаний. Без ложной скромности могу сказать, что я внес и некоторый вклад в развитие науки. Но настоящих собственных открытий у меня нет. Я развивал и усовершенствовал то, что открыли другие. Мне хорошо известно, что ученые всего мира считаются с моим мнением. Но ни один из них не пришел из чужих земель, чтобы мне поклониться. Ни один. Так что в этом отношении бабушка полностью обманулась.
Но мы ни к чему не придем, если я не буду с вами откровенен до конца. А это не так-то легко, потому что касается не только меня. Все дело в том, что когда бабушка изрекла свои крылатые слова — о людях, которые придут мне поклониться, — я ей безусловно поверил. Теперь мне это кажется смешным. Ведь я тогда уже не был мальчиком, зачитывающимся любовными романами. Это давно заброшенное чтиво не оставило в моей душе никаких следов. Но природе я картезианец, рационалист, логик, то, что работает под моей черепной коробкой, слишком активно, чтобы я мог верить в какие-то иллюзии и химеры. Я стараюсь поменьше рассчитывать на воображение, предпочитая ему здравый рассудок. И все же кроется во мне нечто противоречащее именно здравому рассудку. Это прежде всего моя пристрастность. Ни к людям, ни к фактам я не могу относиться объективно. Есть вещи, которые мне нравятся или не нравятся, которые я люблю или не люблю, в которые я верю или не верю. Я способен возненавидеть человека с первого взгляда и обычно не ошибаюсь. Могу категорически отвергнуть какую-нибудь гипотезу, — просто так, из внутренней антипатии, только потому, что она показалась мне неуклюжей, не укладывающейся в логическую систему. Так в свое время невзлюбил я квантовую механику — и не без основания.
Все дело в том, что я любил бабушку и верил ей. Независимо от ее предсказания. Казалось, это у меня врожденное, как бывают врожденными вкусы, предпочтения, даже любовь. Поэтому я ринулся в биологию с необычайным воодушевлением. В те годы это была весьма скромная наука, ее уровень отнюдь не обещал тех возможностей, которые открылись перед ней в наше время. К тому же мой профессор — прости меня, господи, — был человек довольно ограниченный. И все-таки студентом я был отличным. Как и брат, я с легкостью выучил несколько иностранных языков, много и с растущим из года в год увлечением читал. Так что в конечном счете оказалось, что я знаю все новое в биологии гораздо лучше своего профессора, который с трудом читал только по-немецки. Я таскал ему научные журналы, ежегодники, доклады и охотно, без какой-либо задней мысли переводил ему все это. Бывало, мы часами с ним спорили, вернее, не спорили — он отрицал все, что не укладывалось в его ограниченные представления. Сам я не люблю спорить. Для меня научная истина — только то, что доказано. Несмотря на молодость, я прекрасно понимал моего профессора, который зубами и когтями защищал свой крохотный научный капиталец, свою тощую сберегательную книжку. А унылое профессорское чванство не позволяло ему взять то, что я предлагал ему абсолютно даром.
Второй своей специальностью я выбрал зоологию. Я всегда любил животных, а изучая их, полюбил еще больше. Меня все больше поражало их физическое, по сравнению с человеком, совершенство и законченность. Полнота, оправданность и осмысленность их существования. И больше всего — их тождественность с природой, хотя она гораздо чаще несет им не жизнь, а смерть. Но это уже другой вопрос. Говоря о животных, я только хотел коснуться наших дел. В течение нескольких лет я внимательно изучал поведение животных во время землетрясения. И саму сейсмологию, разумеется. Меня поразило, как много животных угадывают начало землетрясения. Вернее, предчувствуют его. Проблема показалась мне не такой уж сложной. Землетрясения — не внезапный инцидент, а продолжительный процесс, когда накопление определенных факторов в критический момент приводит к катаклизму. У этого процесса есть свои скрытые приметы, которых, к сожалению, придуманные человеком приборы пока не научились распознавать. Но у животных есть органы, которые у человека или вообще отсутствуют, или переродились и отмерли за ненадобностью. Взять, например, удивительную способность животных к ориентированию. Почему бы им не иметь еще какого-нибудь органа, предчувствующего землетрясение, особенно тем, кому оно больше всего угрожает, как, скажем, пресмыкающимся или крысам?